От редакции |
Оглавление
| Письма:
01
02
03
04
05
06
07
08
09
10
11
12
13
14
15
16
17
17a
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
|
Фотоматериалы
27
Ц. Село 7/14
августа 1922
Кроме слов стыда, ничего не могу сказать Вам, дорогой,
любимый, единственный мой друг. Когда получил Ваше последнее короткое письмо,
где Вы себя в чем-то обвиняете, — был
близок к слезам, а я не слезлив. Никаких действительных, осязаемых,
общепонятных причин почему я Вам не писал, нет — Вы, конечно, поверите. Есть
только одна — неосязаемая и понятная разве Вам одному — постыдная, глубоко
скрытая неврастения. Все, что мне приходится писать, становится мне через
некоторое время противно. Противны мне и те начала писем, которые я пробовал
Вам писать, и с радостью я уничтожил бы их. Не уничтожаю и посылаю Вам, «как
вещественные доказательства». Написать и не отправить, не найти в себе сил
отправить и травить себя изо дня в день стыдом, что нет этих сил, не дописать,
не решиться сесть к столу — вот что это такое. Об этом никому не говорю.
Конечно, это не оправдывает. Но Вы должны это знать и Вам это должно быть
понятно. А уж как я себе гадок, и сказать нельзя.
Все это, повторяю, глубоко скрытое. Те, кто видят меня,
этого не знают и думают, вот деятельный, суетливый здоровяк уравновешенного
нрава. Знает хорошо Елена Эрастовна, но мы с ней говорим об этом редко, потому
что и у нее не лучше.
Откуда это берется, не знаю, потому что счастием я окружен
большим и умею его ощупывать. Может быть переработался, может быть давит
рабская обязательность этой переработки, может быть другое внешнее давит, может
быть угнетает, что самого главного — совершенно выправить здоровье
Ел<ены> Эр<астовны> — я не могу.
Вот угостил вас целой эгоистической страницей — простите.
Вообще, простите, если можете. Верю, что можете, родной мой.
Самое страшное из всего, что вы за это время мне писали, это
боязнь неискренности в наших отношениях из-за Ваших рукописей. Это действительно
очень страшно, но только — правда же, — этого нет. Как на духу расскажу Вам
все, как тут обстоит дело, и почему я не могу давать Вам скорых определенных
ответов.
В нашем Издательстве я не хозяин, хотя и числюсь
полухозяином (вернее, 15%-хозяином). Это мнимое хозяйство дает мне только два
права: 1) получать в этой доле доход и 2) работать без отдыха и срока, вне
каких-либо определенных часов, заполнять этой работой все часы, какие остаются
у меня от Академии. Но основа дела — деньги — не мои, и потому решать я ничего
не могу, ибо всякое мое решение было бы решением за чужой счет, хозяйничаньем в
чужом кошельке. Я могу влиять на
решение, я могу остановить чужое решение, но не больше. Словом, если есть у
меня власть, то только отрицательная («veto»), а не положительная. Теперь
дальше: очень многим, а в издательском мире — всем хорошо известно, что я
участник нашего издательства. Мои соучастники этого и не скрывают, а наоборот.
Таким образом, предлагать какой бы то ни было материал другим издательствам я
не могу, это значило бы либо признать импотенцию своего издательства, либо
скомпрометировать предлагаемое.
Все это я говорю не для того, чтобы оправдаться — вины я за
собой не чувствую в этой области, а только чтобы до конца все мельчайшим
образом Вам объяснить, именно чтобы уж никакой неискренности не было. Думаю,
что полную ясность даст Вам следующая иллюстрация. У меня почти совсем готова
моя статья (или повесть) о юности Фета (то, что выросло из писем к
Введенскому). Журналов теперь снова нет, да она для них и велика, и
единственный, очень желанный исход — напечатать ее книжкой. Как-то давно уже я
довольно робко об этом заговорил и получил ответ благосклонный, но и
неопределенный. С тех пор говорить второй раз не решился еще, но если бы и
решился, то не уверен, что получил бы согласие сразу. А другим издательствам,
конечно, не предложу1. Будь я понаглее, дело бы обстояло иначе, но
уж наглости-то во мне нет, это я могу утверждать, не боясь казаться хвастливым.
