Жизнь
в предлагаемых обстоятельствах
Вспоминает актриса МХТ Кира
Головко
Главы из книги воспоминаний Киры Головко, которая готовится к выходу в издательстве "Искусство XXI век"
Виктор
Борзенко
Для Московского
Художественного театра актриса Кира Головко остается единственным человеком в
труппе, кто про старый МХАТ знает все. Она играла в спектаклях, поставленных
Немировичем-Данченко; дружила с Книппер-Чеховой и Андровской; была рядом с
Хмелевым в последние часы его жизни; выходила на сцену, когда в зале сидел
Сталин; помнит, как хоронили Станиславского… Кроме того, Кира Николаевна
человек редкой судьбы – внучатая племянница поэта Серебряного века Вячеслава
Иванова, жена адмирала Арсения Головко.
В ее доме в голодные двадцатые
годы родители о возвышенном говорили по-французски, а о бытовых вещах –
по-немецки. И хотя жили почти в нищете, Кира Николаевна вспоминает, что
французский язык звучал чаще. Папа, офицер царской армии Николай Евгеньевич Ива’нов
принял революцию, переквалифицировавшись в школьного учителя, однако советским
человеком, истинным борцом за «строительство социализма» не стал. В доме
боялись, когда интеллигентный и, в общем, очень тихий Николай Евгеньевич,
выпивал рюмку. В этой ситуации он начинал ругать большевиков. Его супруга (мама
Киры Головко) Наталия Лангваген закрывала в этот момент окна, чтобы соседи не
услышали и не донесли. Она же отнесла в тридцатые годы в Торгсин три
Георгиевских креста – два серебряных (солдатские) и один золотой (офицерский).
Но перед этим отковыряла на золотом кресте белую эмаль и ночью (!) закопала в
саду. Наталия Вильгельмовна была старше мужа на 11 лет. Ее отец Вильгельм
Вильгельмович был доктором медицинских наук, а дед – Вильгельм Яковлевич –
архитектором. Целый ряд его строений по сей день украшают Санкт-Петербург.
Семья много переезжала с места на место.
Кира Головко родилась в
Ессентуках 11 марта 1919 года. В начале тридцатых годов семья переехала в
Москву, а с 1938 года и по сей день Кира Николаевна работает во МХАТе (ныне МХТ
имени Чехова). В этом году ей исполнилось 90 лет, однако писать мемуары она так
и не решилась. «Не хочу подчеркивать свой возраст», – отшучивалась она, хотя
материалов для подробной книги у нее много. Небольшая квартира актрисы напоминает
музей. В кожаных папках собраны газетные рецензии, в альбомах – театральные
фотографии с комментариями, в сундуке – костюмы из знаменитых ролей, на балконе
лежит старинный чемодан, в который с 1938 года она складывает письма своих
приятелей и коллег. Ей писали Книппер-Чехова и Андровская, Пилявская и Кторов,
Михальский и Станицын, Арнштам и Бондарчук, Лакшин и Берггольц…
И все же мы уговорили
Киру Николаевну приступить к мемуарам (в настоящее время рукопись готовится к
изданию), а пока предлагаем читателям путешествие по волнам истории и памяти.
Материал состоит из
воспоминаний Киры Николаевны и наших комментариев к ним.
«Константин
Сергеевич, в этом письме совершенно нет лжи»
Станиславского я мечтала
увидеть еще в тот период, когда прочитала «Мою жизнь в искусстве». Школьницей бегала
к театру - хотела дождаться его у служебного выхода. Но оказалось, что
Константин Сергеевич болен и не выходит из дому. Тогда я своими каракулями
нацарапала письмо и бросила в почтовый ящик его дома в Леонтьевском переулке.
Свое послание я заканчивала вопросом: «Какими качествами нужно обладать, чтобы
стать актрисой МХАТа?» Ответа, разумеется, не последовало. Константин Сергеевич
получал в день десятки подобных писем. Да и зачем отвечать обычной школьнице?
Хотя не скрою, что письмо мое он сохранил и даже подчеркнул в нем карандашом
какие-то строчки. Много лет спустя директор Федор Николаевич Михальский (знаменитый
Филя из «Театрального романа» Булгакова. – В.Б.) показал мне его в музее
театра. Боже, каким наивным оно мне показалось. К счастью, я не запомнила ни
строчки.
Комментарии
Мы
разыскали это письмо в архиве театра. Оно написано аккуратным почерком без
единой помарки и занимает четыре тетрадных листа. Приводим его полностью.
Дорогой
Константин Сергеевич!
Я
прекрасно сознаю, какую беру на себя смелость, когда решаюсь писать Вам это
письмо. Заранее прошу простить меня за причиненное беспокойство, потому что уже
сейчас мне делается ужасно стыдно при мысли, что я своим глупым письмом буду
отнимать у Вас время и затруднять Вас.
Я
бы никогда не посмела написать Вам, если бы не то безграничное уважение и
любовь, которые я испытываю к Вам, которую мне сумели привить знавшие Вас люди.
Вините их, - я тут, право, не при чем. Я Вас никогда не видела, знаю (увы!)
только по портретам, книгам, отзывам, но когда я смотрю на Ваш портрет, висящий
над моей кроватью, мне кажется, что Вы единственный человек, любимый мною всем
сердцем, человек, который один может разрешить все мои сомненья, которому я
могу спокойно доверить самые сокровенные переживания моей души... И все равно,
все равно я знаю, что несмотря на все то, что я написала, писать Вам не имею
никакого права!
Но
я долго удерживала себя, а сейчас не смогу. Дорогой Константин Сергеевич!
отругайте меня непременно за мою невоспитанность, излишнюю смелость, если найдете
нужным, но я не могу, честное слово, не могу не написать Вам...
Обращаюсь
я к Вам с огромной просьбой помочь мне разрешить очень волнующие меня вопросы.
Я
девушка. Мне восемнадцать лет. В этом году я заканчиваю десятилетку (уже сдала
три экзамена). Я обожаю театр и... (я знаю, Вы уже догадываетесь, о чем я буду
писать, и, наверное, сердитесь на меня, возможно, что я вполне заслуживаю
этого) я хочу попробовать отдать свои, пусть маленькие, силы театру.
О
театре я мечтаю с самого раннего детства. (Константин Сергеевич! В этом письме
совершенно нет лжи. Все это я рассказываю только Вам, по секрету, только Вам
одному!)
Мама
была одно время актрисой. Папа поет и играет на скрипке, мама играет на рояле -
одним словом, домашняя обстановка вполне способствовала тому, что уже в детских
своих играх я больше всего любила «представлять» (публикой бывала бабушка),
затем в школе принимала участие во всех спектаклях: пела, декламировала,
исполняла роли в пьесках.
В
этом году мне предстоит выбирать профессию. Все мечты мои, конечно, о театре.
Все мечты! - это правда. Я пробовала открыть у себя склонности к чему-нибудь
иному. Учиться мне легко. Папа мечтал одно время, что я, пойдя по его стопам,
посвящу себя изучению математики, в которой отец мой способен чувствовать
своеобразную музыку (последнюю также страстно любит). Я испытываю огромное
уважение к математике, к другим наукам, я читала научные книги по различным
отраслям науки, но способную воодушевить меня «музыку» я не нашла: я не могу
полюбить что-нибудь больше театра, больше сцены.
Сейчас
семейный совет мирно пришел к решению, что я попробую свои силы на театральном
поприще. Сердце замирает, когда я пишу это роковое слово – «попробую». Ведь
может оказаться, что я вовсе не пригодна, не нужна для сцены, что мои
способности, если правда, что они есть у меня, окажутся вовсе недостаточными,
чтобы стать актрисой... Но ведь я не смогу вычислить это иначе, чем испробовав
свои силы, чем попробовав поступить учиться играть. Правда?
Многие
меня отговаривают, многие стараются испугать неудачами некоторых артистов,
говорят: рутина, богема, интриги... Стоило мне, заполняя анкету, написать, что
я собираюсь посвятить себя театральной деятельности, как классный руководитель,
вызвав меня к себе, прочитала мне целую лекцию, мучительную для меня, о том,
что я хочу погубить себя, свою карьеру, свои способности, что мой отличный
аттестат даст мне возможность поступить в любой вуз, а я буду им пренебрегать и
т.д. Я знаю одно: они жалеют меня, не хотят, чтобы я рисковала...
Но
я вовсе не воображаю, что жизнь расстелется передо мной ровной дороженькой и
будет меня только гладить по головке; но неужели я должна направить все свои
усилия на то, чтобы найти в жизни спокойное, укромное местечко? Рисковать? Но
если этот риск самый дорогой для меня на свете...
Простите
мне, Константин Сергеевич, мою болтливость! Я уже давно утомила Вас, но эти
мысли так измучили меня, что сами льются на бумагу. Итак, я хочу поступить в
студию (Здесь и далее Станиславский подчеркнул простым карандашом. - В.Б.).
Но тут самый главный вопрос. Я прекрасно понимаю, что даже хорошо закончив
среднее образование, мои знания и мой кругозор далеко недостаточны, чтобы
успокаиваться на достигнутом. Тем более артист, артист должен быть всесторонне
развитым человеком. Так, может быть, мне рано еще идти в студию? Что
даст мне студия? Сумею ли я, не заканчивая специального высшего
образования и будучи в студии, добиться должного уровня культуры? Может быть,
необходимо пойти в вуз? А если необходимо, то какой же вуз может помочь мне
воспитать в себе культурную актрису? Сколько я ни пытаюсь найти ответы на эти
вопросы, не могу. Приходится обращаться к Вам, беспокоить Вас, дорогой
Константин Сергеевич! Еще один маленький вопрос: а если найдется такой вуз, и я
пойду в него, то сложно ли мне будет его совмещать с работой в студии?
Возможно ли это? Мне страшно хочется скорее учиться играть; только подумать,
как много еще придется учиться; но пусть всю жизнь учиться, только бы скорее!
Последнее
время я стала останавливать свой выбор на студии Н.П. Хмелева. Но
выбор мой отчасти почти интуитивный: я еще не знаю, какие цели ставит перед
собой студия, по какой системе она работает, каких принципов придерживается. Но
все это я собиралась узнать за лето, что и сделаю, в зависимости от Ваших
советов.
Еще
и еще раз прошу извинить меня! Любящая и глубоко уважающая Вас
Кира
Иванова
29/V
- 37 г.
Москва
P.S.
Мне
всегда было совершенно безразлично, какой у меня почерк, а сейчас я проклинаю
себя за то, что буду заставлять Вас читать мои безобразные каракули» [1].
В
музее МХАТ не содержится сведений, какого числа Константин Сергеевич получил
это письмо. Но очевидно, в начале июня. В те дни он занимался с учениками
оперного отделения студии - разбирал постановку оперы Пуччини «Чио-Чио-сан»,
репетировал «Тартюфа», проверял состояние работы над «Гамлетом» [2]. Возможно,
что подчеркнутые карандашом строки Константин Сергеевич зачитал своим ученикам.
Он делал это не раз, особенно ценил в письмах живое, искреннее восприятие
театрального искусства. Несомненно и то, что в этих строчках Станиславский
увидел отражение давно волнующих его вопросов. Например, в те же дни во время
встречи с редактором книги «Работа актера над собой» Е.Н. Семяновской
Станиславский особенно заботился о том, чтобы содержание книги было понятно
творческой молодежи. «Для меня это очень важно. Я пишу главным образом для нее».
И тут же прибавил: «Мне кажется, что молодежь ее понимает. Особенно мне
приятно, что лучше всего понимают самые неискушенные, самые молодые» [3].
_________________
1.
Иванова Кира Ник. Письмо к К.С. Станиславскому. 29 мая 1937. / Музей МХАТ. К.С.
№ 8461
2.
Виноградская И. Жизнь и творчество К.С. Станиславского. Летопись. Т. 4.
1928-1938. - М., 2003. С. 400
3.
Семяновская Е.Н. Из воспоминаний. // Сб.: «О Станиславском». - М., 1948. С.
503.
Церетели предупреждал об опасности
Ответа от Константина
Сергеевича я не получила и немного поостыла. Десятый класс окончила с золотой
медалью, однако поступать в театральный не могла: в тот год не было набора ни в
студию Хмелева, ни в студию Рубена Симонова. Со своим отличным аттестатом
поступила без экзаменов в Институт философии, литературы и истории на русское
отделение. Но перед этим, 12 июля 1937 года, я должна была держать речь от
имени отличников нашей школы на вечере, устроенном в саду «Эрмитаж». Рядом со
мной за столиком сидел нарком просвещения Андрей Сергеевич Бубнов и секретарь
Краснопресненского райкома Петр Ильич Пенкин. Они угощали меня вкусным
лимонадом, мы много смеялись, а через два дня газеты сообщили, что Бубнов и
Пенкин – враги народа. Их арестовали и в октябре Пенкин был расстрелян. В 1937
году родители знали, что в стране идет жуткая «чистка». Папа рассказал мне об
этом, когда в ссылку отправили очередного его знакомого. И Лонгин Лаврентьевич
Церетели, бывший белый офицер, предупреждал папу об опасности. И папа просил
меня не болтать лишнего в особенности про полу-дворянское происхождение нашей
семьи и добавил фразу: «Кира, ну, в общем, ты поняла». Как и в детстве,
это означало, что нужно молчать – не рассказывать лишнего.
Институт располагался в
Сокольниках, и там преподавали выдающиеся ученые – В.П. Волгин, И.С. Галкин,
Б.Н. Граков, Н.К. Гудзий, А.К. Дживелегов, Л.Е. Пинский, М.М. Покровский, Г.Н.
Поспелов, С.Д. Сказкин, М.Н. Тихомиров, Д.Н. Ушаков и многие другие.
Особенно мне запомнились лекции Поспелова (он вел русскую литературу) и Куна –
выдающегося специалиста по мифологии древней Греции. А вот знаменитый создатель
четырехтомного Словаря русского языка Дмитрий Ушаков преподавал язык очень
монотонно – можно было умереть со скуки, хотя многим нравилось.
Комментарии
Вспоминает
Вера Плотникова
(по мужу - Робинсон), ученый-русист, выпускница ИФЛИ (1941), подруга Киры
Головко:
– Наша
встреча случилась в ИФЛИ. Я приехала подавать документы, какое-то время ждала,
что придет преподаватель. В коридоре толпились такие же отличники, и вдруг я
увидела эту красивую девушку. Мы познакомились. Кира порадовалась, что будем
учиться в одном институте и поступаем без экзаменов. Она была не очень
разговорчивой, поскольку сама себя считала застенчивой.
Я
стала бывать у Киры. Они жили очень скромно при школе, поскольку Николай
Евгеньевич преподавал и был завучем. Там были две маленькие комнаты, а прихожая
перерастала в кухоньку. У Киры на столе всегда стояла клетка с чижиком,
которого она кормила и поила. В комнате был небольшой круглый стол около окна.
И было пианино, на котором она играла, а иногда Наталья Васильевна. Они
устраивали небольшие домашние концерты, потому что семья была очень
музыкальная. Мама раньше очень хорошо пела, потом в результате тщательных
упражнений (необходимых для заработка в столь голодные годы) голос
перетрудился. А папа учился игре на скрипке и у него был очень приятный голос.
Эти вечера я любила. И любила, когда бывала там одна. Ведь если заходили другие
Кирины приятели, тогда мы отправлялись в физкультурный зал, устраивались танцы,
и Кира учила меня танцевать».
Поступление во МХАТ
Осенью того же года я из
окна трамвая увидела объявление о наборе во МХАТ – во вспомогательный состав.
Позже выяснилось, что объявления были расклеены по городу, и МХАТу требовалось
всего четыре человека (одна женщина и трое мужчин), чтобы дать им роли в
массовых сценах. Для того чтобы набрать этих четырех человек, в просмотре
участвовало все руководство театра – как на вступительных экзаменах. Объявления
вызвали невероятный ажиотаж – 637 человека на место. Потом я догадалась, что в
1938 году МХАТ будет отмечать 40 лет со дня основания, объявлено несколько
премьер, которые должны выйти одна за другой и, видимо, не хватало актеров на
массовые сцены…
Вся улица перед МХАТом
была наполнена людьми. Запомнились очень красивые женщины, среди них было много
актрис, я знала их по ролям в кино (например, рядом со мной стояла артистка
Максимова, которая сыграла главную роль в фильме «Пламя Парижа»). Я смотрела на
них как завороженная и понимала, что на их фоне я просто серая мышь. Кстати,
среди первых красавиц была и внучатая племянница Станиславского. Рассказывали,
что время от времени Константин Сергеевич звонил в приемную комиссию –
интересовался, как ее дела. Но дела были неважны. Брать девушку не хотели, хотя
в то же время боялись обидеть Станиславского. Наконец разорвать этот круг решил
Иван Москвин. Когда Станиславский в очередной раз позвонил в театр, Москвин ему
сказал: «Мы закрепили за труппой Киру Николаевну Иванову». Конечно, я не была
свидетельницей того телефонного разговора, но много позже эту историю рассказал
мне Иван Михайлович Кудрявцев.
Сколько лет прошло, но
для меня это по-прежнему самые памятные дни в жизни. Батюшки, как я волновалась
тогда! Решила читать монолог Катерины из «Грозы», басню Крылова «Лиса» и
стихотворение Светлова «Гренада». Накануне экзаменов я подошла к Масальскому и
поинтересовалась, правильно ли подобрала репертуар для экзамена. Он выкатил
глаза: «Вашего Светлова никто не знает. Вместо “Гренады” читать нужно
классику». Но что-то менять было уже поздно, к тому же я была весьма упряма.
Поэтому когда я вошла в аудиторию, то дрожащим голосом сказала: «Я прочту
монолог Катерины, басню Крылова “Лиса” и… “Гренаду”». Наступила мертвая тишина.
И Василий Григорьевич Сахновский, обращаясь к Топоркову, сказал: «Васька, ты
знаешь такую басню Крылова “Лиса и Гренада”?» Приемная комиссия рассмеялась,
мне стало не так страшно. Успела прочитать только половину басни, и услышала:
«Достаточно. Вы свободны». У меня внутри все оборвалось. Это значит, все
кончено: они даже басню не дослушали. Не помню, как вернулась домой. Ревела
сутки напролет, ничего не могла есть…
Мама, которая в ту пору
из-за болезни сердца уже не работала, не могла спокойно смотреть на мои
страдания. На третий день она попросила у знакомой велюровые перчатки, модную
шляпку и поехала в театр – узнать, будет ли набор в следующем году. А когда
вернулась, отшвырнула шляпку в угол и сказала: «Дура ты, дура, чего ревешь?
Тебя приняли». Оказывается, около театра мама встретила Масальского – подошла к
нему поинтересоваться, есть ли смысл пытаться поступать в театральный институт,
а он ей ответил: «Так мы ведь приняли вашу Киру. Кстати, куда она пропала?»
Вскоре я получила письмо от заведующего молодежной секцией МХАТа Василия
Александровича Орлова. Он писал, что на работу во МХАТ я должна прийти 8
сентября 1938 года. До назначенного срока оставалось около десяти месяцев. И я
решила закончить первый курс ИФЛИ, а параллельно стала бегать на спектакли во
МХАТ, читать театральную прессу, покупать книги – присматриваться к будущей
жизни.
Похороны Станиславского
Когда меня приняли во
МХАТ, я мечтала, что увижу Константина Сергеевича хотя бы в его квартире в
Леонтьевском переулке. Я знала, что там он, будучи больным, принимал учеников.
Но 7 августа 1938 года (ровно за месяц до начала моей работы в театре) Москву
всколыхнула трагическая весть: великий реформатор сцены скончался.
Утирая слезы, я пошла к
его дому в Леонтьевский переулок. Там уже собирались почитатели творчества.
Стояли молча или перешептывались. Мне казалось, что улицы и здания окрасились в
какой-то новый оттенок, это ощущение трудно описать: еще светло, но день
какой-то странный – как будто тебе сообщили, что сегодня будет закат, а рассвет
никогда не наступит. В квартиру к К.С. мы не просились; туда и без нас
вереницей шли его ученики, друзья, коллеги. Возможно, меня и пустили бы, но я
считала, что не имею права подходить даже к двери. Впервые я переступила порог
этой квартиры году в 1948-м, когда там сделали музей, и Кира Константиновна (Алексеева-Фальк,
дочь Станиславского. – В.Б.) стала приглашать всех, кто имел
отношение к довоенному МХАТу. Благодаря этим встречам со зрителями я перестала
бояться неожиданных вопросов, училась деликатно говорить о сложных вещах и
незаметно уходить от вопросов, на которые не знала ответ. В основном,
рассказывала то, что знала от коллег по сцене. Даже в те годы, когда он болел,
у мхатовцев было ощущение, что К.С. незримо присутствует в театре. На него
ориентировались и побаивались. Если Василий Иванович Качалов после трехлетней
эмиграции готовился к встрече со Станиславским, то что говорить об остальных.
