13
22/Х 1921. Петроград
Дорогой Борис Александрович, не знаю, с чего и начать. Так
много Вы мне надавали и так много потребовали последним письмом. Прежде всего,
бесконечно счастлив за Вас из-за Вашего сына1. Слава Тебе, Господи!
Мой покойный отец говаривал, что дружба истинная, когда сочувствуют в радости;
в горе злорадному животному-человеку сочувствовать не трудно. Так вот, поверьте
мне, что я действительно Вам сочувствую в Вашей радости (простите за
неразборчивый старческий почерк — руки дрожат, сейчас пробовал установить
печку-времянку, втискивал железные скрежещущие трубы одну в другую, это очень
трудно, и устал и рассердился).
Затем стихи. По Вашему и своему желанию буду
«прозрачно»-откровенен. Общее впечатление — чудесное, правдивость большая —
полная; свежая, целомудренная, девичья, душистая чистота и тут же зрелая,
уверенная меткость слова. Вы, конечно, знаете, в чем Ваша главная, только Вам
принадлежащая и у других невиданная сила — лирика определенной обстановки, где
запах такого-то момента истории, такого-то быта, такого-то места, такой-то
области представлений. У Шагинян есть стихи, где она благодарно обращается к
«Создателю всех различий», и Вам надо Его благодарить, в этом именно Вы
осенены. Вы это чувствуете, и будет хорошо, если всегда будете это чувствовать
–
впрочем, так конечно оно всегда и будет. С этой стороны все
Вами присланные стихотворения хороши, а в прежних Ваших сборниках, там, где
просто лирика вневременная и внеместная, там хуже. Там, мне кажется, у Вас
опасность с Вашей удивительной способностью лепить, с Вашими портретными
привычками («владеет сходством») — опасность впасть в красоту слова. Мне
кажется, и Вы это чувствуете. Из присланного, как я писал уже В<асилию>
Л<еонидович>у, три особенно мне полюбились: «Еще в небесном царстве
рано», «В цветах весны», «Комаровичу». Вероятно, потому они, на мой взгляд,
выделились выше других, что в них меру поэт учуял тончайшим образом. Кукольник,
Екатерина и Гоголь2 несколько перегружены — Вы понимаете? Г.Е.Р. —
тоже в мере большой, но тема-то больно страшна, заволакивает глаза3.
Затем — о сонетах. Я не люблю этой формы — зачем себя связывать. Я понимаю, Ап.
Григорьеву она была нужна, чтобы не разлиться, а Вам бояться нечего. Сонет —
всегда фокус. В «17 мая» Вы блистательно его победили, а в «Комаровиче» он Вас
под конец немножко пригнул — заключительное трехстишие бледнее первых двух
стихов. Кстати о сонетах. Гроссман выпустил в Одессе книжечку «Плеяда»4.
Втерся в Вашу область: Веневитиновы, Пушкины Алекс<андр> и
Вас<илий> Льв<ович>, Ден. Давыдов, Козлов, Дельвиг,
Борат<ынский>, Батюшков, Вяземский, Зенеида Волконская, Дельвиг5
— каждому отпущено по сонету — у Дениса пунш, атаки, доломаны, у Козлова жабо и
слепота, у Василия Львовича — сгоревшая библиотека, все давно известное, ловко
сшитое и втиснутое в 14 рифмованных строчек, более или менее звонких.
Стихотворство досадное и удешевляющее. Постараюсь ее достать и послать Вам.
Возвращаюсь к Вашему. Мелочи:
1. «С гор заблеяло веселое стадо» — «блея» опасное созвучие,
по-моему, нельзя ли его избежать?
2. Едва выходит из тумана
Христовой ризы алый край, —
это до слез хорошо.
3. «Древний туман» было бы замечательнейшим стихотворением,
если бы не последний стих, где два раза Игорь дает какую-то вялость и замутняет
все предыдущее. Если Вы найдете, что это верно, то второго Игоря убрать Вам
будет нетрудно6.