Чтобы покончить с этим вопросом — еще одно, последнее. Мне
хочется уверить Вас, что между Вашими и моими собственными вещами, в смысле
издательской о них заботы, я различия не делаю. Для меня и те и другие — родные дети. Вот если Вы и этому
поверите, тогда с вопросом о неискренности будет покончено раз навсегда.
Порешив с делами уголовными, перейдем к гражданским: выгодно
ли Вам мое посредничество, не лучше ли Вам другими путями печатать свои вещи.
Это уж Вам решать, но когда будете решать, имейте в виду три соображения: 1) ни
о какой «обременительности» для меня не может и не должно быть речи — то малое,
что я могу, я делаю как для себя, 2)
едва ли в Петербурге есть человек, более Вам преданный, чем я, 3) я почти
уверен, что Ваши вещи у нас в Изд<ательст>ве напечатаю, особенно если,
как Вы говорите, это не так к спеху (речь идет, конечно, не о годах, а о
месяцах). Оказывается, есть еще и 4): в случае, если Ваши рукописи Вы поручите
попечениям другого лица, конечно, я нисколько
не обижусь. Итак, решайте.
Очередь должна быть такая: 1. Амалия, 2. Ранний звон, ибо
стихи в малом спросе сейчас, а проза в большем. Затем «Фауста» сейчас печатать нельзя2.
Морозные узоры вышли из Типографии в самый Ильин день (и
только в Успенье я Вам их посылаю!). Скажите совершенно откровенно Ваше мнение
об их внешности. В продажу они только что поступают — сразу раскатятся по всей
России «до стен недвижного Китая».
Мне хочется еще добавить кое-что о Вере Петровне (к тому,
что в пересылаемом «вещественном доказательстве»). Как-то не лежит у меня, по
правде говоря, сердце к этой Вашей затее. Мне думается, что это будет Вам — не
легкое. У прошлого большая и темная власть, и будете Вы в этой темной воде
полоскаться. Зачем же, в сущности, в нее залезать?
Понимаете ли — простите за грубую откровенность — когда люди
женятся без настоящей любви, каждый думает не о другом (как при любви), а как
бы себе получше, а при этих условиях ничего доброго не может выйти. Это элементарно просто — закон природы. Да и Вера
Петровна, Господь ее ведает. Одна ее сестра Вам таких душевных убытков наделает,
что не оберетесь.
Глупо в таком деле советовать, а я вот советую и думаю: мой
совет изменит Ваше намерение, только если это намерение не сильное, а если оно
не сильное, то и осуществлять его не надо.
Посылаю Вам неожиданно написавшийся отрывочек мемуарного
свойства. Явился он следствием раздражения, в коем находился по случаю чтения
писем Короленки и воспоминаний Овсянико-Куликовского. Я прочел его двум-трем
лицам. Осудили за смешение лирики с публицистической желчью. Но я менять не
хочу, ибо таковы именно (т. е. смешаны) и воспоминания мои о тех годах, а
потом, кто же может мне запретить разводить какие угодно смеси?3
По Фету за лето я ничего не писал, но кое-что собрал. Опять, подумайте, счастие: случайно нашел целую книжную жилу
по Верро, по-видимому, совершенно девственную. А в ней такой, например,
самородок, как отдельная брошюра (по-немецки) — воспоминания Эйзеншмидта о
годах учительства у Крюммера, и там целая страница о мальчике Фете. Издано в
1860 году4. Затем Крюммеровские программы, проспекты и т. д.
За все лето у меня было много-много, если 5 совсем свободных
дней. Затем каждый день два конца по жел<езной> дороге, домой являлся
поздно и о своей работе думать не приходилось, особливо если иметь в виду еще
чужие корректуры. Надеюсь на зиму. Нынче приводим квартиру в приличный вид. У
меня будет своя комната для работы, сочетаемая только со столовой, а не с
кухней, спальней и гостиной, как в прошлом году. Это очень важно. Кроме того, в
Изд<ательст>во берем особого корректора-специалиста — это тоже хорошо.