Качалов безумно боялся предстоящих репетиций, просто как школьник. А Евгений
Багратионович Вахтангов говорил о Станиславском как о единственном человеке,
которого невозможно обмануть на сцене. К.С. чувствовал малейшую фальшь.
Про Станиславского ходили
разные легенды. Например, у него была такая привычка: перед спектаклем, чтобы
сосредоточиться, он сидел, зажав руками уши. Перед выходом к нему подходил
помреж Александров, опускал руки и сопровождал на сцену. Константин Сергеевич
играл Шуйского в «Царе Федоре». И вот однажды Александров опустил одну руку
Станиславского, и тут его куда-то позвали… Качалов играл царя Федора. Он сидел
в кресле, боком к зрительному залу. И тут на сцену выходит Станиславский: в
одной руке посох, другая — зажимает ухо. Качалов был ужасно смешливый и в голос
захохотал. Суфлер высунулся из будки по пояс и шипит:
– Выньте руку из уха!
Вся старая мхатовская
гвардия была овеяна легендами. Владимир Федорович Грибунин, говорят, очень
выпивал. А Станиславский терпеть не мог пьяных. В театр надо было идти через
двор, куда выходили окна гримуборной Станиславского. Грибунин, проходя мимо
окон, встал на четвереньки и пополз, чтобы его не было видно. Станиславский
имел обыкновение выходить на крыльцо подышать. И он как раз вышел и видит
Грибунина, который ползет на четвереньках. Станиславский решил, что Грибунин
заболел...
В общем, на встречах в
музее я рассказывала все, что слышала когда-либо о Станиславском, но видела его
только лишь на похоронах, когда пошла во МХАТ на гражданскую панихиду. Так, как
провожали Константина Сергеевича, не провожали больше никого. Гроб с телом
принесли в театр. Слезы на глазах были у всех. Многие понимали, что наступил
конец великой театральной эпохи. И только Массальский вышел к микрофону и
сказал: «Не надо грустить». Он пытался вспомнить что-то радостное из жизни
Константина Сергеевича, но потом тоже не сдержался и достал из кармана платок.
В дни панихиды я постоянно была в театре. Запомнились венки и горы цветов,
которые приходилось уносить за кулисы, чтобы они не заслонили гроб. Казалось,
театр утопает в цветах.
«Я боялась спугнуть
Немировича-Данченко»
Явиться в театр я должна
была 8 сентября 1938 года. Но когда я приехала, оказалось, что никто меня здесь
и не ждет. За кулисами не было ни знаменитых актеров, ни той помпезности,
которая возникала в зрительном зале во время спектакля. Казалось, что ты вовсе
не во МХАТе, а в каком-то учреждении. Первым делом мне выдали удостоверение,
прописав должность: «Артистка вспомогательного состава». Я была свободна, но,
конечно, домой не пошла, отправившись бродить по дневному МХАТу. И вдруг –
чудо! – поднимаюсь на третий этаж в репертуарную часть, а мне навстречу по
узенькой лесенке спускается Василий Иванович Качалов. Меня охватила оторопь, я
деликатно поздоровалась… Качалов остановился и с восторженно-удивленной
интонацией произнес: «Кира Николаевна И-ва’-но-ва!» Мою фамилию он
растянул по слогам, как бы подчеркивая свое восхищение. Я покраснела от
неожиданности, потому что меня еще никто не знал. Много позже мне рассказали,
что Качалов специально узнавал в дирекции имена новых артистов, чтобы
приветствовать таким вот образом – как старых знакомых. Сколько я знаю, из
корифеев МХАТа так больше никто не поступал. Это потрясло меня.
О встрече с Качаловым я
первым делом рассказала дома. Родители послушали с интересом, но восторга
особенного не выразили – волновались, как сложится моя актерская судьба. Вскоре
оказалось, что их опасения не напрасны: на меня несколько месяцев никто не
обращал внимания. Сунули во все народные сцены, на том дело и остановилось. Во
«Врагах» я за кулисами причитала молитвы за упокой души. В «Трех сестрах» мои
роли тоже были незначительные. В одном акте я щебетала птичкой, в другом
устраивала шум в печке и выходила в сцене с ряжеными, а в третьем акте
имитировала шум пожара. Специальный диск вешался, обмотанный мягкой тряпкой, и
нужно было в определенный момент спектакля его вращать – казалось, что к
горящему дому подъезжает пожарная дружина. Наконец, в четвертом акте я залезала
на колосники, чтобы над сценой раздался журавлиный крик. Это было в тот момент,
когда Маша начинала свой чудесный монолог: «Летят перелетные птицы…» У меня
были два фарфоровых блюдечка, которые нужно было ухватить особым образом и при
ударе получался звук, похожий на полет птиц. Этим приемам учил нас Владимир
Александрович Попов. В «Воскресении» я выходила в массовых сценах. Спектакль шел
в очаровательных декорациях Владимира Дмитриева. Мне кто-то рассказывал, что
когда шли репетиции, Дмитриев в сельской сцене повесил валенок на плетень.
«Отлично!» – восхитился Немирович-Данченко. Валенок передавал колорит
местечковости. Тогда художник решил повесить еще один валенок, но
Немировичу-Данченко это не понравилось, потому что один валенок – образ, а два
– это уже обувь. В том же спектакле роль «От автора» бесподобно играл Василий
Иванович Качалов. Мне и сейчас кажется, что это была самая сложная роль
спектакля. Он комментировал действие, обсуждал со зрителями поступки героев,
наблюдал за персонажами… Орлов рассказывал мне, что у Качалова долго не
складывался образ и, наконец, Немирович-Данченко попросил, чтобы тот взял в
руки карандаш. Так была найдена отправная точка спектакля.
Весной 1939 года мне
поручили создавать в «Трех сестрах» закулисные шумы. А когда состоялась
премьера и спектакль вошел в репертуар, за кулисами однажды оказался
Немирович-Данченко: заканчивался антракт, и он со своим бессменным секретарем
Ольгой Сергеевной Бокшанской спешили в зал. Вдруг Владимир Иванович остановился
напротив меня и спросил: «Вы кто?» Я растерялась, покраснела и сказала: «Я по…
пожар, Владимир Иванович». Бокшанская вмешалась в разговор: «Это Кира – Кира
Иванова, молодая актриса. Идемте, Владимир Иванович, иначе я не успею усадить
вас как следует». Немирович-Данченко засмеялся, погладил бороду и сказал: «Как
занятно. Когда вы станете большой актрисой, обязательно напишите в мемуарах о
нашей встрече и главное, что вы в моем спектакле «Три сестры» играли роль
Пожара». Бокшанская не унималась: «Ну, идемте же скорее, Владимир Иванович». И
они ушли… Это было единственное мое личное общение с великим режиссером.
Когда шли репетиции,
прямых указаний он мне не давал, а лишь говорил своему ассистенту Иосифу
Моисеевичу Раевскому: «Здесь хорошо бы дать звук летящих журавлей». В сценах,
где звуки не требовались, я тихонько спускалась в зал и смотрела, как Владимир
Иванович работает над спектаклем. Каждый раз я боялась, что он скажет: «Почему
посторонние в зале?» – поэтому едва объявляли перерыв, я выбегала в ближайший
туалет (кстати, он был очень чистый) и запиралась там до начала репетиции. А
теперь я даже не знаю, где туалет: все во МХАТе изменилось после реконструкции.
Потом я ужасно жалела, что застенчивость и робость не позволили мне садиться
ближе к режиссерскому столику: замечания свои Владимир Иванович делал довольно
тихо. Но тем не менее, на моих глазах, например, рождалась роль Тузенбаха у
Хмелева, когда репетиции спектакля шли уже в декорациях. Николай Павлович
работал с мучительным напряжением. Постоянно был недоволен собой, часто
останавливал ход репетиции, подходил к рампе и долго слушал, присев на
корточки, то, что терпеливо и подробно говорил ему Немирович-Данченко.
Например, трудно у них рождалась сцена четвертого акта перед уходом Тузенбаха
на дуэль. Мне, смотревшей эту сцену из зрительного зала и с колосников,
казалось, что все уже сделано, что Хмелев мучает Ангелину Степанову (Ирину) и
Немировича-Данченко. Но теперь я понимаю, что Хмелев просто выверял свой актерский
путь к «чуду». Никогда не забуду, как уходил Тузенбах по березовой аллее и,
главное, его медленный поворот головы и негромкий трагический зов: «Ирина!» Это
было «чудо»…
Однажды на генеральную
репетицию Владимир Иванович пришел с больным зубом, поднялась температура, но
отменять прогон он не стал. Кто-то принес ему лекарственный раствор и ватную
палочку, чтобы Немирович-Данченко макал ватку в раствор и прикладывал к зубу.
Так он и делал на протяжении всего спектакля, а когда зажегся свет, оказалось,
что вместо баночки с лекарством он макал ватку в чернила. Борода стала лиловой.
Владимир Иванович расхохотался, прибежал парикмахер и во время перерыва часть
чернил стер, а другую часть выстриг.
Я была свидетельницей и
еще одной истории, в которой фигурирует Немирович-Данченко. Произошло это за
несколько месяцев до его смерти. Шли репетиции пьесы Булгакова «Последние дни»,
посвященной Пушкину. Роль Наталии Пушкиной играла Ангелина Степанова, а
Немирович-Данченко репетировал момент, когда Наталии Николаевне сообщают, что
Пушкин ранен. Репетиции проходили в фойе, там же стояла старинная мебель.
Владимир Иванович хотел, чтобы Степанова очень реалистично теряла сознание.
Она должна была как бы сползать, а потом – раз! – и тело лежит на полу.
Степанова падает – не
годится. Падает снова, Немирович-Данченко недоволен. «Стоп, я плохо показал
вам, я покажу еще раз», – говорит он и поднимается на сцену. И показывает! Я
даже не могу передать, но это было гениально, он потенциальный актер был. Хотя
казалось, что данных у него не было: небольшого роста, квадратный такой, с
неправильной дикцией, но как талантливо играл! Мы думали, что у Владимира
Ивановича в этот момент действительно немеют руки и мутнеет взор – просто мертвые
становились глаза. Ангелина Иосифовна старалась повторить падение, но получалось
плохо. «Ладно, – сказал Немирович-Данченко. – Отработаем потом». Репетиция
закончилась, я была под впечатлением и решила: когда все разойдутся – пойду
попробую. Подхожу к репетиционному помосту и вижу: развалившись на скамеечке
сидит Немирович-Данченко в пальто и шапке, тяжело дышит, а Бокшанская
натягивает ему сапоги. У нее был паралич век и чтобы видеть ногу, она
придерживает веко свободной рукой. Владимир Иванович постанывал от усталости и
невозможно было поверить, что сорок минут час назад он порхал по сцене. В ту
пору ему было больше восьмидесяти лет.
«Прекратите безобразие, не то я вас
матом покрою…»
Чем больше времени я
проводила во МХАТе, тем больше понимала: я чудом попала сюда. Как актриса я
была совсем слаба и, наверное, оказалась в театре благодаря внешним данным,
хотя при поступлении я сообщила, что умею петь. У меня действительно намечался
голосок. И в старших классах папа определил меня к Елене Юльевне Жуковской,
ученице Сергея Рахманинова, автора мемуаров о нем. Позже она стала профессором,
вела вокальное мастерство в Театральном училище Щукина, а когда я с ней
занималась, она работала в Театре Вахтангова и тоже считала, что я стану
способной артисткой. Позже я еще вернусь к разговору о ней.
Оказавшись среди корифеев
МХАТа, я чувствовала себя полной бездарностью. О крупных ролях мечтать и не
следовало. На каждом занятии Елизавета Федоровна Сарычева впивалась в мое
произношение, боролась со свистящими согласными. Правда, спустя полгода нашего
знакомства неожиданно сказал мне: «На фоне некоторых артистов дефекты твоей
речи совсем не заметны. У тебя от природы хорошая дикция».
Уроки грима нам давал
Яков Иванович Гремиславский – гример, которого еще в дачном театре в Любимовке
приметил Станиславский, а когда образовался Художественный театр, он был
приглашен в труппу и работал до конца жизни. Маленький, скромный, тихий, но
несмотря на это, у него была очень красивая, высокого роста жена. Он мог войти
в гримуборную в самый неподходящий момент, когда я была не одета. Я от испуга
хватала свои тряпки, чтобы прикрыться, но Гремиславский спокойно говорил:
«Ничего, деточка, ничего, я не гляжу». Действительно ведь не глядел. Кончики
его пальцев были мягкие как подушечки. И он учил меня, что в гриме самое важное
правильно положить тон. Кстати, об этом потом говорила и Алла Константиновна
Тарасова. Нужно класть тон не жирно и не слабо, а ровно настолько, чтобы
закрыть изъяны своего лица. В 1943 году мы выпускали спектакль «Последние дни»,
где я играла Наталию Пушкину. И Гремиславский мне сказал, что у меня неправильное
лицо, потому что расстояние от носа до губы должно быть больше, чем у меня. И я
с тех пор присматриваюсь: действительно, у красивых женщин это расстояние
большое. С помощью грима он затемнял мне бороздки под носом, и лицо казалось
удлиненным. Конечно, был и другой грим: он пририсовывал мне брови, стягивал
щеки, но никогда не трогал лоб. Природа наградила меня высоким лбом, а это
выгодно для ролей красивых женщин.
Многое открывалось мне, о
чем я раньше и не догадывалась. Случалось, например, что великие мхатовские
артисты забывали на сцене текст. Но в этом случае им помогал суфлер Алексей
Касаткин, который до революции работал в провинции. Я думаю, что это помогло
ему изучить природу актерской игры. Он всегда знал: держит артист паузу или
забыл текст. Мог подать всего одно слово, но так, что вспоминался весь текст.
Однажды Алексей Иванович появился в театре с перемотанной щекой, у него был
флюс. При этом он стал шепелявить. Поначалу артисты старались не обращать на
это внимание, но когда кто-то из героев пьесы также шепеляво стал произносить
свой текст, смех стал их душить. Касаткин высунулся из будки и сказал:
«Прекратите это безобразие, не то я вас матом покрою». А они не могли
сдержаться от смеха, потому что действительно шепелявил он смешно.
Я помню, когда Москвин
заболел, вместо него на сцену вышел Касаткин. И как он играл свою роль! Мы с
девчонками рыдали, наблюдая за ним из-за кулис. Но кто сегодня помнит
Касаткина? Очень много на совести Москвы загубленных чудесных актеров. Для
памяти потомков мало быть талантливым…
Естественно, что Москва
концентрировала и концентрирует лучшие актерские силы страны. Всегда помогали
ей традиции театральной провинции – как вливание здоровой крови. Леонидов,
Тарханов, Качалов начинали далеко на периферии. Но кто теперь об этом знает?
Качалов навсегда связан с МХАТом. Кстати, и у него не все шло гладко. Говорили,
что он хочет играть Вершинина в «Трех сестрах» и царя Николая в «Последних
днях», просит у Немировича-Данченко эти роли, но тот не дает согласия и после
очередной просьбы Качалова Немирович ответил: «Нет, эти роли я дам другим – в
вас много пафоса. А вы сыграете Чацкого». Качалов всплеснул руками: «Чацкого?!
Мне шестьдесят два года!» Но вскоре действительно увидел свою фамилию в
распределении ролей. Играл блестяще! После премьеры – каждый раз, когда шел
спектакль – мы, девочки, ждали его в кулисах, чтобы поцеловать полу фрака. На
зрителей безотказно действовала абсолютная естественность актера. Он никогда не
демонстрировал своего внутреннего ремесла, а вел роли, как дышал: свободно,
безыскусно, искренне. Ему невозможно было не поверить.
В театральной программке мое имя
появилось впервые осенью 1939 года. Меня ввели на роль Кельнерши в спектакль
«Пиквикский клуб» Диккенса. Текст моей первой роли был чрезвычайно
сложный. Когда Джингль (Павел Массальский) вставал, чтобы уйти из кафе, я
должна была сказать: «Вы забыли заплатить, сэр». Сарычева требовала, чтобы
слово «сэр» я произносила с английским акцентом. Я постоянно боялась, что
произнесу неправильно, и за кулисами бесконечно повторяла: «Вы забыли
заплатить, сэр». Наверное, на меня смотрели, как на чокнутую. Когда же эту
фразу я произнесла на сцене, Павел Массальский приостановился, посмотрел на
меня, молниеносно влез рукою под юбки и больно ущипнул за мягкое место. От
неожиданности я взвизгнула, покраснела. Однако услышала аплодисменты. Публика
явно одобрила наш «экспромт». На всех последующих спектаклях Массальский
повторял его, как только я произносила: «Вы забыли заплатить, сэр».
Прошел месяц и снова ввод
в спектакль. На этот раз я играла Служанку в доме Оргона (в «Тартюфе» Мольера).
Роль была бессловесная. Я только появлялась на сцене с фонарем в руках на
несколько секунд. Но для родителей это уже что-то значило. И папа посвятил мне
стихи: «Позор Тартюфа ты освещала, фонарь горящий в руках держала…» И так
далее, стихотворение было длинное. «Твоя звезда не на закате, она восходит в
прекрасном МХАТе». Ну, уж насколько она взошла, не знаю, зато рядом со мной
были действительно звезды.
Не хватит места, чтобы вспомнить
всех, перед кем мы преклонялись. Ольга Андровская, Алла Тарасова, Николай Хмелев,
Марк Прудкин, Михаил Тарханов, Клавдия Еланская, Иван Москвин, Леонид Леонидов…
Но возникает гамбургский счет. Официальные любимцы, осыпанные почестями и
наградами, – и рядом скромные труженики. Например, во МХАТе Владимир Ершов
по-настоящему сыграл только роль гетмана в «Днях Турбиных». Старшие мхатовцы
говорили: «Хотите знать, как играть не надо? Посмотрите на Володю Ершова в
“Воскресении”». А играл он, между прочим, Нехлюдова.
Вспоминается и такой
случай. В «Горе от ума» меня заняли в народной сцене.
– Иванова, почему вы
прячетесь? Вам сшили красивое платье, сделали прическу, грим – пусть вас видят!
– услышала я как-то голос второго режиссера Елизаветы Телешевой.
Я засмущалась и сказала:
– Меня щиплет Лидия
Михайловна Коренева.
В самом деле, Коренева
очень оберегала свои костюмы, которые ей обшивали марлей, и больно щипалась.
Мой ответ вызвал аплодисменты в зале, на сцену поднялся элегантный Станицын,
поцеловал мне руку:
– Кира, поздравляю, вы
нажили первого официального врага.
Но, к счастью, все
обошлось. Лидия Михайловна разве что стала внимательнее следить за мной. А
однажды на спектакле «Синяя птица» (с начала 1940-х Кира Николаевна играла
там Молоко – В.Б.) ее за щипание проучили другие артисты. Коренева
была бессменной исполнительницей роли Феи, артисты в темноте должны были
вывести (или вынести – я уже не помню) ее из-за кулис на середину сцены. Здесь
Лидия Михайловна щипалась, сколько хватало сил. Наконец, ребятам это надоело и
они ей отомстили: когда вспыхнул свет, Коренева увидела, что находится по
другую сторону декораций…
О непростом характере
Лидии Михайловны во МХАТе ходили легенды. Она была близким человеком для семьи
Станиславского, но не дружила с Немировичем-Данченко. Впрочем, и сам Владимир
Иванович говорил, что не доверяет ей. Сложно сказать, какие между ними были
отношения, но Коренева, и правда, многих собеседников смущала своей высокой
стройной фигурой, холодным взглядом, уверенным резковатым голосом. Это она
стала прототипом скандальной актрисы Людмилы Сильвестровны Пряхиной в
«Театральном романе» Булгакова. И, насколько я знаю, сам Булгаков недолюбливал
ее, но теперь уже трудно об этом судить: никого не осталось.
Комментарии
Сложную
жизнь Кореневой и несносный ее характер описал Виталий Вульф: «Когда, уже в 60-е годы,
“Театральный роман” был опубликован, Коренева в бешенстве позвонила вдове
Булгакова, Елене Сергеевне, и наговорила ей грубостей – как она посмела
публиковать этот пасквиль, написанный Булгаковым на людей, которые спасли его
от ареста… Старики МХАТа верили, что это именно благодаря им Булгакову удалось
избежать репрессий. <…>
Время
Кореневой постепенно уходило. Театру она становилась не нужна, ее побаивались,
зная об ее дурном характере – а с годами он становился еще труднее. К тому же,
она была известна честностью и бескомпромиссностью. Когда в конце 40-х годов из
театра увольняли режиссеров Вершилова и Кнебель (в стране шла разнузданная
кампания по борьбе с космополитизмом), на защиту кинулись только две старые
актрисы – Книппер-Чехова и Коренева. Правила жизни, привитые в начале века,
соблюдались ими неукоснительно.