4. «17 мая» — безупречно. По-моему, оставьте «как
ландышей семья». Стихотворец сказал бы «О, почему в предчувствии измены», а
поэт не боится сказать «О, для чего»7.
«Рукой спокойной пышные усы» — многое воскресло от этих
слов, и, знаете ли, все такое обидно-горькое. Я помню отчетливо каждый раз
«тревога ожидания» и каждый раз потом упадок. Ведь такое для всех нас
несчастье, что за великими ризами ничего, ничего не сумел сложить своего.
Только хороший голос и великолепная манера кланяться, вернее сказать, как-то
слегка вскидывать голову. А все остальное — Чеховское. Помните, прадед его
говорил про кирасир: «Какой прекрасный цветник!»8 А тут мысли не о
цветнике, а о lown tennis’е. Думаю, имею право это говорить, потому что говорю
это страдая, и притом только Вам. Рассказывали, что, когда был мальчиком, отец
застал его за уединенным мальчишеским занятием и в таком был отчаянии, что даже
рука не поднялась. Это правдоподобно.
5. Екатерина. Это Ваш рескрипт?9 Мне кажется,
несколько неловки и темны (по-Фетовски) два стиха:
Где, пока на документах
Прижимали воск орлы...
Сочетание «где, пока» — нехорошо, как-то спотыкаешься, и
приходится думать.
6. В Кукольнике возражаю только против пергамента. По-моему,
была голубая и серая бумага с водяными знаками. Помню по Сенатским делам.
7. Наталья Николаевна очень хороша, а Гоголь — это быль?10
Вот, кажется, и все. Не сердитесь, мой дорогой, что
«злоупотребил доверием» и не вспоминайте Пушкинского «живописца и сапожника».
Все это я говорю Вам благоговейно.
Некоторые подозревают меня в стихотворстве. Это напрасно. Я
стихов не пишу. В отрочестве пытался (до 17 лет) и думал, что могу. Имел даже
неосторожность напечатать два стихотворения в «Лицейском журнале». Одно
начиналось так:
Стихи в душе моей звучат, как
серебро.
Третье, лучшее из трех, было забраковано Нестором
Котляревским. Первая строфа была —
Заутра на своей постели
Уже в деревне я проснусь
И за окном зашепчут ели:
Святая Русь! Святая Русь!
Плохо, что он забраковал только это, надо было все три. В
том же журнале было напечатано несколько постыднейше-сладко-водянистых моих
рассказов. Умоляю, никогда не пытайтесь их разыскать! Как-то отец спросил про
мои стихи. Он понимал толк, но вкус был своеобразный, своего времени — французы
Musset, Coffee, Майков, Ал. Толстой, Апухтин, конечно, Пушкин. Он подробнейше
изучил мою тетрадь и ничего не сказал. Этого было достаточно. Я навсегда бросил
и хорошо сделал. А прозаическую мою работу он всегда очень пригревал. Смерть
его (5 лет назад) — до сих пор рана широчайшая, каждый день его не хватает. По
всем делам мы с ним советовались, он мне и я ему, и оба слушались. Это был
рыцарь до конца. Замечательно умел носить платье, никогда не по моде, а как ему нравилось.
Теперь о Вашем Фетовском подарке. Что же тут сказать и можно
ли за это благодарить? И можно ли принимать такие подарки? Ведь это «кровь
сердца» Вы дарите11. Подумайте еще, Борис Александрович, и не
торопитесь решать. Во всяком случае, поиски книг я продолжаю, и если Вы мне
все-таки подарите, то позвольте и мне подарить Вам эти книги. Такие книги можно
только дарить, а продавать нельзя.
За посвящение романа радостно Вас благодарю12.
Знаете про Ивана Львовича (Сам<арского> г<убернато>ра). Молодым,
только что окончившим курс правоведом, очень красивым и чистым, он женился на
захудалой дикой капризной помещичьей дочке Марье Митрофановне Орловой. Брак
вышел неудачнейший, но детей нарожали много — 4 дочери, 2 сына (один,
по-видимому, не от него). Около 20 лет муж с женой прожили в одном доме, не
разговаривая. Губернаторша, растолстевшая, загрубевшая, гостям не показывалась.