Даст Бог, поработаю, а нет — значит не судьба мне быть писателем. Уж так ли это
хорошо — писательствовать? Статья о Бржеской до сих пор еще не вышла, хотя и
напечатана и лежит в листах в типографии, — журнал лопнул5. Должно
быть, правда, не судьба. Не думайте, что я это говорю с горечью — нисколько.
Отдельной книжкой вышло «Возмездие» — все три части с
последними, предсмертными набросками6. Удивительная вещь. Соединение
трех элементов: подлинной гениальности (Пушкинского размаха), подлинного (в медицинском
смысле) сумасшествия, и подлинной глупости. Последнее объяснил мне, и так
именно определил Зоргенфрей, большой друг покойного, благоговеющий перед ним.
Вы напрасно, по-моему, Зоргенфрея осудили — это настоящий
поэт, только с очень малым диапазоном голоса. Сходство с Блоком есть, но не
всюду. Есть свои чудесные вещи. Вы помните —
Простонародный русский черт
Стоит, почесывая брюхо.
Или другое —
Ну, простимся, радость
недолгая,
Солнце ночи, моя Лилит7.
Петров (которого Вы хвалите) — это пустяковина, это не стихи8.
Постарайтесь достать Пильняка. Вышли две книги: роман «Голый
год» и сборник рассказов «Смертельное манит». Если будет возможно, я Вам пошлю.
Это нужно прочесть. По-моему, это вот что. Все данные для того, чтобы стать
модным, шумным, заполнить собою желудки всех критиков, а после смерти сделаться
достоянием историков литературы, изучающих «идеи» и «типы». По его писаниям
действительно можно будет узнать многое и про современные идеи, и про нынешние
типы. Это то же, что босяки Горького, Поединок Куприна, Санин и т. п. Писатель
оказался созвучен одному определенному явлению, одному определенному моменту,
проголосил с ним в один голос и сразу куда-то исчез (ведь ясно, что Горького,
Куприна и Арцыбашева больше нет, а
вот Ал<ександр> Ал<ександрович> жив). При всем том местами хорошо
удивительно — такой природы, как у него, давно ни у кого не видел.
А вот Слонимский (на днях у нас в Изд<ательст>ве
выйдет и я Вам пришлю) это совсем другое. Мне представляется, что будущее у
него очень большое — какая-то в нем добросовестность есть. Из молодых это,
по-моему, лучший9.
Знаете, что меня огорчило — статья Василия Леонидовича о
молодости Достоевского10. Я это говорил ему, но не так резко, как
скажу Вам, и Вы ему не передавайте. Просто плохая статья: длинно, скучно и
неосновательно. Я просто удивился, как при таком запасе времени, как у него,
при его серьезной (и официальной и неофициальной) учености, как можно
успокоиться на таком скудном материале, да еще эти несколько капелек так
размазать. Даже и тени Достоевского там не видно. Впрочем, сам он мне говорил,
что не любит эту статью, что она молодая, с позднейшими наростами. А я грешен —
усумнился в его писательских возможностях. Тем более, что он отлично говорит:
полнозвучно, убедительно и убежденно, а это всегда писателю во вред. Долговечен
ли он, бедный? Очень уж больным показался он мне в последний приезд и слабым,
слабым. Я очень его люблю, очень преклоняюсь перед всем его душевным и головным
содержанием и с ним мне спокойно и оживленно.
Вот начал Вам писать, когда липы еще не расцветали, а теперь
(сижу в саду) на березах желтая седина, клены красные, и у ветра наверху голос
повелительный — осенний. Осень можно любить только в ранней молодости. А мне
недавно до содрогания стало страшно, что молодым больше не буду никогда. Это невероятно страшно. А
иногда бывает острое счастие. Вот сегодня смотрел, как папиросный дым завивался
в пыльном солнечном столбе, две струи серые, а одна глубоко-голубая, и в этом
голубом счастье. Это не символ, а настоящее. Помните, какие в Библии слова про
голубое, которое Моисей увидел с Синая?
До свидания, дорогой мой друг. Теперь буду писать, вот
увидите, и всяким неясностям конец. Господь с Вами.
Посылаю пока одну книжку и одновременно, особым
пакетом, 25 авторских.
|