Работы
у Кореневой становилось все меньше и меньше. Она доигрывала Варю в “Вишневом
саду”, играла эпизодическую роль Дамы, приятной во всех отношениях, в “Мертвых
душах” Гоголя, недолго играла Эльмиру в мольеровском “Тартюфе” – и все.
В
тот период ее часто видели в Большом зале Консерватории. Статная, со все еще
идеальной фигурой, совершенно седая, с породистым аристократическим лицом, все
еще красивая, элегантная (она всегда выглядела так, словно на нее работали
лучшие парижские дома мод), – она не знала, куда себя деть.
Последней
ее работой была крошечная роль графини Вронской в “Анне Карениной”, куда ее
ввели в 1957 году.
Жила
Лидия Михайловна очень замкнуто и одиноко в Староконюшенном переулке.
Практически единственным, кто бывал в то время у Кореневой, был ее сосед по
лестничной площадке, артист МХАТа Михаил Горюнов.
В
1955 году новый директор МХАТа Александр Васильевич Солодовников сделал попытку
сократить труппу театра, выведя на пенсию несколько “стариков”. Длинный
перечень тех, кто показался дирекции не нужными театру, был представлен
президиуму Художественного совета МХАТа. Президиум был в смущении: список включал,
в частности, Книппер-Чехову и Кореневу.
Алла
Тарасова категорически возражала против вывода на пенсию Ольги Леонардовны.
Солодовников убеждал собравшихся, что и Книппер, и Коренева останутся почетными
членами труппы и будут пользоваться равными со всеми правами, но переубедить
президиум ему не удалось.
В
1958 году ее все-таки вывели на пенсию – ей было 73 года. Она была глубоко
оскорблена тем, что ее отлучили от любимого театра, от того, что составляло
единственный смысл ее жизни. Она поклялась, что больше не переступит порог
МХАТа – и сдержала слово. Она приехала во МХАТ только на похороны Аллы
Тарасовой в апреле 1973 года, но стояла у входа и в здание так и не вошла.
Как
она жила оставшиеся 25 лет после ухода из театра, почти никто не знает. Одинокая,
всеми забытая и покинутая, она жила тем, что продавала подаренные ей когда-то
картины Добужинского, Бакста, Сомова, Бенуа…
В
1987 году в театре раздался телефонный звонок, и незнакомый голос сообщил, что
умерла Коренева. Ей было 97 лет. Когда из театра пришли к ней домой, обнаружили
разграбленную, опустошенную квартиру с голыми стенами. Куда исчезла ее
коллекция живописи, ее драгоценности, другие вещи – не известно до сих пор»
[1].
_________________
1.
Вульф Виталий. «Бесенок» Художественного театра. Запись Серафимы Чеботарь //
L'Officiel, №36, апрель 2002. С. 57-58.
МХАТ в эвакуации
Наташу в легендарном
спектакле «На дне», поставленном еще Немировичем-Данченко и Станиславским в
1902 году, я репетировала едва ли не с 1939 года. Но меня ввели в постановку
только в 1942 году. До меня эту роль играла Мария Титова, она очень следила за
собой, отлично выглядела и видимо настраивала руководство, чтобы меня не
вводили. Она же играла Наташу на гастролях в Минске, которые МХАТ начал 17 июня
1941 года и где встретил Великую Отечественную войну. На тех гастролях я не
была, но рассказывали, что бомбежки начались в первый же день. В Минске были
взорваны склады с декорациями, загублено оформление наших спектаклей. Артисты
хотели вернуться в Москву, но оттуда пришла странная телеграмма: «Продолжать
гастроли». Это было невозможно, и Москвин взял ответственность на себя. Как
депутат Верховного Совета он имел право на некоторые вольности. «МХАТ
возвращается в Москву», - заявил он. Представляю, как он рисковал, но в Москве
прислушались к нему, поняли наконец, что положение опасное, и выслали машину.
Правда, было уже поздно: пока машина двигалась в Минск, артисты пешком шли к
Москве. Иногда подъезжали на попутках или останавливались на ночлег. За этот
героический выход из Минска Москвина прозвали маршалом МХАТа. Вообще же он был
и символом, и совестью Художественного театра со дня его основания.
У меня сердце разрывалось
слушать про Бориса Добронравова. Как он боялся бомбежки! Он останавливал
машины, чтобы, плюнув на совесть, самому спастись. Но артисты стали его
стыдить, а мне жалко было: я понимала, что этот панический страх сидит даже не
в его характере, а глубже – в крови. Рассказы были всякие. Кто-то говорил, что
всю дорогу Лидия Михайловна Коренева молилась, идя пешком. Я в те дни была на
даче у Татьяны Меркуловой. Когда начинались бомбежки, мы прятались в окоп.
Запомнилась собачка, которая первой ныряла в этот окоп. Правда, от страха очень
портила воздух.
Сейчас я уже смутно помню
даты, но осенью 1941 года МХАТ стал готовиться к эвакуации. Причем так
называемый «золотой фонд» театра, куда входили многие корифеи, в том числе
Книппер-Чехова, уехали в Тбилиси, а нам сказали готовиться к переезду в Саратов
(Театр там пробыл с 11 ноября 1941 по 15 июля 1942 года, занимал здание
ТЮЗа. – В.Б.). Немирович-Данченко назначил Хмелева заведующим
труппой, а Москвин стал директором театра.
На вокзале артистов
встречало все городское начальство. Дело в том, что они пришли поклониться
Москвину, чьи депутатские речи в то время были широко известны. Москвин
задерживался в Тбилиси, но приехал Тарханов. И вот уже в Саратове нас вышла
встречать пионерка, читала стихи, говорила: «Ах, какое счастье, что вы
приехали! Мы знаем все фильмы, в которых вы снимались!» Тарханов долго ее
слушал, а потом, задрав ей юбку, ущипнул. Пионерка вскрикнула, покраснела и
убежала от стыда. Все зашипели на Тарханова. А он сделал безобидное лицо и
сказал: «Она же всем будет рассказывать, что это Москвин ее ущипнул».
В Саратове нас поселили в
гостинице «Европа». Мест, разумеется, не хватало, поэтому в двухместных номерах
жило по шесть или семь человек. Я жила в номере с Владимиром Александровичем
Поповым, его супругой и с кем-то еще. Они между собой бесконечно ссорились, я
молодая была очень застенчивая, поэтому старалась помалкивать. В свободные от
репетиций дни жизнь шла в основном вокруг радио. Черные тарелки висели на улице
и в театре. Особенно Александр Чебан не мог без приемника. Всякую свободную
минуту бежал к нему – узнать ситуацию на фронтах.
В плане жилищных условий
труднее всего приходилось артистам массовки. В гостинице для них не было мест,
и они спали на полу в костюмерных или в гримерках. Меня же поселили в
гостинице, потому что я шла уже на заслуженную артистку и в Саратове сыграла
наконец роль Наташи в «На дне», после чего получила назначение на роль Натали
Пушкиной в «Последних днях».
В июле, когда стали
бомбить Саратов, Алла Константиновна Тарасова всех взбудоражила и добилась,
чтобы МХАТ уехал из города. Нам дали места на пароходе. На палубе всех встречал
актер Сергей Капитонович Блинников. В руках он держал огромный чайник, из
которого наливал спирт. Я тоже протянула кружечку. Он сказал: «Пошла вон,
идиотка». У меня брызнули слезы, а потом я поняла, что спирт действительно на
баб не полагался, поскольку его с трудом хватало на мужиков. Иван Михайлович
Москвин, заметив, что Блинников разливает горячительное, был в гневе, потому
что с утра и без того от многих артистов пахло выпивкой. Один из рабочих сцены,
побоявшись вступать в конфликт с руководством, схватил чайник и побежал с ним
по палубе к каютам, но Москвин его окликнул: «А ну-ка стой, вернись». Тот
остановился, и тогда к чайнику подбежал Блинников со словами: «Иван Михайлович,
вы напрасно нервничаете, это же вода». Открыл рот, выпил все содержимое, утерся
и сказал: «Чего ты испугался, дурачок? Говорю же – вода». Эту историю потом
долго пересказывали – провести Москвина на глазах у всей труппы еще никому не
удавалось.
Мы шли Волгой, потом
Камой до Урала, а там нас перебросили железной дорогой в Свердловск (Екатеринбург.
– В.Б.). В Свердловске быт наладился сразу. Жили в гостинице «Урал».
Я в номере с Ниной Сергеевной Лебедевой, которую прочили на Александрину в
«Последних днях», и она ее неплохо репетировала, но как только прошла сдача
спектакля Немировичу-Данченко, он сделал большие перестановки. Об этом я скажу
ниже. Родителей Нины расстреляли большевики и у нее с детства было слегка
перекошенное лицо от волнений.
В Свердловске нам давали
много хлеба, и мы приноровились с Лебедевой продавать то, что не съедим. Рядом
с рынком располагалось здание НКВД, но, к счастью, нас ни разу не застукали с
этими делами. И зрители не узнавали, хотя рынок на полную катушку работал. В
Свердловске наши спектакли принимали хорошо, но я не задирала нос – по-прежнему
переживала из-за нелепой ссоры с Хмелевым, о чем потом расскажу.
Иногда мы собирались в
номере у Валерии Дементьевой, которая играла в основном в эпизодах. Она
увлекалась спиритизмом. Вызывали дух Наполеона, Суворова, Кутузова, все
тихонечко задавали свои личные вопросы, но когда вызвали дух Станиславского и
блюдечко затряслось, я спросила, жив ли мой папа. Константин Сергеевич ничего
не ответил – видимо, держал паузу…
При МХАТе
создавались бригады для выезда на линию фронта. Я тоже была не прочь выступать
перед бойцами, тем более что в ополчение ушел мой папа, и в октябре 1941 года я
получила от него последнее письмо. Меня стала мучить совсем невероятная мысль:
вдруг кто-то из военных скажет мне, что произошло с папой, поэтому я стала
проситься в агитбригаду. Но оказалось, что желающих и без меня предостаточно.
Чего греха таить: выступать на фронте было почетно. За это артистам давали
медали, об этом писали в газетах… Вместо меня в бригаду Тарасова всунула свою
племянницу Галю Калиновскую, с которой они то враждовали, то мирились. На тот
момент они были в хороших отношениях, поэтому Тарасова устроила для нее место.
А меня, как бы я ни совалась, не брали. Зато выступления на заводах и в
калмыцких степях – это пожалуйста.
…В промежутках между
спектаклями репетировали «Последние дни». И когда мы в конце 1942 года
вернулись из Свердловска в Москву, Хмелев сказал хорошие слова в мой адрес. Но
пьеса была сложная – как говорили, не самая удачная пьеса Булгакова – поэтому
режиссеры Станицын и Топорков ужасно с ней измучились. Топорков придумал даже и
играл персонажа, которого в булгаковской пьесе нет. Массальский должен был
играть убийцу Пушкина, но не хотел этого делать: я видела его слезы, ему трудно
было переступить через себя. Кстати, после этих репетиций Масальский стал
выпивать с Ершовым и однажды так напились, что Ершов с трудом дотащил друга в
театр. Из-за той пьянки сорвалась репетиция, вызвали жену Масальского, указали
на пьяное исцарапанное лицо, и она заявила: «К этому куску мяса я не имею
никакого отношения». Я ее возненавидела.
В первом варианте роли
распределялись так. Жуковского играл Станицын (он же вместе с Топорковым был
режиссером спектакля). Николая I хотел играть Качалов, но роль дали Ершову.
Воронцовой была Морес, Долгоруким – Кторов, Дантесом – Массальский, Битковым –
Топорков, Натали - я.
Комментарии
Работу
над спектаклем обсуждали многие мхатовцы. Отдельные места переписки Ольги
Бокшанской с Немировичем-Данченко посвящены юной Кире Головко.
Сначала разговор о ней заводит Ольга Сергеевна в письме от 13 июня 1941 года:
«Вчера был просмотрен “Пушкин”. В декорациях, иногда не полных (бал), с
ненайденным еще светом, без гримов и костюмов. Двери в зал не были закрыты, и
народу интересующегося набралось много. <...> Обаяние темы и пьесы
доходит сильно. Из исполнителей никто не был замечен каким-нибудь “ах!”, никто
не был и сильно изруган. Вас[илий] Г[ригорьевич] <Сахновский> дал очень
одобрительные отзывы и даже принял обеих молодых актрис (Иванову и Лебедеву) в
центральных ролях, которые были больше других раскритикованы, особенно
смотревшими актрисами» [1].
Спустя
несколько месяцев Немирович-Данченко сам интересуется Кирой Головко: «Как
проходит в “Пушкине” Иванова – Наталья? Это же особенно интересно» [2].
10
октября 1941 года Бокшанская ему отвечает: «Про Иванову - Наталью... Участники
спектакля оценили ее очень тепло, останавливаясь на особенно им заметных
моментах, ей удающихся. У нас наверху, в худ.-лит.кругах, говорилось, что это
ученическое исполнение... Впечатление, что она никак не может целиком отдаться
чувству, все время старательно контролирует себя, так ли повернулась, так ли
пошла, понесла свечу... Местами манерна, местами суетлива. Боится упреков в
отсутствии светскости» [3].
_________________
1.
Письма О.С. Бокшанской Вл.И.Немировичу-Данченко. В 2 тт. (1922–1942). М., 2005.
Т. 2. С. 511.
2.
Немирович-Данченко. Избранные письма. В 2 тт. М., 1979. Т. 2. С. 515
3.
Письма О.С. Бокшанской… Т. 2. С. 561.
Когда Немирович-Данченко
посмотрел нашу работу, было решено заменить 18 человек. Дубельта стал
репетировать Хмелев, Никиту – Василий Орлов, Александрину – София Пилявская,
Воронцову – Ольга Андровская. Разве что Станицын, Топорков и Ершов остались на
своих местах. На этот огромный ввод давалось очень мало времени. Я попала во
второй состав, поскольку на мою роль ввели Ангелину Степанову. Правда, ее
сынишка заболел корью и Степанова смогла только один раз сыграть в «Последних
днях». Потом на эту роль претендовала Алла Константиновна. Специально для нее
шились костюмы (она была гораздо полнее, чем Степанова), но не помню по какой
причине тоже сыграла лишь один раз. Вероятнее всего, роль не получила отзвука в
газетах, так что очень скоро я вновь вернулась в этот спектакль. Мы играли его
в насквозь промерзшей Москве, играли для солдат, уходивших на фронт. Им,
конечно, было не до Пушкина. Иногда в зале раздавалась команда: «Третья
дивизия, подъем. И солдаты, в сапогах, вставали с мест и на удивление тихо
покидали зрительный зал».
Действие развивалось за
тюлем – легкой занавеской, которая придавала изображению графические цвета. По
замыслу режиссеров, спектакль должен был напоминать ожившее полотно пушкинской
поры, написанное в пастельных тонах. И только на поклонах тюль поднимался.
Много времени уходило на грим – Станицын и Топорков добивались портретного
сходства героев. Гремиславский, когда меня гримировал, ставил перед собою на
столике знаменитый портрет Натали Пушкиной кисти Карла Брюллова.
Комментарии
Письмо от Ольги
Берггольц 25 апреля 1946 года:
«Дорогая моя Кирочка!
Поздравляю Вас с
приближающимся чудным праздником весны, праздником всего человечества
<…>.
С наступлением весны
напоминаю Вам о Вашем обещании навестить нас в этом году летом.
Сейчас же, Кирочка,
разрешите воспользоваться Вашим любезным предложением снабдить нас билетами в
Ваш театр.
Нас невыразимо интересует
Ваше исполнение «Natalie», и поэтому прошу Вас, если только это возможно,
достать на любое число, только бы Вы участвовали, от 2-4 билетов на «Последние
дни».
Все понять – значит: все
простить. Вы меня, конечно, понимаете и, следовательно – прощаете. Да?
С приветом Вашим целует
Вас крепко заранее благодарная Берггольц» [1].
_________________
1. Из
личного архива К.Н. Головко
«Подготовиться к роли мне помогала
жена Станиславского»
Моя героиня в «Последних
днях» должна была говорить несколько французских фраз.
Благодаря родителям, я
немножко знала французский язык, но во МХАТе выяснилось, что мое произношение
далеко от идеального, поэтому меня определили к внучке Константина Сергеевича,
которая занималась с артистами. В свое время она воспитывалась в Париже и
говорила по-французски, как на родном языке. Внучку звали Кирилла, но в семье с
легкой подачи КС, да и среди мхатовцев, чаще употребляли другое имя – Киляля.
Ей позвонили: сказали, что нужна помощь. И Киляля вызвала меня к себе домой – в
двухъярусную квартиру в Брюсовом переулке. Просторный холл, шкафы, набитые
книгами. На стене, разумеется, портрет Константина Сергеевича. В такой
обстановке трудно сосредоточиться. Передо мной сидела внучка великого режиссера,
меня окружали его личные вещи… И я тихонечко пыталась подсмотреть, какие книги
стоят на полках, чьи фотографии висят на стенах. Конечно, не выдержала и сама
завела разговор о МХАТе, а Киляля интересовалась моими ролями.
Вдруг на втором ярусе
раздались тихие удары костылей об пол. Кто-то подошел ближе к лестнице, и я
услышала оттуда голос легендарной Марии Петровны Лилиной: «Киляля, приведи ее
ко мне. Немедленно приведи».
Мария Петровна опиралась
на костыль, потому что у нее из-за саркомы была ампутирована нога. Какие страшные
боли она испытывала! Говорила, что в чем-то виновата перед Константином
Сергеевичем. Позже я узнала, что ей одно время нравился Качалов, романа не
было, но сам факт вызывал у нее беспокойство. Невыносимые боли Мария Петровна
считала наказанием за это. Она говорила: «Я приду к Косте очищенной». Она
верила, что страдания очищают душу.
Киляля проводила меня на
второй ярус. Несмотря на болезнь Мария Петровна выглядела очень по-светски.
Припудрена, с хорошей прической, взбитые волосы, в элегантном наряде. Она
усадила меня в кресло и сказала внучке: «Ты свободна». «Ну, деточка, расскажите
подробнее о вашей героине», – обратилась Мария Петровна ко мне. У меня внутри
все замерло от волнения. Передо мной сидела любимая актриса. Школьницей, я
видела ее в «Анне Карениной» (замечательно играла одну из светских дам) и на
всю жизнь запомнила ее Карпухину в «Дядюшкином сне». Блестящая актриса. Если бы
Константин Сергеевич давал ей роли, соответствующие таланту, то именно она была
бы ведущей актрисой старого МХАТа, а вовсе не Книппер-Чехова. Впрочем, Лилина
совершенно спокойно к этому относилась: «Костя ведь главный. Как он распределял
роли, так мы и играли», - повторяла она. Она, несомненно, бросила свою жизнь
под ноги Станиславскому. Кстати, в тридцатые годы в театре ходила байка о
верности Станиславского своей жене. Когда Айседора Дункан пыталась его
соблазнить, в самый решительный момент он сказал: «Я должен посоветоваться с
Марией Петровной».
С Лилиной мы встречались
на протяжении двух или трех месяцев вплоть до эвакуации. Она разбирала со мной
мои роли, причем так интересно и дотошно, что далеко не каждый режиссер смог бы
так работать. Прежде всего требовала фантазировать в ролях. «Что ваша героиня
сегодня ела? А где спала? О чем она сейчас думает?» – в общем, задавала самые
невероятные вопросы. Когда обсуждали мою Наташу из спектакля «На дне» (спектакль
был поставлен Станиславским в 1902 году, состав периодически менялся. – В.Б.),
Мария Петровна попросила меня принести из кухни посуду и показать, как Наташа
ест. «А чем она набивает подушки?» Отвечать на такие вопросы было мучительно,
но интересно. Она затрачивала на меня все силы, которые у нее оставались,
несмотря на то, что была уже тяжело больна. Любила спорить со мной: «Откуда вы
взяли, что Наташа спит на такой постели? У Наташи не могло быть таких одеял». Я
что-то лепетала в ответ. Лилина продолжала: «А в каком платье вы себя видите?»
Я пыталась описать фасон… «Нет, нет, так не подходит, – говорила Лилина. – Я
хочу, чтобы вы подробно рассказали, из какой ткани, какого цвета, как
надевается. В актерском деле не может быть случайных деталей».
Она мне подарила
несколько книг. И на одной из них написала: «Любите искусство в себе, а не себя
в искусстве. И учитесь фантазировать в ролях – тогда из вас получится хорошая
актриса». А какие замечательные письма я получала от нее! Позже у меня их
выпросил музей МХАТа.
Когда театр был в
эвакуации, из всей труппы в Москве осталась лишь одна Лидия Михайловна
Коренева: не могла бросить больную Лилину, с которой ее связывали долгие годы
общения и дружбы. Вообще Коренева всегда считалась приближенной семьи
Станиславского. Ей же выпала участь хоронить Лилину летом 1943 года.