За нее была старшая дочь. Старший сын Иван (помоложе меня) к отцу был близок.
После бомбы, в гимназии его травили. Поступил в какой-то сел.-хоз. институт, не
то в Казани, не то в Нижнем. Из-за какой-то учебной пустой неудачи застрелился.
Я никогда его не видал. В родстве с младшим Львом я сомневаюсь и считаю, что
после смерти Ал<ександра> Ал<ександровича> я в роду остался
последний. Мой старший брат Николай тоже застрелился во Владивостоке в 1903
году. А у меня сыновей нет. Кончаемся. Ив<ан> Льв<ович> до
последних лет был хорош собой. Среднего роста, густые волнистые волосы, большая
борода лопатой, ровная пепельная седина, большие серо-голубые чистые глаза. Про
него есть в «Записках губернатора» кн. Урусова и в воспоминаниях Кошко13.
Вы спрашиваете про Ивана Леонтьевича — православный ли? Нет.
Он, его сын Александр († 1847) и мой дед Лев — лютеране. Лев Александрович был
скуповат, любил вести счет расходам и, когда про себя проверял записи,
вполголоса считал по-немецки. В конце 40-х или начале 50-х гг. его, молодого
Петербургского камер-юнкера, командировали в Псков. Там гражданским
губернатором был Ал<ександр>др Ив. Черкасов, долго служивший в Сибири,
деспотический, рослый человек с античным профилем бритого лица (видел в Пскове
его силуэт). У него была дочь Ариадна, такая красавица, что, когда появлялась
на бале, танцы замирали. Губернаторский дом во Пскове поставлен высоко, от него
под гору спускается чудесный сад с широкой лестницей каменной, изъеденной
временем. Вероятно, гуляя по этому саду, Лев Алекс<андрович>, большой
charmeur, пленил скромницу, запуганную отцом Ариадну Александровну и стал ее
женихом. Льва Ал<ександрови>ча женщины любили, и он их любил. У бабушки
Ар<иадны> Ал<ександров>ны жизнь вышла печальная. Очень рано стала
она одеваться по-старушечьи и прожила до старости тихой монахиней, всегда
грустной, очень набожной. Набожность передала и всем трем сыновьям, воспитанным
православно. Я хорошо ее помню. В Новгороде, где служил Л<ев>
А<лександрович>, одно время у нее был платонический воздыхатель. Сочинял
акафисты святым и читал ей. У меня есть крошечная миниатюра (с браслета), где
она, совсем юной, в бальном платье, с зеленым веночком на голове. Есть и миниатюра
Л<ьва> А<лександрови>ча 40-х годов в придворном мундире с
высочайшим воротником. Он по правоведению был товарищем Ив. Аксакова, вместе
участвовали в Сенатской ревизии Астрах<анской> губернии. Отца его,
Ал<ександра> Ив<анови>ча очень любил Н<иколай>
П<авлович>, и когда в 1845 году писал свои завещательные распоряжения,
упомянул о нем особо14.
Простите, что так обильно всем этим Вас угощаю. Люблю в этом
рыться. Может быть, когда-нибудь и напишу полную семейную хронику, только не
историю рода, это бы вышло гордо. А если бы встретил один из рассказанных мной
эпизодов старины в Ваших стихах, был бы очень счастлив. Но рассказываю не
корыстно.
Православные русские струи вошли к нам со стороны моей
матери, через Качаловых и Долгово-Сабуровых. Об них как-нибудь в другой раз.
Об Альманахе нашем я много писал В<асилию>
Л<еонидови>чу, он Вам передаст. Даст Бог, дело наладится. Что Вы скажете
насчет названия? Черемуха, березы, ландыши, роса, месяц вешний, чего-нибудь в
этом роде я бы хотел. Придумайте.
Спасибо Вам, что так написали про Лихутиных, так откровенно.
Но и с этим не торопитесь (да, впрочем, и нельзя теперь торопиться). Свои
всегда признают своею, а до чужих какое дело. Дурного ведь нет. Пан Садовской,
стучавший коваными каблуками где-нибудь в Самборе, прожил недаром и влил в Вас
то, что нужно было влить, и этого никто не отнимет, и за это свой признает
своим. Владимир не «дал», а «восстановил»15. Был «Генрих Блокк», был
«Ж.Блок» (велосипедная фирма), есть Блох Макс Абрамович и Ной Львович. Чужие
спрашивают и за спиной каламбурят. Но, спрашивая и каламбуря, правду все-таки
чуют, ибо она неотъемлема. И, уверяю Вас, я спокоен. Вот когда некто из Нижнего
усумнился в моем арийстве, я заволновался и послал родословную. Попробуйте
провентилировать у себя этот вопрос. Модзалевского я спрошу и напишу.
Дармштадт все откладывается — не по моей вине.
Отмена Вашего приезда очень огорчительна, но благоразумна.
Буду ждать до черемухи 22<-го> года.
Пожалуйста, уговорите В<асилия> Л<еонидовича>
остановиться у меня. Большей радости он бы не мог мне доставить. Мы втроем (моя
мать, жена и я) все обдумываем теперь, как бы получше его устроить. Спросите
его, не погнушается ли он походной кроватью? По-моему, к «первому лику» это
подходит16. Тюфяк есть, а вот подушку и одеяло лучше привезти.
С В<асилием> Л<еонидовичем> пошлю Вам Лермонтова
Гржебинского под редакцией А<лександра> А<лександровича>. Горький,
любя «просвещение»,
потребовал подстрочных примечаний, объясняющих иностранные
слова. А<лександр> А<лександрови>ч выписывал их добросовестно, а
потом, видно, разгорелся и катанул:
Лорнет — вроде очков, только с ручкой.
Платоническая любовь — без взаимности.
Sophie — Соня.
!!! А ослы говорят: помилуйте, как это он, такой
образованный и вдруг не знает, что такое платоническая любовь.
Примечания после текста очень интересны. Когда будет у Вас
книга, посмотрите стр. 509 внизу о душегубцах, — многое объясняет17.
Есть и Некрасов Чуковского18. Перелистывал его и тосковал: тянется,
тянется, раскачивается на осеннем ветру сопля на ветке. Только одно хорошее:
«Зина, закрой утомленные очи». Будут праздновать его юбилей. Так ему и надо.
Счастье великое, что обрели Вы о. Варнаву19. Все,
что Вы говорите о себе по поводу этого, входит мне в душу, как ящик в шведский
шкаф, нигде ни щелочки не остается и не заедает. Только позвольте мне не
говорить об этом. Я не умею и не хочу, по-моему, не надо.
Прошлый раз мимоходом упомянул о романе Пильняка. Это шумная
штука. Завод в Таежеве, заржавленный, угасший, разворованный, возродился сам
собой — чудо величественнее воскрешения Лазаря. Кожаные куртки в разоренном
монастыре, семейство князей-дегенератов, Оленька Кунц, юродивые, анархисты,
языческие гадания, крестьяне — все, что хотите. Связано под Мережковского или
Андрея Белого какой-то мутной мистической мазью — какие-то китайские глаза,
наподобие солдатских пуговиц. Порнографии сколько угодно. Кожаная куртка
совокупляется с Оленькой Кунц в запущенной церкви, в алтаре, перед престолом,
на коврике, по которому ходить нельзя. За стеной баба испражняется, другая стоя
мочится (описано подробно — 10 строк). На чьем-то животе и в паху мраморная
сифилитическая сыпь. Одним словом — «Разряд изящной словесности». Два эпизода
очень хороши — выселяемый из имения князь в последний день в усадьбе и второе —
теплушечный поезд с мешочниками20.
Лечитесь и поправляйтесь, пишите. Господь с Вами.
Ваш Блок
Библиотека Пушк<инского> Дома просит
В<асилия> Л<еонидови>ча вернуть какие-то книги.