«В ложе сидел Сталин…»
Частым гостем МХАТа был
Сталин. Появлялся в правительственной ложе всегда в полутьме, садился вглубь,
чтобы не видели из зала. Но мы-то знали, что в зале Сталин, поскольку в такие
дни за кулисами было много охранников: заглядывали к нам в гримерки,
внимательно осматривали декорации. Помню, у Хмелева в «Днях Турбинных» был
деревянный пистолет в кобуре, так он едва не опоздал на сцену из-за того, что
охрана решила тщательно осмотреть этот муляж. Они ужасно нам мешали – совались
во все дела и однажды во время «Тартюфа» за кулисами раздался истошный крик.
Оказалось, что один из работников НКВД заснул и когда стали менять декорации,
на него что-то уронили… На сцене все стояли в замешательстве, потом этот конфуз
кое-как замяли и продолжили играть спектакль. Чем закончилось дело там, за
кулисами, я не знаю. Могли ведь кого-нибудь и арестовать якобы за покушение на
сотрудника НКВД. Впрочем, тогда об этих вещах не принято было говорить.
В годы войны мне стал оказывать
знаки внимания начальник правительственной ложи – молчаливый, маленького
росточку, с очень скользкой манерой общения. Но рядом со мной он вдруг
становился красноречивым, приглашал в кино. А еще был во МХАТе художник
Владимир Дмитриев, которого благодаря внушительной внешности в общественных
местах часто принимали за «работника органов». Например, в поездах его всегда
переводили из общего вагона в люкс без всяких доплат. Однажды Дмитриев появился
в театре с лауреатским значком на груди. Тогда начальник правительственной ложи
подозвал меня и спросил: «Кира, а что наших стали награждать?»
В 1945 году меня ввели в
спектакль «Горячее сердце» Островского на роль Параши. И Сталин смотрел его не
раз. Он приходил не из-за меня, естественно, но очень любил этот спектакль,
равно как и «Дни Турбиных». Но, к сожалению, я не была там задействована, хотя
всегда мечтала сыграть Елену. Но Соколова играла ее блестяще… А я в «Горячем
сердце» выбегала, садилась на сцене и мне приходилось руками держать колени,
потому что ужасно дрожала. По роли Гаврюша мне говорит: «Погулять вышли?» -
«Погулять, Гаврюша». Как я ни уговаривала себя не смотреть в ложу и не думать о
высоком госте, все равно краешком глаза видела его усы… И колени у меня
подскакивали так, что приходилось стискивать их руками, чтобы не было заметно –
настолько было страшно!
«Ольга Леонардовна приглашала в гости»
Премьеру «Трех сестер»
Немирович-Данченко назначил на апрель 1940 года. На этот спектакль он возлагал
особые надежды. Это действительно был последний вздох его творчества, но такой
мощный, что «Три сестры» стали легендарной постановкой, объехав с гастролями
полсвета. Как я уже говорила, моя роль была совсем крошечной: я выходила с
ряжеными во втором акте, а в других создавала закулисные шумы, крик птиц. Когда
Маша в исполнении Аллы Тарасовой говорила: «А уже летят перелетные птицы...
Лебеди, или гуси... Милые мои, счастливые мои...», – я, исполнив роль перелетных
птиц, кубарем слетала с колосников, бежала в бельэтаж смотреть финальную сцену
и всегда плакала.
Незадолго до премьеры
Зося сказала, что Ольга Леонардовна хочет со мной поговорить. Я оторопела. Как
же так? Мы ведь почти незнакомы. О чем я буду говорить? Но Зося ответила с
иронией: «Кирка, прекрати волноваться, говорить будут с тобой. О Чехове». Как
теперь я понимаю, повод придумала сама Зося, она просто хотела познакомить меня
с выдающейся актрисой, поскольку давно уже стала членом ее семьи и часто
проводила там время (вероятно у них не раз заходил разговор обо мне). Жили они
в Глинищевском переулке – в знаменитом актерском доме, фасад которого теперь
увешан мемориальными досками.
…Дверь нам открыла София
Ивановна Бакланова (близкий друг и помощник в домашних делах
Книппер-Чеховой. – В.Б.) Она всегда открывала дверь, а Ольга
Леонардовна сидела в комнате и ждала. Когда мы прошли в комнату, Ольга
Леонардовна поднялась навстречу, держалась очень искренне, и про нее уж точно
нельзя было сказать, что это – вдова великого писателя. Ни капли высокомерия.
На столе были фрукты, водочка, бутерброды, сладости и шампанское. Позже я
узнала, что в чистом виде шампанское Ольга Леонардовна не пила, потому что считала
– газ вреден. В этой семье был ритуал: за несколько дней до прихода гостей
София Ивановна разливала напиток в открытые чаши, газ испарялся и оставалось
белое вино, которое потом они сливали в бутылки, охлаждали. Шампанскому Ольга
Леонардовна предпочитала коньячок. У нее была серебряная стопочка, которой она
всегда чокалась с гостями…
Рассказывая о Чехове, она
всегда называла его по имени-отчеству. Многие удивлялись такой манере, но мне
казалась она вполне естественной, поскольку Чехов великий писатель и его давно
уже нет на свете.
Вскоре эти встречи стали
регулярными: в доме Ольги Леонардовны молодые мхатовцы могли ближе
познакомиться с корифеями сцены, почаевничать и поговорить о наболевшем. Но
главной темой для разговоров оставались, несомненно, жизнь и творчество Антона
Павловича. Вдова очень свободно рассказывала о том, какой смысл вкладывал Чехов
в своих персонажей. В ее словах не было пафоса, а на сложные вопросы отвечала
уклончиво: дескать, наш брак был коротким, но я всю жизнь пронесла память о нем.
Она действительно замуж больше не выходила, но Бакланова рассказала мне
однажды, что в Советское время у Ольги Леонардовны появился покровитель из
Малого театра по фамилии Волков, время от времени они встречались, но я и по
сей день не хочу верить в этот слух…
Мхатовцы отдыхали в санатории
в Барвихе. И артист Юра Леонидов периодически возил нас туда на своей машине.
Часто в эти поездки он приглашал с собой Петю Чернова – они оба ухаживали за
мной. И, конечно, навсегда оставалось в памяти, если в Барвихе мы встречали
кого-нибудь из знаменитых артистов. Однажды судьба подарила нам сразу две
встречи – с Ольгой Леонардовной и Качаловым. Они обрадовались нашему визиту,
пригласили в свою компанию, и мы расселись в комнатке. Помню, как Василий
Иванович читал рассказ Горького, Книппер-Чехова на него иронически поглядывала,
а Бакланова гладила ей руки, чтобы она не сказала чего-нибудь резкого. Когда
пришла пора нам с ребятами возвращаться в Москву, Василий Иванович провожал нас
до машины, а когда дверцы захлопнулись Петя мне сказал: «Ты Качалову очень
нравишься, потому что он смотрит на тебя как на женщину». Я покраснела,
почему-то мне стало неловко. И вообще я часто краснела по пустякам. Даже в
школе была поговорка: «Кто-нибудь соврет – Кирка обязательно покраснеет».
«Можно, я уколю вас в ногу?»
В доме Ольги Леонардовны
собирался весь музыкальный свет. Ее племянник Лев Константинович Книппер (в ту
пору известный музыкант) приходил с женой. Всегда с женой Ниной Дорлиак я
видела и Святослава Рихтера. Это была очень красивая пара, а других, к сожалению,
я не помню, но народу набивалось тьма. Кто куда сядет, какие продукты купить,
какое будет меню – этими вопросами заведовала София Бакланова. Она ведь бросила
свою архитектуру и буквально растворилась в Ольге Леонардовне. В этом доме
Рихтер никогда не садился за инструмент, хотя Зося рассказывала мне такую
историю. Якобы однажды Ольга Леонардовна стала уговаривать Рихтера сыграть на
пианино: мол, если бы инструмент был бы не в таком плачевном состоянии, я бы
попросила вас сыграть. Рихтер подошел к пианино, начал играть, но едва дело
дошло до форте, с грохотом отвалились педали. Выдающийся музыкант испугался
даже, что испортил чужую вещь. Но Ольга Леонардовна перевела все в шутку:
«Видите, Слава, этот инструмент такой же дряхлый, как и я сама».
Иногда он выступал и во
МХАТе – на сборе труппы или на каких-либо торжествах. Однажды судьба свела нас
с ним в одном концерте в зале Чайковского. Я с Юрой Леонидовым и Петей Черновым
играла отрывки из «Горячего сердца», а Рихтер выступал с музыкальной программой
и перед выходом на сцену у него оборвалась подтяжка. Он говорит: «Кира, нет ли
у вас двойной булавки?» Я отцепила булавку и отдала ему. «Нет, я один не
справлюсь, помогите мне, пожалуйста», – сказал он, поглядывая на сцену, где
артист уже заканчивал выступление. Я пристегнула подтяжку, но согласно примете,
должна была его уколоть. А в каком месте колоть эту гениальную руку? Я
оторопела и спросила: «Можно, уколю я вас в ногу?» – «Попробуйте», – ответил
он. И направился к сцене.
Потом мы еще не раз
встречались в гостях у Ольги Леонардовны. И я всегда была благодарна Зосе за
то, что она привела меня в этот дом. После войны Ольга Леонардовна редко
выходила на сцену: сказывался возраст. Но в домашнем кругу она могла что-нибудь
и сыграть. Однажды я с удовольствием слушала в ее исполнении отрывки из
чеховского рассказа «Шуточка» и вдруг поняла, что мое отношение к Ольге
Леонардовне давно переменилось. Когда в 1938 году я пришла во МХАТ, во мне была
затаенная неприязнь к Ольге Леонардовне, которая только что опубликовала часть
своей переписки с Антоном Павловичем Чеховым. Это издание оскорбило меня до
глубины души: актриса подписывала письма «Твоя собачка», всячески унижалась,
обращаясь к писателю, и не постеснялась все это опубликовать солидным тиражом.
А Чехов – это бог для меня. Недосягаемый талант! Но я недолго таила в себе эту
обиду. А сейчас думаю об этих письмах с восторгом Я была бы благодарна судьбе,
если бы могла написать Чехову хоть какие-то строчки.
«От жениха пряталась под кроватью…»
Приступая к этим мемуарам,
я пообещала себе, что буду говорить начистоту – о многом, что накопилось с
возрастом в моей душе. А раз так, то я не могу умолчать о своих первых
симпатиях. Но спешу подчеркнуть: настоящая любовь в моем сердце вспыхнула
только к Арсению и не угасла по сей день. Конечно, до него были мужчины,
которые мне нравились. И благодаря ним я твердо знаю, чем любовь отличается от
простой симпатии.
Как только началась моя
работа во МХАТе, мне стал оказывать знаки внимания Вадим Шверубович. Все
норовил проводить меня до дому и уж не помню каким образом оказался у меня в
гостях. Он был форсистый, напористый, говорил всегда громко, чем страшно не
нравился моим родителям. А мне нравился. Иногда мы прогуливались вечером, а
потом в спортивном зале (мы ведь жили при школе) показывал мне на кольцах
упражнения, кувыркался и черт те что вытворял. Но постепенно я поняла, какой
непростой у него характер, потому что однажды он безо всяких причин замолчал и
перестал обращать на меня внимания. Как будто я для него пустое место. Мое самолюбие
взыграло, и я, дура, написала ему записку, которую помню до сих пор: «Дорогой
беленький! – (он был блондин). – Я не могу понять, почему вы изменили
отношение ко мне. Может, я в чем-то виновата? Скажите мне. Мне больно оттого,
что вы замолчали, забыв про нашу хорошую дружбу…» И так далее. Но он ничего не
ответил. Разве что при встрече раскланялся со мной: «А, как живете, караси?». Я
сказала в рифму: «Ничего себе, мерси». И вдруг через несколько дней узнаю, что
мою интимную записку он показал чуть ли не всей труппе. Мне об этом рассказала
Муся Щербинина. Приятели Шверубовича стали переписывать записку себе на память,
чтобы посмеяться надо мной. И мне захотелось с собой покончить, такие дурацкие
мысли приходили в голову. В тот момент со мною рядом оказался Василий
Александрович Орлов – очень симпатичный молодой человек, который тоже провожал
меня домой, но производил приятное впечатление. Например, очень любил свою маму
и рязанских родственников. Если Шверубович был сплетником и всюду искал
виноватых, то Орлов отличался хорошим воспитанием. Очень интересно рассказывал и о театре, и о себе, и о
любимых книгах. Я приносила все эти рассказы домой. Хотя в нем была и какая-то
обаятельная дерзость. Это ведь из-за него однажды Немирович-Данченко отменил
репетицию «Трех сестер», где Орлов играл Кулыгина (хотя всегда мечтал сыграть
Андрея Прозорова). Накануне все складывалось благополучно: Василий
Александрович внимательно выслушал замечания режиссера, повторил мизансцены,
пришел на утро – играет то же самое. Владимир Иванович: «Что вы играете?» –
«Как что? – говорит Орлов. – Все как вы говорили – повторили точь-в-точь» –
«Повторили?! – возмутился режиссер. – Вы в театр приходите не затем, чтобы
повторять вслед за мной. Что вы добавили в образ? Что развили? Какие мысли
появились у вас?» Орлов не успел ничего ответить, поскольку Немирович-Данченко
уже встал и пошел к выходу. «Мне нечего с вами делать, – сказал он артистам. –
Готовьтесь к завтрашней репетиции».
У Орлова карманы всегда
были полны хорошо отмытым черносливом, и он меня им угощал. Вечерами мы
прогуливались, и не только в Москве, но и на гастролях, где ни от кого не
скрыться. Я думаю, что о нашей взаимной симпатии довольно скоро узнала вся
труппа театра, хотя мне в то время казалось, что никто ни о чем не
догадывается. Меня тревожило одно обстоятельство: Василий Александрович был
женат. Поэтому родители настороженно отнеслись к моему увлечению. У меня
сохранилось письмо, в котором папа пишет: «Вася твой симпатичный, но на своем
горьком опыте могу тебе сказать, что он женат. А развод в таких вещах делается
или сразу, или никогда». Папа оказался прав. Орлов говорил мне, что с женой у
них давно нет никаких отношений, но в эвакуации в Саратове я увидела у него на
столе письмо к жене, которое начиналось словами «Дорогая Муся». Он называл ее
Мусей, а настоящее имя было Мария Николаевна Овчиннинская. Когда я видела ее
идущую по улице, то пряталась
в подворотне, боялась встретиться с ней, считала себя великой грешницей,
преступницей. И чем чаще я встречала ее, тем труднее было общаться с Орловым.
После спектаклей он провожал меня. Как-то раз пригласил в «Метрополь», что было
очень рискованно: нас все-таки могли увидеть вместе.
Я рассказывала уже, что в
те годы я дружила с Хмелевым. И однажды, когда мы остались вдвоем в квартире
Михальского, он под столом стал гладить мне руки и говорить: «Кира, ну, зачем
вам понадобился этот конопатый врун?» А Орлов, как я позже поняла,
действительно привирал, где надо и не надо. Он опаздывал на репетиции и всегда
говорил: «Брат приехал». И наконец у него спросили: «Василь Саныч, сколько же у
вас братьев?» Постепенно образ идеального мужчины распадался. Иногда Орлов
выпивал. В Саратове я с трудом доволокла его до гостиницы и сдала Федору
Николаевичу Михальскому. Но все же Василь Саныч был дорогим для меня человеком…
В мою судьбу хотел вмешаться и Михаил
Яншин, который очень дружил с генералом армии Иссой Плиевым. Произошло это году
в 1946-м, когда я с сестрой (родителей уже не было на свете) жила в небольшой
комнате во дворе Театра Корша. Яншин сперва намекал мне, что вот, мол, есть
такой замечательный военачальник, который мечтает со мной познакомиться. И в
тот же вечер мы увидели у себя во дворе адъютанта. Пока он искал нашу квартиру,
я нырнула под кровать. Адъютант постучал, представился и сказал, что он от
генерала Плиева и что нас ждет машина. Но сестра ответила: «Передайте Плиеву,
что Киры нет и не будет». Больше адъютант не приезжал, а Плиев,
наверное, оскорбился, он же в больших чинах был.
Комментарии
Рассказывает режиссер Роман Виктюк:
– Я ученик Василия Александровича Орлова, поэтому знаю от него те вещи,
о которых, возможно, Кира Николаевна не догадывается.
Василий Александрович был верующим человеком и любовь воспринимал как
божественную благодать, поэтому Кира Николаевна была не только временная
спутница его увлечений, а была музой. Когда он встретил ее, в душе была
ярчайшая вспышка – своеобразный спазм, который не давал покоя. А Мария
Николаевна, его жена, была женщиной ревнивой и властной, и умела отсекать все
те лучи, которые попадали в поле его зрения. И тогда Кира Николаевна
соответствовала тому назначению, которое было у Натали Гончаровой по отношению
к Пушкину. И не случайно роль Натали пришла к ней. И сейчас, когда смотришь на
ее фотографии в этой роли, то поражаешься: это, может быть, единственная
актриса в ХХ веке, которая смогла соответствовать высоте духа Пушкинской музы.
Вот для Василия Александровича она и была этой музой. Когда она играла
спектакль, Орлов не мог не приходить в театр и хоть одним глазом не оживлять
свое светоносное впечатление от Киры… Причем в то время у него в театре было не
самое лучшее положение в труппе. И, наверное, именно тогда они должны были не
на расстоянии, а в постоянном безумии помогать друг другу. И оживлять это
мирское существование собственным безумием любви. Именно любви, потому что со
стороны Орловы была настоящая любовь. Он был человек влюбчивый. Но сделать шаг
к разводу с женой он не мог. В этом есть трагедия этих двух людей. Людей,
которые очень были нужны друг другу в полете. Как у Шагала – летят обнявшись
над городом, над МХАТом, над всей театральной Москвой. Вот они должны были
лететь. Это та вспышка, которая могла вызывать зависть у многочисленных
сослуживцев.
Конечно, по прошествии стольких лет судить и разбирать взаимоотношения
таких творческих, неординарных личностей – это глупо. Да к тому же теперь Кира
Николаевна совершенно по-другому относится к той истории. Она с улыбкой об этом
говорит и уже не верит в то, что Орлов был безумно влюблен. Она оправдывает
его, потому что она человек добрый, но становиться искрой для очага, который
мог потом светить всю жизнь, она не захотела. Она все сделала для того, чтобы
этот любовный спазм прошел. И я прекрасно ее пониманию. Но как удивительно эта
ее черта совпадает с той же Наталией Гончаровой. Если бы их отношения с Орловым
продолжались бы, то вулкан взлетел бы в небо, а потом упал бы на землю и были
бы Помпеи. И не известно, что в творчестве имело бы какие крылья и какой взлет
у одного и у другого. Я думаю, что не захотел и Василий Александрович развивать
эти отношения, потому что в театре него была кличка Чернышевский. То есть
правдолюб («Что делать?») и в то же время он мог это «что делать?» опрокидывать
так, как ему было выгодно.
«Ты в старых девах
хочешь остаться?!»
В конце 1947 года режиссер
Илья Фрэз приступил к съемкам «Первоклассницы» по сценарию Агнии Барто, где мне
была отведена роль мамы Маруси. Агния Барто приходилась родной тетей его жене.
Меня очень увлекала эта компания. И еще до съемок мы сдружились. Они пригласили
меня встречать Новый год на дачу к своему приятелю. Я по наивности не спросила
его имени. Ну, к приятелю, так к приятелю. Разве у кинорежиссеров бывают плохие
приятели?
Мы ехали какой-то
подмосковной трассой. За окном темно, сосны, снег. Подъехали к устрашающе
высокому забору. Охранники открыли ворота, машина въехала во двор, я вышла и
поняла, что нахожусь на правительственной даче. В доме был накрыт стол, много
гостей. Меня посадили рядом с незнакомцем в военной форме. Он меня сразу
пригласил на танец и вот в танце между нами такой диалог:
– Я ведь вас хорошо знаю,
– начал мужчина.
– Да что вы говорите, а я
вас совершенно не знаю, даже не знаю, как вас зовут.
– Виктор Семенович.
– Очень приятно, а меня
Кира Николаевна.
– Я даже знаю, по каким
переулкам вы ходите, и с кем гуляете…
И начинает перечислять
настолько подробно, что я оторопела. Переулки точные. Молодой человек, с
которым встречаюсь, описан точно. Дом, где живу, – точно. И спектакли, в
которых играю, тоже точно.
По облику невозможно было
догадаться, что этот красивый русский мужик – один из страшных злодеев ХХ века.
Много позже я узнала, что именно он был причастен к арестам и ссылкам, а
убийство Соломона Михоэлса в 1948 году – тоже его рук дело.
Несколько комнат дачи
были завалены книгами, нераспечатанными, непрочитанными. Ему просто полагались
эти книги. Мне отвели комнату на втором этаже. Под утро пошла спать, но не
могла сомкнуть глаз – понимала, что втянута в какую-то интригу. Кроме того, я
затаила обиду на Фрэзов, что они меня не упредили, куда везут. Мне казалось,
что в дверь вот-вот постучат. В голове крутились страшные мысли: на даче, окруженной
охранниками, в темном лесу с тобой могут сделать, что угодно и сопротивляться
бесполезно. Такие люди, как Абакумов, если хотят добиться своей цели, сделают
это насильно – для них не существует преград. Он разве что стучался ко мне в
комнату: «Открой, открой». – «Я не могу, я приболела», – говорила я. И он, к
счастью, оставил мен в покое. Правда, спустя несколько дней Абакумов прислал за
мной машину и зачем-то повез знакомить с женой, с которой разводился в ту пору.
Она жила на Лубянке – в переулках, недалеко от Мясницкой. Меня представил:
«Вот, актриса, я поклонник». Деталей не помню, но встреча была короткой. Зачем
я ему понадобилась – до сих пор гадаю…
Комментарии
Министр
государственной безопасности СССР Виктор Семенович Абакумов – ученик и ставленник
Берии. Год спустя он будет арестован, а через пять лет вместе с Берией
расстрелян.
Прошло несколько дней, и
вдруг меня встретил театральный администратор Игорь Владимирович Нежный. От
радости он закричал на весь переулок: «Кира, я как раз вспоминал о тебе. У тебя
кончился роман с Орловым?» Я оторопела и жестом показала, что это нельзя
афишировать: «Кончился, кончился, Игорь Владимирович, давно кончился». –
«Прекрасно, я выдам тебя замуж!» – «Не надо, не надо». И таки выдал!
Он пригласил меня в гости
– в квартиру в Глинищевском переулке, где жил гражданским браком с Аннель
Алексеевной Судакевич, художницей по костюмам. Когда я пришла, там уже было
двое мужчин, и я все время гадала, за кого из них Нежный меня сватает. Один
старательно рассказывал анекдоты, но очень картавил, и я решила, что он еврей.
К тому же у него были вьющиеся волосы копной. Тогда я, конечно, и представить
не могла, что именно этот человек станет главным в моей жизни. Это был адмирал,
начальник Главного штаба ВМФ Арсений Головко. В гостях пробыла недолго,
поскольку нужно было торопиться на спектакль. Арсений Григорьевич предложил мне
машину, но я отказалась. Во-первых, до театра было рукой подать, а во-вторых, я
не хотела, чтобы он меня провожал, поскольку вспомнила, какие истории об
адмирале совсем недавно слышала в гостях у Арнштама. Речь зашла об артистке
миманса Большого театра Нине Горской. И Люся (жена Лео Оскаровича Арнштама.
– В.Б.) мне говорит:
– Вот ты восхищаешься Горской, а
смотри, как хитро она все провернула. Мало ей Бори Чиркова (в ту пору он был
мужем Горской. – В.Б.), она еще и адмирала Головко облапошивает.
Говорили, будто Арсений Григорьевич потрафляет всем ее слабостям. Балует,
покупает бриллианты, и у меня сложилось впечатление, что этот адмирал просто дамский угодник, который
способен соблазнить любую артистку.
В тот вечер шли
«Последние дни». Во время поклонов я заметила в зале седеющую голову Арсения
Григорьевича, хотя он и говорил мне в гостях, что собирается в другой театр.
«Ну, все, – думаю. – Теперь он свой выбор остановил на мне». Смывала грим и
боялась, что у выхода меня ждет машина. Подбирала слова, чтобы отказаться. Но
когда вышла, никакой машины не было. В результате шла пешком домой и обещала
себе, что это знакомство не перерастет в близкие отношения. Но дома Нина на
меня прицыкнула: «Ты, что, в старых девах хочешь остаться?»
На следующий день
каталась с Юрой Леонидовым на катке и так сильно натерла ногу, что не могла
наступать. Вдруг снова появился Арсений и пригласил меня на дачу в Переделкино,
а я туфли надеть не могу. Он приехал в мою комнатку (после войны Кира
Николаевна получила от Моссовета комнату в коммуналке на улице Чехова. – В.Б.),
привез теплые носки, какие носят на Северном флоте, и кашне. В общем, окружил
меня теплотой: я и опомниться не успела, как оказалась на даче в Переделкино.
Он понимал «щекотливость» момента, поэтому для моего же комфорта пригласил
Нежного с супругой. У меня сердце в груди переворачивалось от того, что я знаю
про их роман с Горской. Вечером мы вчетвером решили пройтись по переделкинскким
улицам. Нежный увел Аннель в одну сторону, а Арсений меня – в другую. И вдруг
сам же начал «откровенный разговор». Рассказал про свой неудачный брак с
Катериной (она тоже была из станицы Прохладной), которая умерла при трагических
обстоятельствах. И про Нину Горскую, с которой он жил одно время гражданским
браком, поскольку у Нины не складывались дела с Борисом Чирковым. Артист давно
прокутил все ее состояние, и Арсений стал помогать. Каждый месяц давал ей
хорошую сумму, покупал подарки. Он говорил мне об этом совершенно открыто, что
меня поразило. В свою очередь, я тоже рассказала ему о прежней своей симпатии к
Василию Александровичу Орлову и Гоге Геозарову.
Так завязался наш роман:
с чистого листа. Мы просто раскрыли друг перед другом карты. Я была покорена
его искренностью и добротой. И впервые в жизни фактически постороннему человеку
открыла тайну своей семьи. О том, что папа сражался на стороне белых, что есть
родственники за границей, а в России живут мои тетки «из бывших», которым надо
помогать. В то время и за меньшие грехи можно было поплатиться свободой.
Арсений мне только сказал:
– Знаешь, давай немножко
переждем, не поедем с визитами к твоим теткам. Ты им удвой содержание, чтобы не
обижались, а потом выберем время и познакомимся поближе.
Он не то чтобы
отмахнулся, но, видимо, просто не хотел рисковать, поскольку за биографией
Арсения внимательно следил Сталин; у них были достаточно близкие отношения.
Комментарии
Арсений
Головко был самым молодым адмиралом в истории Советского Союза. Ему было всего
34 года, когда накануне войны его назначили командовать Северным флотом. Он
отвечал за охрану Северного морского пути, по которому к нам шла помощь
союзников. Сталин высоко оценивал его способности, и в 1946 году Головко
перевели в Москву. Во время войны у адмирала умерла жена, и многие знали, как
тяжело он переживал ее смерть. В то же время Сталин посещал МХАТ и, вероятно,
мог обратить внимание на Киру Николаевну. Автор документального фильма «Невеста
для адмирала» (Первый канал, 2004) Евгений Голынкин предполагает,
что именно у Сталина родилась идея их познакомить. Эту же мысль подтверждает в
фильме и дочь Киры Николаевны – Наталья Арсеньевна, которой еще в советские
времена один из военачальников рассказал предысторию отношений ее родителей.
«Желание Сталина осчастливить молодого адмирала стало делом государственным, а
потому в силу особой важности было поручено Министерству государственной
безопасности и его вездесущим агентам», – так авторы фильма объясняют появление
в жизни Киры Николаевны Абакумова, который «проверял актрису по просьбе
Сталина».
Так
ли это на самом деле, утверждать не беремся. Но все же Кира Головко не
исключает, что в этом есть доля правды, поскольку известна сталинская политика
периода репрессий в отношении крупных военачальников. Семья была необходимым
условием: она, с одной стороны, отвлекала бы адмирала от так называемого
«инакомыслия» и соблазнов устроить заговор, а с другой – являлась рычагом
давления. Провинившемуся военачальнику могли напомнить, что у него есть жена и
дети, которые могут стать детьми врага народа.
«Кирка выходит замуж
за адмирала…»
О моем романе в театре
мало кто знал. И когда в 30 лет я объявила, что выхожу замуж, помреж Катя
Прудкина бегала по всем гримуборным, распахивала двери и говорила: «Кирка
выходит замуж за адмирала Головко!» Меня, конечно, выставили, я закупила буфет,
все пировали... Слух пошел по театру, и в те же дни Ангелина Степанова мне
сказала: «Поскольку теперь ты адмиральша, то можешь приходить к нам в гости». Ее
многие боялись именно за такие вот нелицеприятные реплики. Приглашением я ни
разу не воспользовалась.
С Арсением мы поженились
в январе 1949 года. Его мама тяжело болела, поэтому вскоре мы навестили ее под
Нальчиком в станице Прохладной, где она прожила всю жизнь. Кроме мамы там жили
три брата и две сестры. Все члены семьи были грамотны, кроме младшей сестры
Ольги. Когда мы приехали, я подарила Оле блузку и сказала: «Надо бы утюгом
погладить». – «Да ну, обвысится», – ответила она. Ольга была неважно воспитана,
не умела читать, но зато очень добрая была, а старшая сестра Дуня всегда
чему-то учила, и Арсению это не нравилось: он ведь адмирал, его слушаются сотни
людей, а тут вдруг женщина делает ему замечания, да еще и в моем присутствии.
Видимо, в такой момент он чувствовал себя униженным.
Когда мы поженились, со
всех сторон мне стали говорить, что Арсений – любимец Сталина: «Ну что вы,
Кира, Иосиф Виссарионович просто влюблен в Головко». У них и правда были не
только деловые отношения: каждую субботу Сталин собирал военачальников на
ближней даче, а я оставалась одна. Что там происходило – мы никогда не
обсуждали, лишь изредка Арсений рассказывал мне, что Сталин ходит в мягких
сапогах, поскольку у него болят ноги. У сапог мягкая кожа, мягкие ступни и
сталинские шаги раздаются бесшумно. Я видела, как при этом блестят глаза
Арсения, потому что он считал «отца всех народов» и своим собственным отцом. На
дачу приглашались только мужчины, но однажды вместе с женой пришел Пальмиро
Тольятти, чем смутил собравшихся, поскольку там все напивались. Сталину это не
понравилось, и он сказал Кагановичу: «Лазарь, поухаживай за бабой». К Лазарю
Моисеевичу подсадили жену Тольятти, которая почувствовала себя крайне неловко.
Эту главу можно было бы
назвать «Из грязи в князи». До встречи с Арсением я бесконечно ютилась по комнатушкам,
на всю жизнь запомнила, что такое нищая жизнь в коммуналке, но в течение одного
года все изменилось. Роскошная квартира, машина, дорогие подарки, которыми
Арсений меня просто забрасывал. Вскоре некоторые члены политбюро стали
специально ездить во МХАТ – «посмотреть на жену адмирала». Но за этим внешним
лоском была наша преданная любовь друг к другу. Я ничего не понимала в рангах,
а просто влюбилась по уши. Ревновала, когда гувернантка готовила обед. Мне
казалось, что она обязательно что-нибудь напутает, и первое время предпочитала
готовить сама. Для счастья не хватало только ребенка…
Комментарии
Из
письма Арсения Головко: «Родной мой Чижик. Мы не виделись уже
несколько дней, и я хочу еще раз сказать тебе, что нет ничего у меня, кроме
тебя – самой близкой, самой родной и дорогой на свете. Ты, моя любимая жена, да
работа. Ребятенка хочу твоего – нашего ребенка. Если не будет через год, то мы
возьмем ребенка и все равно он будет наш, родной ребенок <…>» [1].
_________________
1. Письмо 1948 г. (без даты) из архива Киры Головко.
Но вдруг
Арсений мне сообщил, что служба на Северном флоте не прошла бесследно – климат
сказался на здоровье, и о детях не следует мечтать. Я плакала несколько ночей,
пока сестра не сказала мне: «Кира, подумай хотя бы об Арсении. Он страдает не
меньше тебя… Твои слезы его унижают». И я больше не плакала, а вскоре Бог
сжалился и… чудо произошло. В 1949 году я родила Мишу. Наше счастье невозможно
передать. У Арсения появился наследник (брак адмирала с первой женой закончился
трагично; она умерла от несчастного случая по вине врача. Об этом Арсений не
любил вспоминать и я умолчу). Миша появился на свет в ноябре 1949 года. Когда Сталин узнал об этом, то лично пошел
в оранжерею – срезал букет кремовых роз, завернул его в плотную бумагу и
насыпал несколько горстей грецких орехов (видимо их привозили из Грузии). И
Арсений это мне преподнес. А вскоре на каком-то совещании как бы между делом
Сталин ему сказал: «Ведь у вас, товарищ Головко, недавно родился сын, думаю,
вам необходима большая квартира». Когда муж рассказал мне об этом, я
насторожилась, а проще говоря, у меня возникло ощущение, что дело неладно.
Нам дали квартиру в
знаменитом «Доме на набережной» (на углу Берсеневской набережной и улицы
Серафимовича), который с конца 1930-х пользовался недоброй славой. В анекдотах,
за которые, случалось, и сажали, он звался домом предварительного заключения,
что наводило страх и на нас. Сегодня осталось мало свидетелей той эпохи, и дом
опознают скорее по Театру эстрады, который находится там же.
Ни я, ни муж не хотели
покидать уютную трехкомнатную квартиру в Кудринском переулке. Но приказ нужно
выполнять, и летом 1950 года мы оказались на Серафимовича, в огромной
шестикомнатной квартире, которую прежде занимал Народный комиссар
военно-морского флота Николай Герасимович Кузнецов. От мужа я в подробностях
знала, как в 1947 году Кузнецова и еще нескольких адмиралов обвинили в передаче
военных секретов англичанам и американцам во время Великой Отечественной войны
и судили судом чести, на котором, кстати, Арсений должен был выступить главным
обвинителем (такой роли от него требовал кремлевский театр). Он не рассказывал
как, но каким-то образом ему удалось не только избежать этой роли, но даже не
появиться на заседаниях суда. И в свойственной ему манере, Сталин дал понять,
что такое своеволие недопустимо, но на время Арсения оставили в покое, хотя
многих начальников из кузнецовского окружения отправили в тюрьму, а самого
Кузнецова разжаловали и сняли с должности. Мало того, у него отобрали квартиру
– ту самую, в которую мы теперь вселялись. Я заходила в подъезд, поднималась на
свой этаж и всякий раз представляла, как по этим ступенькам несчастный Кузнецов
шел (или его вели?) в последний раз. От такого «актерского домысла», конечно,
настроение не поднималось. Я долго привыкала и к шести комнатам. Причем, три из
них были огромные, да и столовая занимала 40 квадратных метров. Все это
пространство нужно было как-то очеловечить, чтобы Мише и Арсению было
комфортно.
Сегодня мне кажется, что
я достаточно нелепо прожила те счастливые для меня годы. Любимый муж и сын
казались мне таким долго ожидаемым счастьем, что я боялась хоть чем-то его
спугнуть. Отчасти поэтому мне не очень хотелось приводить Арсения на
артистические вечеринки – я хорошо знала, что театральный мир легко становится
завистливым и недобрым. И я старалась очень разборчиво знакомить мужа со
мхатовцами. Так же разборчив был и мой муж, знакомя меня с военными.
Комментарии
Рассказывает
приятельница Киры Николаевны народная артистка СССР Марина Ковалева:
– Я
представляла себе, что у адмирала очень значительная фигура. Высокий, красивый,
с гордой осанкой – типа Рокоссовского. Но Арсений Григорьевич оказался совсем
другим. Он был скромный, среднего роста, но тем не менее производил
впечатление, потому что один его мундир внушал трепет. Я думала, это отразится
на характере Киры, но никакой адмиральши из нее не вышло. Она была гораздо
поспокойнее на фоне других адмиральских жен.
Здесь я хочу вернуться к истории с
Горской. За полгода до моей помолвки с Арсением она была репрессирована. Ее
обвинили в «связи с иностранной разведкой» (на деле это было знакомство с
английским военно-морским атташе, которое совершенно официально произошло во
время какого-то приема). И хотя ее арестовали уже после разрыва с Арсением, он
считал, что от Нины Вячеславовны будут добиваться показаний против него... А,
следовательно, под ударом могла оказаться наша семья. Арсений хотел
застрелиться. И адъютант увидел, что он приставил к виску маузер (у него
был именной маузер с серебряными насечками) и вырвал оружие в последний момент.
Сам Арсений никогда мне об этом не рассказывал. Тем
не менее, он продолжал ей помогать – откладывал деньги, и к моменту возвращения
Горская смогла выкупить комнату в коммуналке и обставить дачу. Не могу сказать,
что бы я ревновала. Мне были понятны их благородные отношения. А Нина,
обрадовавшись моему расположению, предлагала дружбу, звала в гости, но я на эту
дружбу оказалась не способна.
Не сложились у меня
отношения и с бывшей кухаркой Арсения Устиньей Емельяновной. Видимо, у нее
возникла ревность, и она ушла от нас, хотя у меня и мысли не было ее увольнять.
На это место мы взяли Анну, которая одно время работала у опереточной артистки
Лебедовой. Когда я поинтересовалась у Лебедевой, хорошая ли Аня домохозяйка,
Лебедева ответила: «Она ничего у вас не сворует, но жутко медлительная». Это
оказалось правдой: она была очень порядочным человеком, тщательно выполняла
поручения, но так медленно, что можно было повеситься. С нами она прожила
тридцать лет – до самой своей смерти. Она же охраняла нашу квартиру в Доме на
набережной, когда Арсения все-таки сослали подальше от Москвы…
Дело в том, что для
командиров, выигравших войну, кремлевская атмосфера была невыносимым
испытанием. Уже после смерти Арсения я нашла в его бумагах черновик так и не
отправленного письма. Он обращался к Сталину с униженной просьбой отправить его
на Север, где когда-то служил, в любом качестве, только бы не работать в
Москве. Сталин эту просьбу удовлетворять не хотел, но в 1952 году над нами
сгустились тучи – Арсения несправедливо обвинили в том, что он скрыл
результаты неудачного испытания нового эсминца. Сталин просто в бешенство пришел:
«Расстреляю», – крикнул он в своем кремлевском кабинете. Арсений Григорьевич
встал, пошел к выходу и около двери повернулся и сказал: «Если подтвердится».
«Ты кончилась как актриса»
Прошло несколько дней, и Арсений мне сказал: «Мама, собери мне,
пожалуйста, узелок. Знаешь, как раньше собирали: пару теплого белья, трусы,
бритвенные принадлежности». Полгода мы ждали… Полгода лежал узелок, я все время
меняла чистое белье, пока не позвонил Поскребышев. Он сказал, что обвинение не
подтвердилось. Но все-таки под зад коленом поддали: Арсений еще куда-то ездил –
разъяснял обстоятельства дела.
Гроза миновала, но пришел конец сталинской любви. Мужа лишили московской
должности и отправили командовать флотом на Балтику. Недолго думая я, беременная, решила ехать вместе с ним.
Тарасова тогда была директором МХАТа. Я пришла к ней брать творческий отпуск на
три года, она выслушала мои причины, сказав: «Ты кончилась как актриса», – и
подписала бумагу.
Жить нам предстояло в
Балтийске, в старинном двухэтажном доме на Русской набережной, а на работу я
ездила в Калининградский областной театр драмы. Это в пятидесяти километрах от
дома. Лешка-лихач довозил меня за двадцать минут, что от Арсения тщательно
скрывалось. Во время первой встречи главный режиссер мне объявил, что я буду
плотно занята в театре. Поскольку я была единственной в Калининграде, кто
работал на столичной сцене, на меня возлагались надежды. Можно иначе сказать:
«мхатовское образование» дало мне зеленый свет в примы калининградского театра,
что не могло остаться без интриг. Впрочем, об этом я расскажу чуть позже.
В Балтийск мы приехали в
конце 1952 года. Я была уже сильно беременной и просила Арсения, чтобы он не
тащил меня с собой на новогодний бал в Дом офицеров. Но уже перед самым выходом
он вдруг заныл: «Ты меня предаешь. Все с женами будут, а я один». Я говорю:
«Так ведь юбка на мне не сходится – смотри, какой живот». Но Арсения это не
смутило. Он взял булавки и особым образом закрепил юбку. Сверху я надела белую
блузку и черный пиджак. Это был деловой костюм, но на вечере вдруг оказалось,
что все местные красавицы пришли в бальных платьях. На следующий год я решила
исправить ошибку. Пришла в бальном платье и увидела на всех дамах гарнизона –
строгие костюмы. Так я невольно стала законодательницей мод.
Недостатка в нарядах мы
не испытывали. За дорогими покупками ездили в Ригу. Специально для этого
Арсений давал мне машину с водителем. У него был водитель Леша Германов –
красивый парень с золотым зубом. Все девки сохли по нему. Однажды нам на
встречу вылетел какой-то латышский автомобиль, Лешка резко повернул, мы улетели
в кювет и перевернулись два раза боком, а потом еще и передом. Серьезных травм,
к счастью, не получили, разве что ушибы и синяки теперь украшали тело. Меня
вытащили из машины, и я стала искать крышечку от термоса. Я помню испуганные
глаза Леши. Он подумал, будто я сошла с ума.
После этого он двое суток
не ел – ужасно переживал. «Я же мог вас угробить. Какую котлету сделал бы из
меня Арсений Григорьевич!» – повторял он, хотя машина уцелела. Разве что фара
отломалась. Арсению о случившемся я пыталась рассказать с юмором, но он
вспылил, вызвал Лешку, чтобы уволить, но потом все же послушался меня и не
уволил. Кстати, с этим водителем связана еще одна история. Однажды в Балтийске
они с Арсением ночью возвращались домой и вдруг увидели на обочине матроса. Тот
опаздывал на корабль и голосовал. Арсений сказал: «Останови». Открылась дверь и
в салоне резко запахло алкоголем. Матрос плюхнулся на заднее сиденье, попросил
как можно скорее отвезти его в порт, но вдруг разглядел адмиральские погоны
Арсения, испугался и просил остановить. Но Арсений запретил это делать. Машина
мчалась в порт. Без одной минуты двенадцать матроса высадили возле КПП. Он
взбежал на борт и успел на построение. На следующий день Арсений позвонил в его
часть и узнал, что матрос на хорошем счету. Арсений делал добро, но всегда
проверял.
Комментарии
Рассказывает
артист
Московского театра «Сопричастность» Николай Тырин:
– О
благодеяниях Арсения Головко в Балтийске по сей день ходят легенды. Вот одна из
них. Отец моей жены Алексей Кулинкин (морской связист) после войны нес
дежурство рядом с домом, где жили Головко. И на одном из деревьев увидел
яблоки. Он оставил винтовку у забора, перелез через него, нарвал яблок и вдруг
увидел огромную собаку. Она не лаяла, а молча села напротив него, и Алексей не
мог сдвинуться с места. Это было в 4 часа утра, а в 6 утра Арсений Григорьевич
наблюдал эту мизансцену: собака арестовала матроса. «Что ты здесь делаешь?» –
спросил Арсений Григорьевич. «Яблоки рвал для матросов». Головко увел собаку,
проводил Кулинкина к командиру и сказал: «Значит так, Кулинкина не трогать. Он
яблоки рвал для матросов». И конечно, командующему флота ответили: «Есть».
В начале 1953 года Арсений отвез меня в Москву – в роддом на улице
Веснина, недалеко от Арбата, где четыре года назад я рожала Мишу. Тогда день и
ночь шло строительство высотки, известной теперь, как здание МИДа. К моему
огорчению, в 1953 году строительство продолжалось стахановскими темпами, и
уснуть было невозможно. Кроме того, эти роды прошли для меня нелегко. Не буду
вдаваться в подробности, но первое время была ужасная боль. На утро пришел
главный врач и поинтересовался:
– Ну, как себя чувствуете, Кира Николаевна?
– Ничего, – прошептала я, стараясь выдавить улыбку.
– Будете делать прическу, маникюр? – продолжал бодрить меня врач.
– Ну, что вы, спасибо…
– А Целиковская делала, – сказал он с искренним изумлением.
Пока я с Наташей была в Москве, Арсений продолжал службу в Балтийске. Там
его и застала смерть Сталина 5 марта 1953 года. Мне позвонили адъютанты и
сказали, что Арсений поехал на машине в поле, вылез из нее и надолго ушел так
далеко, что не было видно. Конечно, он там плакал. Со слезами из него выходила
любовь и преданность. Он был выкормыш Сталина, но кончал жизнь полным
разочарованием в нем. Я помню, как после
ХХ съезда КПСС, когда Хрущев разоблачил культ личности, Арсений вернулся домой
в полной растерянности. Невозможно описать ту гамму эмоций, которую выражало
его лицо. Это и стыд, и удивление, и грусть, и много чего еще. Он повторял:
«Тем документам, которые представил Хрущев невозможно не верить, а я дурак, что
раньше ничего не подозревал».
Он был очень сдержанным
человеком, и у него всегда глубоко что-то спрятано было. Он унес с собою даже
свои человеческие тайны, например, многого я не знаю о его детстве и молодости.
Он рассказывал только то, что вызывало уважение. Откуда это шло? Не знаю. Причем
и трагедии он переживал гораздо труднее, чем мы, артисты, переживаем провалы
ролей, когда думаешь: «Ай, самоубийством придется кончать, тебя не принимают».
Арсений все эмоции держал в глубине души и, наверное, недаром ушел так рано из
жизни. Он сожрал себя изнутри, несмотря на то, что он получил самое им желанное
– детей.
Шесть лет спустя Арсений
погибнет, выполняя приказ Хрущева… Но пока вернемся к разговору о театре.
«Да перестаньте же реветь»
Каждый год
Калининградский театр отправлялся на гастроли. Когда мы гастролировал в Калуге,
за кулисы пришел молодой человек. «Здравствуйте, я Зиновий. Режиссер калужского
театра, – представился он. – Я хочу с вами поговорить. Вы не возражаете?» Позже
я узнала его фамилию – Корогодский. Молодой человек недавно окончил ЛГИТМИК и
приехал работать, как теперь говорят, в регион. Он
говорил, что не раз видел меня в мхатовских спектаклях, оттого с предвкушением
ждал сегодняшнюю «Последнюю жертву», где я исполняла роль Юлии Тугиной. Но
спектакль его разочаровал. «Куда пропала мхатовская выдержка? – говорил он
очень по-доброму. – Я видел Киру Головко, но не видел Юлию Тугину. Между вами и
партнерами не возникает магнитного поля, каждый играет, как может». Он
критиковал мое исполнение так мастерски, что камень на камне не оставался. От
этой обезоруживающей правоты у меня потекли слезы. «Да перестаньте же реветь!» –
просил он. Я утирала слезы и просила, чтобы он продолжал: «Я не реву, я все
запоминаю». Какие замечания он мне сделал? Он советовал, чтобы моя героиня,
которая тоже плакала на сцене, напрочь убрала слезы. «Ты утопила зал в своих
слезах, – говорил Корогодский. – Достаточно, чтобы глаза становились слегка
влажными и не текли ручьи». В основном, он убирал сентиментальность и старался
вытянуть смысл Островского. Он был очень талантливый парень, но задиристый, за
что многие его не любили – особенно, когда он управлял театром. Он из тех
режиссеров, кто мог даже ночью вызвать на репетицию. Театр был его главной
любовью, и Зиновий готов был приносить ему на алтарь самые невероятные жертвы.
Изводил себя. Наверное, поэтому умер так рано: такие нагрузки никакое сердце не
выдержало бы.
Мы
подружились, а в 1955 году я перетащила его в Калининград, где часть труппы
сразу его возненавидела и меня вместе с ним. Я почувствовала это, когда Зиновий
Яковлевич поставил со мной спектакль «Семья», где я играла маму Ленина. На
репетициях мы с Корогодским говорили об очевидных вещах, но как только в нашем
диалоге появилась терминология и отсылы к Станиславскому и опыту столичных
театров, на меня стали косо поглядывать. Я поняла, что лучше обойтись без
примеров и не дразнить коллег по сцене, но было уже поздно – в коллективе были
люди, которым не нравилось мое мхатовское происхождение. Может быть, роль
сыграло и замужество. Начались сплетни, интриги, о которых я вспоминать не
хочу.
В Калининград
Корогодский приехал со своей женой Люсей.
Я переживала, когда она рожала Дениску. Заранее было известно, что роды будут
тяжелые. Вообще она была невезучей, называла себя еврейским словом «геротен».
Мне запомнилось, как она говорила: «Я геротен, я все делаю плохо: и стряпаю
плохо, и рожаю с трудом». Но это была красивая пара – типичные, прямо
местечковые евреи.
Все интриги в
театре я старалась сглаживать и когда мы с Арсением поехали в Берлин, я
накупила подарков для всей труппы. Какие-то
пустяки и актерам, и костюмерам, и гримерам и когда привезла все это в театр,
они, наконец, поняли, что меня не нужно опасаться, что я своя.
Комментарии
Рассказывает жительница Балтийска в начале 1950-х – поклонница Киры Головко Александра
Корюхина:
– Вернувшись из Берлина, Кира дарила подарки всем-всем, включая
обслуживающий персонал. Мне тоже досталось зеркальце с ручкой. Когда я
спросила: «За что?», Кира ответила: «В честь премьеры». Мы познакомились с ней
совершенно случайно. На выезде из Калининграда в Балтийск я ловила машину.
Никто останавливаться не хотел, вдруг подъехала «Победа», и ослепительной
красоты женщина сказала, что подвезет меня. Потом я стала бывать на ее
спектаклях, иногда виделись в Балтийске. Она была занята едва ли не в каждой
премьере, поскольку всякий новый спектакль делался в расчете на нее. Потом наша
связь оборвалась. Кира вернулась в Москву, но в 1992 году приехала с гастролями
в Калининград и в Балтийск. Я принесла ей ландыши. Спросила: «Вы помните меня?»
Кира молча улыбнулась.
О том, как
крепко я любила Арсения, рассказывать, я думаю, нет смысла. Он говорил: «Жаль,
что мы поздно с тобой встретились, нарожали бы с десяток детишек». Когда однажды мхатовская актриса Нина
Тихомирова сказала мне: «Кира, у нас с мужем нет детей, давай я тебе квартиру
завещаю», – я испугалась. Замахала руками: «Что вы, что вы, Нина Васильевна.
Зачем мне квартира?!» Сейчас на меня посмотрели бы, как на дуру. А тогда я
старалась не показываться ей на глаза, чтобы она снова не завела этот нелепый
разговор. После ее смерти в 1971 году квартира отошла государству.
С первых дней знакомства
Арсений обратил внимание на одну неискоренимую черту моего характера – его
пугала моя искренность и готовность к доверительному общению. «Кира, выбирай, с
кем общаться», – часто повторял он мне. Или если компания ему не нравилась,
тихонько мог сказать: «Кира, нам пора». Он боялся, что я сболтну лишнее. В
общем, учил меня уму-разуму, хотя и сам был грешен по части слов. Первый
выговор на флоте у него был за то, что много матерился. И про него говорили:
«Сенька наш хороший парень, но матерщиник». А мне он говорил: «Ты понимаешь,
скажешь матросам отдать швартовы, так обязательно уронят концы в воду. А если с
матом, то всегда точно выполнят». Я лично лишь один раз слышала, как он
выражается. Дело было году в 1955-м. У Арсения выдался свободный вечер в
Балтийске, и мы пошли собирать янтарь. С нами маленький Мишка (Наташу оставили
дома с няней). И Арсений на свой китель накинул шинель – так, что со стороны не
признаешь в нем командующего флотом. Мы бродили по берегу и подошли почти к
границе…
В это время начальник
пограничной заставы играл в волейбол. И его команда проигрывала, когда ему
доложили, что какие-то люди ходят по берегу. «Пошлите арестовать», – мгновенно
распорядился он. К нам прибежал солдат с ружьем. И стал кричать что-то об
аресте. Я чувствовала, как Арсений напрягся. Нас засунули в машину и повезли по
песку на пограничный пост. Уже в машине солдат узнал Арсения (все-таки
командующего флота знали тогда все военные), и у него из рук выпало ружье со
штыком, поранив мне правую бровь. Хлынула кровь. Я приложила платок и говорила:
«Все в порядке, не беспокойтесь». Потому что очень не хотела скандала. Но
скандал был…
Когда Арсений вышел из
машины, я поняла, за что ему в молодости влепили выговор. Я затыкала Мишке уши,
чтобы он не набрался матерных слов… Но Арсений хорошенько там всех припечатал,
потому что начальник заставы вышел к нему навстречу в одних трусах, да еще и с
недовольным видом, что его оторвали от волейбола. Когда он понял, что перед ним
Головко – струхнул, конечно. Стал извиняться. Потом, когда Ульянов в
«Председателе» ругался матом, я думала: с Арсением не сравнить. Раз уж мы
затронули такую щекотливую тему, то скажу, что из мхатовцев щегольнуть крепким
словцом мог Кторов. Он был моим поклонником, часто отпускал комплименты в мой
адрес, но вдруг мы сошлись с ним на любви к анекдотам. Он записывал анекдоты в
толстую тетрадь и, видимо, в моем лице нашелся благодарного слушателя. Я по
молодости была очень зажата, и он вдруг решил, что для этого мне нужно
рассказывать анекдоты покрепче. Он говорил: «Кира, у меня есть для тебя», что
ужасно огорчало других женщин. «Валечка, отойдите в сторонку, мне Кире нужно
что-то сказать», – попросил он однажды артистку Валентину Калинину, и та жутко
обиделась. А он, не обращая на это внимание, тихонько на ухо мне прошептал свою
новую находку: «Он схватил ее за груди, потащил ее в кусты. Не е…. на дороге королеву
красоты». Я, конечно, смутилась…
Комментарии
Рассказывает ученик
Киры Головко Николай Караченцов:
–
Первое время, чтобы скрепить курс, педагоги собирали нас у себя дома. Так я
познакомился с «домом на набережной», попав в гости к Кире Николаевне Головко,
нашему педагогу, актрисе МХАТа и жене известного адмирала Головко. Благодаря
ему нам делали отсрочки от армии, поскольку в нашем институте отсутствовал
военная кафедра. В их квартире я впервые увидел сразу два туалета. И вообще –
размах, бывает же такая жилплощадь! Однажды сидим за столом, выпиваем, шумно и
весело, подсаживается ко мне хозяйка дома, народная артистка России, и мне в
ухо:
–
Кровать была расстелена, а ты была растеряна и говорила шепотом: куда суешь,
ведь ж… па там! [1]
Я
окаменел. И только спустя много времени понял, что скорее всего она
почувствовала: Караченцов, в отличие от других, зажат и этим хулиганским стихом
давала мне понять – здесь нет педагогов. Здесь все равны. Кира Николаевна –
интеллигентнейшая женщина, в любой другой ситуации она не позволила бы себе
такое по отношению к пацану. А тут звучало: “Расслабься, Колюнь…”» [2].
_________________
1.
Перефразированные строчки из популярного в ту пору стихотворения
Е.А. Евтушенко, оканчивавшемся строчкой: «И говорила шепотом: “А что
потом? А что потом?”».
2.
Караченцов Николай. Авось! М., 2006. С. 35-36.
Букет для
Книппер-Чеховой
Вместе с мужем отдыхали
мы редко, даже когда жили на Балтике. Он поздно возвращался домой, а поднимался
ни свет ни заря. Если уезжали на курорт, то совместный отпуск продолжался не
больше трех дней, потому что его все время отзывали из отпуска. И только в
Крыму нам удалось провести вместе две недели. Там навестила нас Ольга
Леонардовна с Софьей Ивановной. И просили, чтобы мы нанесли ответный визит в
Ялту – на дачу Чехова, где жила сестра Антона Павловича.
Арсений ворчал:
– Куда ты меня везешь? Я не хочу к
старухам.
Боялся, что не сможет вести себя
правильно в таком «богемном обществе». Но все же поддался моим уговорам.
С порога женщины раскрутили
Арсения так, что он долго не мог замолчать – шутил, рассказывал истории из
своей жизни и много про рыбалку. Позже Ольга Леонардовна писала мне: «Мы с
твоим Арсением сошлись на камбале». И еще она говорила: «Эх, сбросить бы мне
десять, нет, пожалуй, пятнадцать лет, отбила бы я у тебя Арсения!» Но по-моему,
ей нужно было сбросить еще больше.
Марья Павловна была очень
скромна. Принимала нас в чеховском домике с лесенкой на второй этаж. Она
сохраняла его в том виде, как было здесь при Антоне Павловиче: сама убирала,
сажала растения, какие он любил. Не ленилась проводить экскурсии. Мне
запомнилась большая книжка, которую Мария Павловна зачем-то положила на
лестнице между ступеньками. Я говорю: «Мария Павловна, а вы не забыли свою
книжку?». Она посмотрела на меня, спустилась на несколько ступенек, подняла и
сказала: «Деточка, запомни, я никогда ничего не забываю». И я почувствовала
себя неловко. Весь вечер потом ругала себя за то, что полезла с разговором про
книгу… А тем временем в столовой было весело: все ели жареную камбалу, которую
невероятно элегантно приготовила кухарка… Сколько историй я услышала там про
Куприна и про Горького, про Бунина и про Вересаева. Почему я их не
записывала?! Простить себе этого не могу.
Окончательно из Балтийска
в Москву мы вернулись в январе 1957 года и снова поселились в «доме на
набережной». Однако и до возвращения бывали наездами в столице. При этом не
прекращалась моя дружба с Книппер-Чеховой. И я радовалась, что Арсений имеет
возможность достать для нее и ее домочадцев путевки на курорт. Благодаря его
«связям» она ездила в Дом отдыха в Светлогорск. Причем в этих поездках ее
непременно сопровождала Бакланова.
Комментарии
О
путевках идет речь в одном из писем, адресованных Кире Головко по просьбе Книппер-Чеховой:
«Дорогая
Кира Николаевна!
Вы
простите, что мы так пристаем к вам, но дело в том, когда здесь был Арсений
Григорьевич, Ольга Леонар. опять заболела гриппом, всякое ее заболевание всегда
очень волнительно и потому в тот же день я не позвонила Арсению Григорьевичу, а
на другой день, когда я позвонила, Светлана сказала, что А.Г. улетел.
Во-первых,
О.Л. очень, очень благодарит за сирень, которая ей доставила большую радость и
ужасно была огорчена, что опять не повидала Арсения Григорьевича. В данное
время грипп ликвидирован, и она начала вставать. Просила очень Вас обоих обнять
и сказать, что она Вас любит. Теперь насчет путевок, если только возможно, О.Л.
очень просит А.Г. устроить для Иверова 2 путевки на 6 недель начиная с 5-10-15
июля. Стоимость О.Л. не смущает: куда надо перевести деньги? Простите
великодушно за нашу просьбу, очень хотелось бы ему помочь.
Светлана
(племянница Киры Головко. – В.Б.) мне сказала, что Арсений
Григорьевич будет в Москве 24, вот было бы радостно, если бы и Вы приехали.
Зося довольна Свердловском, только там очень жарко и пыльно, но она там
отдыхает после Москвы и ужасной московской загруженности. Сердечный привет Нине
Леопольдовне от О.Л. и меня. Вас я целую.
Ваша
София Ивановна
P.S.
Ольге Леонардовне трудно самой написать и она поручила мне» [1].
Письмо
отправлено 16 июня 1955 года. Алексей Люцианович Иверов, о котором хлопочет
Ольга Леонардовна, – заведующий медчастью МХАТа с 1923 по 1967 год.
Рассказывает
Виталий Вульф:
«София
Ивановна была близким другом Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой. С 1938 года они
жили вместе одной семьей, хотя не были ни в каких родственных отношениях.
Когда-то до революции София Ивановна была очень богатым человеком, потом
потеряла все в годы революции, работала в Академии наук и очень дружила с Адой
Книппер, племянницей Ольги Леонардовны, родной сестрой знаменитой Ольги
Чеховой, немецкой кинозвезды Третьего рейха. Книппер-Чехова умерла в 1959 году,
София Ивановна осталась одна, после смерти Ольги Леонардовны ее очень быстро
уплотнили, в столовую вселился артист МХАТа Леонид Губанов с женой, и София
Ивановна оказалась в коммунальной квартире. Спальню Ольги Леонардовны она
оставила в неприкосновенности, а в небольшой гостиной поставила остальные вещи,
и было трудно проткнуться среди них). Меня поразила спальня Ольги Леонардовны:
старая кровать, большой платяной шкаф, над ним портрет ослепительной женщины.
На нем было написано по-французски: «Ольге Книппер с любовью. Сара Бернар». На
противоположной стене висело много любительских и снятых профессионально фотографий
Чехова. Когда спустя годы я оказался в Ялте в музее Чехова, то сразу узнал
вещи Книппер-Чеховой, перевезенные сюда из ее квартиры» [2].
_________________
1.
Книппер-Чехова О.Л. Письмо. Из личного архива К.Н. Головко.
2. Вульф
Виталий. Преодоление себя // Октябрь, 2002. №8.
Летом 1955 года Арсений
привез для Ольги Леонардовны огромный букет, который нужно было поскорее
передать. Я тоже была в Москве (Калининградский театр в полном составе ушел в
отпуск) и в нашем доме собрались гости, поэтому отнести цветы я не успевала.
Спасти ситуацию решил Володя Лакшин – студент, сын моей подруги Антонины
Чайковской, который впоследствии стал замечательным литературоведом (широкой
публике он известен как один из редакторов «Знамени» и главный редактор
«Иностранной литературы»). Арсений вызвал для него такси, сказал адрес и
Володя, предвкушая встречу с вдовой Чехова, нырнул в машину с огромной охапкой
цветов. Долго его не было. А когда вернулся, чувства переполняли его.
Комментарии
Впрочем,
предоставим слово самому Владимиру Лакшину:
«Осенью
(ошибка, история произошла в июле. – В.Б.) 1955 года я оказался
приглашенным на семейный ужин к актрисе Художественного театра Кире Головко. Ее
муж, известный моряк, командовавший тогда Балтийским флотом, Арсений
Григорьевич Головко, только что прилетел с Балтики и привез самолетом какие-то
огромные, неправдоподобно пышные охапки цветов – георгинов, астр, гладиолусов.
Квартира напоминала оранжерею. Все вазы в доме были заняты, а цветы еще
теснились в огромном эмалированном ведре – некуда было ставить. За ужином
как-то повернулся разговор, что вспомнили Ольгу Леонардовну: она с редким
благожелательством относилась к хозяйке дома, которую в 1940 году (ошибка,
правильно в 1937 году. – В.Б.) принимала в театр, была знакома и с
Головко. «Надо послать цветы Ольге Леонардовне, – решил вдруг адмирал. – Сейчас
же, а то завтра завянут». И вдруг сообразил с досадой: «Эх, машину-то я
отослал». И тут вызвался я: съезжу на такси, отдам цветы и к чаю вернусь.
Стали
тотчас собирать букет, какой-то ворох роскошных цветов, которые я, прижав к
груди, едва втиснул на заднее сиденье «Победы» в шашечках.
На
четвертом этаже знакомого дома с мраморными порталами на улице
Немировича-Данченко (прежнее название Глинищевского переулка. – В.Б.)
я застыл перед дверью с колотящимся сердцем. Цветы, которые едва удавалось
удерживать двумя руками, сцепленными колесом перед собою, сыпались на пол при
каждом движении. Да и сама миссия, с которой я так поспешно вызвался ехать,
теперь меня изрядно смущала. Что я должен сказать? Как назвать себя? Остаться,
если пригласят, или тут же уйти?
«Кто
там?» – послышалось за дверью. Я молчал, не зная, как назваться. «Кто там?» –
повторили второй раз. «Откройте!» – сказал я хриплым и отрывистым от волнения
голосом. После долгой паузы дверь отворилась.
Теперь
вообразите изумление Софьи Ивановны, постоянной компаньонки и домоправительницы
Ольги Леонардовны, когда, открыв дверь, она увидела, как на нее безмолвно
движется гора цветов. Человека не было видно за ними, цветы несли ноги, и, лишь
когда она испуганно отступила, а я занял площадку в прихожей, мне удалось
высунуть лицо из-за пышных шапок георгинов и произнести оробело: «Я могу видеть
Ольгу Леонардовну?» К этому времени Софья Ивановна оправилась от шока, и,
поскольку я продолжал двигаться вперед, загородила обеими руками вход в
комнату, за стеклянными дверьми которой слышны были голоса, звуки рояля. «Ольга
Леонардовна занята. Вы кто такой?» – «Вот… цветы», – сказал я потерянно, не
зная, куда их девать. «Наверное, я кажусь ей Раскольниковым», – подумал я с
испорченностью молодого филолога, голова которого до краев набита литературными
ассоциациями. «Кто вы такой, вас спрашивают?» – настаивала между тем Софья
Ивановна довольно сурово. «От Головко», - выдавил я из себя, переминаясь с ноги
на ногу <…>.
Я
стал отыскивать глазами место, куда свалить наконец цветы, чтобы уйти. Но тут
услышал спасительный знакомый голос: «Бог мой, Ольга Леонардовна, да к вам
студент… Софья Ивановна, я знаю этого молодого гражданина, впустите его… Он из экспериментальной
теплицы… Скажи, как тебе удалось вырастить эти северные орхидеи?»
В
дверях возник, приветствуя меня, и уже тащил с цветами в комнату толстый, почти
круглый, но легкий в движениях человек с круглой же головой и седоватым ежиком
короткой стрижки. Это был Федор Николаевич Михальский, театральный
администратор, а потом директор музея, которого пол Москвы за глаза или в глаза
называла Федей.
И
вот я уже сижу в уютной гостиной, у небольшого круглого стола. Рядом на
старинном диванчике, покойно положив руку на подлокотник, а другой перебирая
конец шали, расположилась красивая старая женщина в белой кофте, с седыми, в
голубизну, слегка подвитыми волосами, с камеей у ворота и медальоном «Чайки»,
свешивающимся на длинной цепочке <…>. Она одновременно величава и
подкупающе проста. Благодарит за цветы и начинает расспрашивать, кто я. «Вы,
стало быть, студент… студент…» – повторяет она, словно ища тон. И, узнавая
глубокий грудной голос, обращавшийся в третьем действии «Вишневого сада» к
«вечному студенту» Трофимову, я чувствую, сколько небытовых, неближних
ассоциаций будит в ней это слово <…>.
«Так
вы студент…» Начался беспорядочный разговор. За столом недавно отгорел ужин, но
Ольга Леонардовна попросила для меня прибор и захотела чокнуться со мною серебряной
рюмочкой. «Вы студент, а я актриса. Выпейте со мной!» Я мгновенно потерял
чувство времени, забыл про такси, дожидавшееся меня в переулке со стучавшим
счетчиком, – я чокаюсь, я пью за здоровье жены Чехова!
Оглядевшись
в комнате, я мало-помалу стал различать и других находившихся в ней людей –
гостей Ольги Леонардовны. Тут были: режиссер Художественного театра
И.М.Раевский, актриса С.С.Пилявская и, конечно, Федя, сидевший вполоборота на
крутящемся табурете у рояля и тихонько перебиравший клавиши <…>.
Я спохватываюсь.
Давным-давно нужно идти, пролетел почти час, таксист, наверное, проклинает
обманувшего его пассажира. Встаю и прощаюсь с Ольгой Леонардовной. Она
разочарованно тянет:
–
Ку-у-да же вы? – и протягивает мне с улыбкой руку для поцелуя.
Выскакиваю
из подъезда, когда моя машина с зеленым огнем уже разворачивается в переулке,
собираясь уехать. Я останавливаю ее взмахом руки, счастливый, выслушиваю
сердитую воркотню водителя <…>» [1].
Эта
встреча оставила приятный след в душе выдающегося филолога. Впоследствии он не
раз будет вспоминать в своих книгах о беседах с Книппер-Чеховой. Однако цветы
от Головко запомнились и самой Ольге Леонардовне. Она написала об этом в письме
от 22 августа 1955 года:
«Кира
дорогая, часто думаю о тебе, как-то ты живешь своими двумя «жизнями»? Отдыхала
ли ты?
Как-то
раз вечером явился милый студент с неимоверно огромн.<ым> «чем-то», и
когда развернули – мы все так и ахнули от красоты и массы мальв и гладиолусов.
И как они долго жили у нас! И каждое утро, я входя в столовую чувствовала этот
чудный привет и твой и дорогого Арсения Григорьевича, которому еще низко
кланяюсь за его доброе отношение к нашему врачу и другу – а уже как он
благодарен – не зная какими словами и рассказать. – Как детвора растет и на <нрзб.>
откликается? Когда их увидишь? Дорогая кончаю, глаза устали. Обнимаю и целую
всех крепко. Ваша Ольга Леонардовна.
Мне
последнее время стало легче и я начала уже взирать на природы – катаемся с С<офией>
Ив<ановной> по всем очаровательным окрестностям Московским. И ходим и
бродим. София Ив<ановна> шлет всему семейству привет.
Зося
сейчас на даче у Лабзиной, пусть подышит» [2].
_________________
1.
Лакшин В. Вторая встреча. – М., 1984. С. 11-17.
2.
Книппер-Чехова О.Л. Письмо. Из личного архива К.Н. Головко.
Состояние здоровья Ольги
Леонардовны постепенно ухудшалось, дело шло к закату: в 1950-х годах она
оставалось единственной актрисой в труппе, кто работал здесь со дня основания,
если не считать нескольких человек из технического состава. Переломным для
МХАТа стал конец 1940-х годов, когда ушло целое поколение наших корифеев:
Москвин, Тарханов, Качалов, Сахновский, Добронравов и другие. На 60-летии МХАТа
Ольга Леонардовна вручала «Чайки» друзьям театра и внутренним юбилярам.
Держалась очень стойко. Ее тихая речь растрогала меня до слез (после рождения
детей я вообще стала сентиментальной). Помню, что и другие женщины тоже утирали
слезы, да и юбилейный вечер прошел без размаха, но тепло, по-семейному. Вскоре
объявлено было, что осенью пройдет вечер в честь Книппер-Чеховой. Зная ее
характер, думаю, что идея провести вечер принадлежала не Ольге Леонардовне, но
тем не менее афиши были расклеены, а сама актриса вдруг объявила, что ей не 88
лет, как написано в паспорте, а ровно 90. Сейчас, когда записываются эти
мемуары, я достигла того же возраста, и могу теперь представить, что
чувствовала Книппер-Чехова. У нее были многочисленные поклонники, но самое
страшное – выйти и под занавес жизни не оправдать их надежд, показаться слабее
или глупее или – самое страшное! – выжившей из ума… Позже Зося Пилявская мне
рассказывала, как Ольга Леонардовна волновалась перед этим вечером, глотала
успокоительное, изводила себя…
Вечер состоял из двух
частей. В первой труппа сидела на сцене, а Ольга Леонардовна принимала
поздравления. Сколько искренних и теплых слов звучало в те минуты. Потом было и
ее ответное слово, а после антракта Ольга Леонардовна перешла в директорскую
ложу, поскольку на сцене играли первый акт из «Трех сестер». И вдруг то ли
экспромтом, то ли по задумке режиссера, началась перекличка Ольги Леонардовны с
Михаилом Яншиным: он играл Федотика, а Ольга Леонардовна говорила от лица Маши.
Какие раздались аплодисменты! Правда, никто не думал тогда, что это – последние
аплодисменты в ее жизни.
Комментарии
Свидетельницей
тех же событий была и Софья Пилявская, которая не менее эмоционально
описала свои впечатления:
«Перед
началом Михаил Михайлович Яншин сказал мне, что театр имени Станиславского
будет играть кусочек из того акта, когда Федотик дарит Ирине волчок. “Шепните,
чтобы она произнесла текст Маши: “У лукоморья…”
Но
мне ничего не пришлось шептать. Когда Леонов, тогда молодой и не такой толстый,
завел огромный яркий волчок, из ложи раздался глубокий и сильный голос Ольги
Леонардовны: “У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том…” Зал встал, и
долго гремели аплодисменты. А она опять сидела, немного поникшая, старая и
очень взволнованная, как будто все оставшиеся силы вложила в эти строки.
Зрительный
зал был парадным, праздничным, и после окончания к ложе все шли и шли люди
сказать Ольге Леонардовне слова любви и благодарности.
На
следующий день с двух-трех часов двери квартиры Книппер-Чеховой были открыты;
очень много друзей и просто знакомых побывали у нее с поздравлениями. Среди
гостей я помню Екатерину Павловну Пешкову, Алису Георгиевну Коонен. На столе
было шампанское, фрукты, сладости…
(После
этих двух дней, предельно напряженных и радостных Ольга Леонардовна отлеживалась
почти неделю)» [1].
_________________
1.
Пилявская С.С. Указ. соч. С. 269.
Жить Ольге Леонардовне
оставалось полгода. Она умерла 22 марта 1959 года. Агония продолжалась
двенадцать дней. Софья Ивановна Бакланова, а потом и Зося рассказывали мне, что
иной раз в этом бреде слышались и фразы чеховских героинь, которых она сыграла
еще до революции. У меня от этих рассказов наворачивались на глаза слезы.
Ольга Леонардовна прожила
удивительную жизнь. Когда ее не стало, София Ивановна занялась наследством,
часть вещей отдала в музей, а мне подарила флакон от французских духов. Этот
флакон я бережно храню…
«Маршал Жуков вмешивался
во все дела»
В 1956 году
наш дом в Балтийске посетил Георгий Константинович Жуков. Для Арсения эта
встреча была не самой приятной в жизни. Не стану вдаваться в исторические
подробности, но их разговор касался дальнейшей судьбы флота. Жуков, который в
ту пору занимал пост Министра обороны СССР, ездил по флотам и устанавливал
новые порядки. После его визита Балтийский флот серьезно потерял в
финансировании, Арсений не знал, как спасать положение, потому что в результате
жуковских «реформ» многие могли потерять работу, не говоря уже о полярных
надбавках, которые полагались за службу на севере. Сегодня в учебниках истории
Георгия Константиновича стараются представить как доблестного полководца,
сыгравшего важнейшую роль в победе над фашизмом. Не стану принижать его военных
заслуг, но при всем героизме Жукова мозгом армии были другие. Как военачальник,
он был очень сложный, поскольку не слышал собеседников. Арсений говорил, как
это тяжело, когда объясняешь, опираешься на важные документы, а тебе в ответ:
«Оставьте эти бумаги, вы поступите так-то». И вспоминать об этом неприятно.
Куда более положительным на этом фоне выглядел Рокоссовский, с которым у
Арсения были совсем иные отношения. Они могли часами беседовать как друзья. К
тому же Рокоссовский был гибким человеком. Любил и с детьми общаться: «Ну-ка,
покажи, как вы тут стреляете…» – говорил он нашему Мише, который бегал в саду с
мальчишками. Сад был огромный. Летом много цветов, особенно я любила розы
выращивать. А под ореховым деревом у Мишки был вырыт окоп. Точнее говоря, окоп
образовался сам собой, когда саперы разминировали наш сад и откапывали там
немецкие кресты, автоматы, взрывчатку. Два ржавых автомата Дегтярева они
оставили, и Миша с мальчишками играл в войну.
О том, что
Жуков придет в наш дом, я узнала буквально накануне. Обычно Георгий
Константинович не ходил по гостям, предпочитая общаться на нейтральной
территории. Но тут вдруг оказалось, что завтра у Арсения с ним официальная
встреча, после чего они приедут обедать к нам. Возможно, полководец хотел
познакомиться поближе с семьей Арсения или побывать в нашем доме (ходили слухи,
будто адмирал живет в роскошном доме).
Дом был не то
что бы роскошный, но на фоне других построек в Балтийске действительно
выделялся. Мне очень нравился этот старинный дом в двух этажах, выходящий
фасадом на набережную. Говорили, что до революции в нем жил директор
судостроительного завода. Часть былой обстановки сохранилась. В просторных
комнатах были камины, облицованные плиткой с изразцами на разный манер. Огромная
веранда. Но как только Георгий Константинович переступил порог, дом мне
показался не таким уж просторным. Полководец буквально подавлял и своим
голосом, и напористой манерой общаться. Первым делом обратился к Мише:
– Назови мое полное имя.
– Георгий Константинович Жуков, –
пролепетал сын.
– Не
правильно. Нужно говорить: четырежды герой Советского Союза, маршал Советского
Союза, министр обороны СССР, кавалер двух орденов «Победа»…
Мишку повело,
потому что семилетнему мальчику запомнить это невозможно. Арсений стоял белый и
растерянный (часом ранее у них прошли переговоры и неприятный разговор о судьбе
Балтийского флота уже состоялся). Вокруг Жукова толпились всевозможные
военачальники, адъютанты. Обстановку разрядила Наташа. Она протиснулась между ними,
вылезла из-под ног и сказала:
– А Мишка у нас старшина второй
статьи.
Все
засмеялись. Оставили сына в покое и пошли к столу. Кстати, Наташа была недалека
от истины: у Миши действительно была форма старшего матроса, пошитая на детский
манер, но показывать ее было некогда: нянечки быстро увели детей спать, чтобы
те не мешали принимать гостей …
За столом
Арсений сидел подавленный. Старался улыбаться, но я видела его глаза. А Жуков
говорил только о себе. Да и с порога он показался не очень галантным. При входе
у нас стоял небольшой столик, и под стеклом лежали мои фотографии из
спектаклей.
– А это здесь
причем? – сказал Георгий Константинович. Потом, правда, извинился.
Он, видимо,
не сразу вспомнил, что у Арсения жена – актриса, я даже уверена, что это интересовало
его в последнюю очередь. Если Сталин знал, кто чья жена, то Жуков – нет, хотя
внучатая племянница Жукова говорила мне, будто маршал ходит на мои спектакли…
Накануне его
визита к нам в дом нагрянули проверяющие: осматривали стены, заглядывали в дровяной
камин, открывали шкафы… Особенно мне неприятно было, когда мужчины стали
копаться в чистом белье. Здесь я уже не сдержалась и словно в шутку сказала:
– Жучков у
нас нет.
Но
проверяющий недовольно посмотрел на меня. Их интересовало все: как будет стоять
стол, где рассядется свита из пятнадцати человек, кто будет подавать блюда… Я
объяснила им, что большую створчатую перегородку, которая разделяет зал на две
комнаты, можно убрать и будет много места. Именно так мы и сделали на следующий
день. Адъютанты поставили стол. И, к счастью, во время обеда места всем
хватило. У нас были две кухарки Анна и Марина Петровна, которые накануне этого
визита почти всю ночь возились на кухне.
…Шесть лет
спустя, когда Арсения не стало, Жуков не пришел на похороны, хотя там были
первые лица. Приехал и Анастас Микоян, поскольку Арсений занимался поставками
продовольствия на север. Кстати, об этих поставках можно отдельную книгу
написать. Брат Арсения тоже был связан с продовольствием – много лет заведовал
совхозом на Кавказе, был председателем колхоза. Я помню, как он с возмущением
говорил про пигалицу из обкома: «Я всю жизнь этим занимался, а она указывает,
как сажать и когда».
После нашего
отъезда из Балтийска, в доме на Русской набережной устроили детский сад или
школу. Говорят, он сохранился по сей день, но мне уже не судьба взглянуть на
него…
«Мы соскучились по столице»
В Москву меня тянуло все
время. Я пачками получила письма от друзей и коллег. Продолжала числиться во
МХАТе, поскольку брала творческий отпуск на три года, но потом его продлевала и
когда в 1957 году, наконец, смогла вернуться, Станицын сказал: «Она нам не
нужна». Я думаю, его кто-то настроил против меня, он даже ездил в ЦК говорить,
что Кира Головко за годы работы в Калининграде стала провинциальной артисткой.
Но в ЦК любили не только Станицына, но и Арсения Григорьевича, поэтому ответили
Станицыну так: «А мы вам советуем – пошлите еще какую-нибудь молодую актрису в
провинцию. Пусть она там сыграет столько же ролей, сколько сыграла Кира, и
пусть вы получите от этого какой-то плюс». Так что не оправдались его намерения
меня прижать. И он восстановил меня в труппе.
За несколько лет жизни на
Балтике мы с Арсением соскучились по столице. Кроме того, подрастали дети и
хотелось дать им разностороннее образование, поэтому в Москву ехали с большими
надеждами. Да и в отличие от Полярного, где мой муж командовал Северным флотом
с 1940 по 1946 год, Балтийск ему нравился меньше; он не раз повторял:
«Понимаешь, в Полярном меня любили, а здесь только боятся». Я чувствовала, что
Арсений не то чтобы устал от службы, а скорее переживал крушение своих иллюзий.
Масла в огонь подливала смерть Сталина и последующее за ней разоблачение культа
личности, из-за чего игра в политическом театре стала совсем запутанной и
трудно было понять, в чью пользу она идет. Он теперь уже с меньшей охотой ездил
в Генеральный штаб, как будто чувствовал неладное. Арсений был замом у Горшкова
– очень сложного человека. Не буду углубляться в подробности, поскольку
разговор у нас все же о театре, но скажу лишь, что отношения между ними часто
не складывались, а теперь их памятники смотрят друг на друга: смерть всех
приравняла.
Во МХАТе
после возвращения мне пришлось несладко. До отъезда в Балтийск я была, что
называется, «молодой артисткой, подающей надежды». Теперь же я стала
адмиральшей. И, вероятно, многие меня именно так и воспринимали: чем Кирка
лучше нас? Как жена
одного крупного актера сказала: «Я никогда не обменяю своего мужа на адмирала.
Сегодня он адмирал, а завтра – г…» Были и такие реплики, но я старалась не
обращать внимания.
Когда мы были
на гастролях в Лондоне и нам подарили шоколадные конфеты в большой коробке,
окутанной атласной тканью, я решила передать их домой, Арсению, через писателя
Николая Панферова. Конечно, Арсению конфеты были не нужны, но я хотела сделать ему
что-то приятное, а выданных в посольстве командировочных, ну, никак не хватало
на сувениры. Спрятала конфеты, а Анастасия Платоновна Зуева свою коробку тут же
открыла – угостила шофера, меня. Прошло какое-то время, и я вдруг слышу, как
Анастасия Платоновна говорит: «Кирка
такая скупердяйка. Я открыла и всех угощала. А она даже не распечатала». Когда я вернулась в гостиницу, – от обиды расплакалась.
Я старалась не показываться нашим артистам на глаза – ужасно нелепый случай.
Кстати, мы никогда напрямую не конфликтовали с Зуевой, но настроение она могла
испортить и во время спектакля. Когда партнер по сцене произносил свои реплики,
она любила делать замечания: «Стань ровно»; «На два шага ко мне»; «Тебя не
слышно»; «Отойди, отойди в угол…»; «Повернись к залу»… Публика, конечно, ее
замечаний не слышала, но они сбивали артиста. Зуева могла возмущаться и
техникой сцены: «Сволочи, прожектор не туда светит…» Однажды ее замечаний не
выдержал Борис Ливанов. Выйдя со сцены, он схватил первое попавшееся кресло и
помчался за ней. А она, задравши юбки, бежала по театру: «Спасите, убивают».
Потом он швырнул это кресло, но, конечно, мимо. Я думаю, он и не целился в нее,
просто напугать хотел. Она ведь кого хочешь могла вывести из себя. Даже близкая
ее подруга Алла Тарасова периодически отворачивалась от нее, поскольку Зуева
шептала что-то и ей.
И еще одна
история. Сын Зуевой выпивал. У него была удивительная способность куда-то
исчезать накануне большого сборища, Анастасия Платоновна расслаблялась – гости
усаживались за стол, и в этот момент появлялся Костя. Зуева вскакивала: «Ой,
Костя, Костя, уходи, уходи, уходи…» Оберегала от неприятностей и себя, и
других. А Костя ждал, когда его станут приглашать за стол и хватать за руки,
чтобы оставить. Это была очень шумная, немного нелепая, но театральная семья. К
концу жизни Анастасия Платоновна что-то написала в газету. Там исправили
ошибки, выправили стиль и опубликовали. И она принялась писать без конца. Уже
потом Марк Прудкин рассказывал мне (они жили по соседству), как Зуева кричала в
соседнюю комнату: «Лена, Лена, балерина через два “лэ” пишется?» И я это
рассказала на вечере, посвященном Зуевой, чем, к своему несчастью, обидела ее
родственников. Но это было так прелестно «балерина через два “лэ”». Я прямо
слышу, как она это говорит. И Прудкин рассказывал мне это без злого умысла. Он
вообще был человеком с замечательным чувством юмора. Не унывал даже в ту пору,
когда разводился с Раисой Молчановой, хотя это была жуткая драма. Раиса ловила
всех (а меня – в первую очередь), сажала на зеленый бархат около сцены и часами
изливала душу. Жаловалась, что всю жизнь его опекала, а он… «женился на
проститутке». Я старалась не попадаться ей на глаза, потому что Катя мне очень
нравилась, она была прехорошенькая и тоже любила его. Не смогла утаить эту
любовь от своего мужа Звенигорского и открыто обо всем рассказала. Признаюсь, я
побаивалась Кати. Она была замечательный помреж и очень ловкая. Справа от МХАТа
была столовая, и она там однажды на моих глазах поймала воришку, которая сперла
кошелек. Я даже не заметила пропажи, а Катя моментально «вычислила» – при всех
наскочила на нее, задрала юбку и достала спрятанный в штанишки кошелек. У меня
пот выступил от страха.
«Корней Чуковский был соседом по
даче»
Летом отдыхали на казенной
даче в Переделкино. У Арсения были вестовые, которые не только сторожили дом,
но и выполняли всякую хозяйственную работу. Например, слева от калитки
построили для нас замечательные качели с большими досками, на которых можно
было стоя качаться. И все, кто у нас бывал, с удовольствием шли на эти качели.
А еще был один забавный вестовой, которого Арсений удачно пародировал. В самый
неподходящий момент, когда, например, семья садилась пить чай или Арсений
хотел, наконец, отдохнуть, вестовой подходил: «Товарищ адмирал, разрешите
обратиться». И рассказывал, какая погода ожидается летом и когда что лучше
сажать.
Конечно, нет смысла
описывать, сколько замечательных людей обитали в ту пору в знаменитом дачном
поселке. Для этого понадобится отдельная книга. Вспомню самые яркие
впечатления.
Когда в 1958 году МХАТ
собирался на гастроли (везли в Лондон «Три сестры» – В.Б.), мне
позвонила Анастасия Платоновна Зуева, исполнительница роли Анфисы, и попросила
забрать у Корнея Ивановича Чуковского ее записную книжку, в которой она
собирала автографы и остроты известных людей.
Корней Иванович жил
недалеко от нашей дачи. Он принял меня в саду – в уютной беседке. Прежде мы не
были с ним близко знакомы, хотя я бывала на его знаменитых «кострах». Впрочем,
кто из жителей Переделкино на них не бывал?! Собирались всем поселком, читали
детские стихотворения, играли в театр, водили хороводы, взрослые межу делом
обсуждали литературу, которая помогает воспитанию, но все было очень легко и
весело.
Когда я пришла за книжечкой,
Чуковский много меня расспрашивал о МХАТе, деловито делал комплименты, и я
поняла, что на спектаклях он бывал. Я все равно чувствовала себя неловко: а что
если писатель начнет говорить со мной о литературе? Я всегда много читала, но
полагалась на собственный вкус. А вдруг я чего-то не знаю? В общем, тревожные
мысли терзали меня. При этом мне было и неудобно отрывать от работы Корнея
Ивановича. Я, наверное, нелепо перед ним извинялась… Наконец, он принес
книжечку, я поблагодарила и засеменила к калитке. Но когда открывала дверочку,
оглянулась и увидела, что он крестит меня широким крестом. И вдруг у меня
потекли слезы от радости, что Корней Иванович так расположен ко мне.
Кстати, в Переделкино
была чудная церковь. Но я, хотя и не была никогда атеисткой, туда не ходила.
Боялась навлечь неприятности на Арсения, поскольку НКВД внимательно за этим
следило. А еще Чуковский запомнился мне тем, что перед каждым ребенком в поселке
он снимал шляпу, низко кланялся. И Наташка моя пару раз даже пряталась от Корнея
Ивановича в канаве – видимо, не знала, как реагировать на такие поклоны.
Комментарии
Записная
книжечка Анастасии Платоновны Зуевой упоминается и в полном собрании сочинений
Бориса Пастернака. К ее 60-летнему юбилею (отмечалось в 1956 году) Пастернак написал
такие стихи, которые запомнились и Кире Николаевне:
Великой
истинной артистке
Поклон
мой низкий поясной
И в
телефонном этом списке,
И в
этой книжке записной.
У
нас на даче въезд в листве,
Но,
как у схимников Афона,
Нет
собственного телефона.
Домашний
телефон в Москве,
Где
никогда нас не застать.
На
всякий случай: буква В,
Один,
семь, семь, четыре, пять.
После
стихов приписка: «Но это все глупости. Но как сливается с огнями улиц,
фонарями, огнями рампы, вечерним светом Ваш священный огонь артистки. Ваша
искра божия, в одно мерцающее целое городской ночи, тепла и света, творческой
тревоги и тайны! Вот это-то и есть счастье, и другого не надо. Ваш Б. П.» [1].
_________________
1.
Пастернак Б.Л. Полное собрание сочинений. М., 2007. Т. 2. С. 657
С Арсением многие
дружили. Кто только к нему ни ходил! Леонид Леонов, Константин Симонов, Ираклий
Андроников, Борис Пильняк, Николай Погодин. Постоянно приводил с собой
мальчишек Сергей Михалков и просил, чтобы Арсений устроил их в Нахимовское
училище. А потом приходил снова и просил вернуть назад.
Однажды пришел Константин
Симонов и вызвал Арсения в сад, а я возилась с грядками, но я заметила, что у
Симонова по щекам текут слезы. А потом из сада были слышны его реплики: «Я
ничего не могу поделать. Он же вор и врун». Речь шла о сыне актрисы Вали
Серовой (Симонов женился на ней и к тому времени ее мальчику было около десяти
лет). Он говорил: «Я его бью, но ничего не помогает». И Арсений был в ужасе:
«Никогда не делайте этого, – ответил он. – Как бы меня не возмущали матросы, я
никогда не позволю поднять на них руку. У вас же от этого будут неприятности».–
«Да у меня уже сейчас жуткие неприятности». И прямо плакал навзрыд.
Симонов производил на
меня странное впечатление. Какая-то женственность в нем была. Красивый мужчина,
но носил мягкие сапоги, бесшумно ходил.
Арсения постоянно кто-то
уводил. Часами любил с ним гулять Сергей Михалков. О чем они говорили – не
знаю. А еще к нам приходил Александр Фадеев – муж Ангелины Степановой. Однажды
я пригласила на дачу мхатовского помрежа – Ксению Яковлевну Бутникову. Она была
много старше меня. Пришел выпивший Фадеев. Увидел постороннего человека и
тихонько спросил: «А она не настучит?» У него были проблемы в Союзе писателей.
Я стала оправдываться: «Что вы, что вы, нет, она очень интеллигентная женщина».
Но он все равно ушел. Почувствовал себя неловко. А вообще поговаривали, что
когда он очень сильно напивался, то не шел к Ангелине, оберегал ее от этого
зрелища, но у него была какая-то женщина – он заворачивал к ней. На их даче
часто гостила мама Степановой – миловидная русская старушка, в платочке, совсем
не «стальная леди», как Ангелина. Я с мамой всегда здоровалась, но общаться не
лезла.
Мне кажется, что сегодня Фадеева
помнят только как советского писателя, но мало кто знает о его, выражаясь
учительским языком, «гражданских заслугах». Ведь именно он спас десятки
писательских судеб. К нему обращались родственники тех, кого сажали в
тюрьмы, отправляли в лагеря, истязали на Лубянке…
Комментарии
Из воспоминаний Софьи Пилявской: «Я и подумать не могла
тогда, какое мучительное было для него время. Ведь очень редко кто знал, как
пытался спасать людей, глядя в страшные глаза «великого кормчего». Мне уж потом
рассказывал адмирал Головко (он был женат на нашей актрисе Кире Ивановой), что
он не знал человека, который бы отважнее Фадеева вел себя в общении с «самим».
«Он становился белым, потом лиловым, пытаясь возражать, но что он мог
поделать?» Это подлинные слова Арсения Григорьевича Головко. И я им верю» [1].
_________________
1. Пилявская С.С. Указ. соч. С. 267
Рассказывали, что однажды Фадееву
сделала замечание Ольга Берггольц. У них завязался спор, точку в котором
поставил сам Фадеев: «Молчи, Ольга, – крикнул он. – Ты не представляешь, какую
беду я от тебя отвел». И Берггольц мгновенно все поняла. Говорят, в те дни не
похожа была на себя.
Последние дни Фадеева были самыми тяжелыми
в его жизни. Он застрелился в Переделкино через подушку, чтобы не напугать
маленького Мишку – своего сына, которого очень любил. В те дни у них на
даче гостила давняя приятельница Фадеева по литераторским кругам. Накануне
вечером он сказал ей (Ангелина была в отъезде), что будет ночью работать и
пусть его разбудят к обеду. Будить пошел Миша. Когда он открыл дверь, то
женщина услышала истошный крик: «Папа застрелился». Подбежала, мальчик на ее
глазах побледнел и потерял сознание. О том, что произошла беда, я поняла, когда
мимо наших окон проехали машины милиции.
Арсений
говорил, что после смерти Фадеев оставил большой конверт, на котором было
написано «В правительство». Конверт этот сразу изъяли, но Арсений читал это
предсмертное письмо. Причем так и не решился мне сказать, что там было, но,
очевидно, Александр Александрович каялся, ведь он далеко не всех писателей смог
защитить от Сталина.
По иронии судьбы,
совсем скоро после его смерти начались процессы по реабилитации заключенных,
многие стали возвращаться из лагерей – наступила та самая хрущевская оттепель,
но душу Фадеева она уже не отогрела.
Несколько дач в
Переделкино принадлежали морским военачальникам. Когда там разливался пруд, то
выехать из поселка было сложно: вода заливала дорогу, ведущую к шоссе на
Москву. Приходилось объезжать по ухабам, вплотную прижимаясь к дачным заборам.
Самое сложное место было – под забором у маршала Захарова. Он, кстати, очень
мило относился к Арсению. Но поскольку каждый день с утра до ночи машины
«прижимались» к забору его дачи, захаровская жена наняла рабочих и те вырыли
канаву. В итоге, единственный путь на Москву оказался отрезан. Но ситуацию спас
морской военачальник Кулаков. Он сразу оповестил весь поселок. И машины,
ехавшие по ухабам, не выключали сигнал. Захаровской жене пришлось снова вынести
два литра водки, нанять рабочих, и они засыпали лужу.
Дача в Переделкино была
закреплена за Арсением даже в тот период, когда он служил на Балтике. И мы с
радостью приезжали сюда отогреться от северного климата. В Переделкино я
пережила обе свои беременности. Там была подходящая атмосфера уюта и тишины.
После смерти Арсения Григорьевича я еще год приезжала на дачу, но, оказалось,
что ее нужно вернуть государству, а мне предоставили большой счет за годовую
аренду.
Смерть Арсения Головко
О своих военных делах
Арсений рассказывал мне только в том случае, если я приставала к нему с
расспросами. Уже потом, после его смерти, я многое узнавала из книжек или
рассказов сослуживцев. Например, я долго не знала, что Арсения назначали Главнокомандующим
Флота. Правда, что-то не срослось, и ровно через сутки адмирал Сергей Горшков
добился через Полянского отставки Арсения Григорьевича. Это был единственный
случай, когда Политбюро переголосовало по чьим-то хлопотам. И главным назначили
Горшкова, а Арсения его первым замом. До конца жизни у них были плохие
отношения. Почему? Я думаю, нужно посвятить этому отдельное исследование: причин
было много. Но главная: Арсений не любил лгать…
Хрущев моему мужу тоже не
нравился. Он говорил о нем, как о слабом политике, забавно пародировал,
запоминал для меня неграмотные фразы Никиты Сергеевича. И кто бы знал, что по
иронии судьбы Арсений станет жертвой жестокой политики Хрущева. Я, наверное,
самая последняя из окружения Арсения узнала, что 30 октября 1961 года мой муж
участвовал в испытаниях термоядерной «Царь-бомбы» на острове Новая Земля. Он
должен был находиться там, как командующий флотом. Причем, отправляясь в
плавание, мне Арсений ничего не сказал.
Мощность взрыва составила
57 мегатонн. Это теперь уже знают, чем опасна радиация, а в 1960-е годы взрывы
ассоциировались с газовой атакой Первой мировой войны. Поэтому, когда этот гриб
поднялся над Новой Землей, все вышли из укрытий – смотреть.
А у меня даже
предчувствия не было, что с Арсением может случиться что-то страшное. Я
прозевала этот момент и по сей день простить себе не могу. После возвращения из
плавания, у мужа начались боли в сердце, весной 1962 года к ним добавились
приступы удушья. При этом Арсений в больницу ехать не хотел, но я сама настояла
на госпитализации. Каждый день, он просил: «Мам, забери меня домой». А как я
заберу? Дома ведь нет аппаратов дыхания. В больницу я ходила, разумеется,
каждый день. 8 марта я вошла в палату и ужаснулась от бледности и проступившей
седины Арсения. Впечатление было, что из организма ушла кровь. Теперь любой
врач скажет, что это явный признак лучевой болезни. Но в ту пору ему лечили
сердце. И когда он умер, мне сказали: «Перенес три инфаркта». А как он мог
перенести три инфаркта, когда первых двух не было?
Каждое утро, до
репетиции, я ехала в больницу, потом в театр. Днем снова возвращалась к
Арсению. И вечером, если был спектакль, уезжала его играть. Однажды привела
детей и какая-то женщина в больничном коридоре сказала: «Арсений Григорьевич,
какие у вас чудные внуки!» В тот же день он шепотом попросил не приводить
больше детей. Я его прекрасно понимала: в свои 54 года он на глазах превращался
в старика.
18 мая в 8.30 я
переступила порог больничной палаты. Арсений при мне позавтракал. Но был
бледен. Как обычно, поцеловался со мной. И несколько раз сказал: «Мам, возьми
меня домой». Потом к 9.30 я поехала в Школу-студию (в ту пору я была помощницей
на курсе Виктора Манюкова). Едва подошла к театру, на пороге увидела самого
Манюкова. «Кира, возвращайся, Арсения больше нет», – сказал он. В театр
позвонили из больницы, пока я была в дороге.
Я приехала в больницу, и
он лежал еще в палате. В коридорах был переполох. Помню, как плакала главный
врач сердечно-сосудистого отделения Ольга Николаевна. А я почему-то не плакала,
хотя слезы у меня всегда очень легко шли. Я словно омертвела и не могла
поверить, что Арсений покинул меня.
Домой плелась как в
полусне. Когда сообщила эту новость детям, Мишка схватил подушку и зарыдал. Ему
было 12 лет. А Наташа (ей было 9. – В.Б.) вроде бы и не
отреагировала. Но вечером у нее температура 40, потом 41. Я вызвала
«неотложку». Думала, ее заберут. Ей сделали уколы. И вот это ее недомогание
меня отвлекло от горя. Первыми помощниками на похоронах стали наши няни.
Конечно, были и коллеги по сцене. Как штык пришла Зося. Ни во что не
вмешивалась, но всегда была рядом. Я знала, что могу опереться на нее.
Гроб с телом поставили не
в Театре Советской армии, а рядом – во дворце. Пришло все политбюро, кроме Хрущева.
Но Брежнев был: подходил поцеловать мне руку. Потом я шла за гробом, потом было
кладбище, панихида и огромный стол на поминках, но детали не запомнились.
Арсению не было и 55 лет…
Комментарии
Внезапная кончина Арсения Григорьевича – как гром среди ясного неба.
Когда Кира Николаевна перечитывала главы о нем, она неизменно повторяла две
фразы: «Как я была счастлива!» и «Сколько тайн он унес за собой». Спустя годы
она узнавала новые подробности из жизни своего легендарного мужа. Коллеги,
приятели, исследователи морского флота рассказывали десятки удивительных
историй, в которых Арсений Григорьевич кого-то спасал, подставлял плечо,
отказывался от материальных благ в чью-то пользу, совершал благородные
поступки, но никогда не выглядел тщеславным или скрягой.
Одну из таких историй нам рассказала старейшая актриса Малого театра
Татьяна Панкова:
– Я объездила все фронты. Но самая впечатляющая поездка на Северный
флот. Нас встретил легендарный адмирал Арсений Головко. И когда мы показали ему
путевые листы, он закричал – и на нас, и на подручных генералов: «Куда вы
пустили актеров?! Кто вам дал право так близко подпускать актеров к месту
сражений?!» А потом замолчал, и все услышали, как на его столе работает приемник.
Шел бой. Головко командовал действием по радио. Оттуда доносилось: «Я 613-й,
прикройте хвост. Иду на таран. За родину! За Ста…» Даже не договаривали до
конца, потому что погибали от удара. И только было слышно, как самолет падает с
визгом.
Головко был прав, мы и правда забрались на очень опасную территорию, но
думали, что беда обойдет нас стороной. А через несколько дней по пути на
полуостров Рыбачий наш катер попал под сильнейший артобстрел. Ливень огня! Мы
чудом спаслись, но все же сыграли вечером спектакль. И вот когда об этом узнал
Головко, он дал нам медали «За оборону Заполярья».
Из письма Арсения Головко:
«Моя родная Кириллка. 12 лет, как мы поженились.
Все эти 12 лет пролетели очень быстро. Я не раз жалел и сейчас жалею, что мы
встретились позже, чем мы могли встретиться. Сейчас, подводя итог нашей жизни,
мне хочется сказать: никогда и никого я не любил так, как люблю тебя, мою
Кириллку. Ничего и никого у меня нет дороже тебя – моей родной и моей любимой.
Твой Арсений» [1].
_________________
1. Письмо Кире Головко от Арсения Головко. 1960 год.
Точная дата не установлена
«Лес» Мейерхольда и Кирилла
Серебренникова
Господи, как пролетела
жизнь! Казалось бы, я только недавно играла Аксюшу в «Лесе» и восхищалась
остроумием Островского… А ведь это было в 1948 году. Роль Счастливцева
бесподобно исполнял Топорков, Несчастливцева – Ершов, Гурмыжской – Шевченко
(очень колоритная артистка с тучной фигурой), Восмибратова – Блинников. Я в
этой цепочке талантов была очень слабым звеном, но любила «Лес»: что-то
магнетическое излучала его режиссура и живописные декорации, которые сочинил
Дмитриев.
Так сложилось, что
последнюю роль я тоже сыграла в «Лесе», о чем уже и мечтать не могла: на тот
момент мне было 85 лет. В моей квартире раздался телефонный звонок. Я сняла
трубку, обычно в это время звонит соседка сказать, что ей принесли свежее
молоко, но совсем неожиданно услышала голос молодого человека: «Кира
Николаевна, я хочу пригласить вас в свой спектакль “Лес” на роль госпожи
Милоновой». Первое, что меня смутило – это фраза «госпожа Милонова». Я
подумала: «Вот она, старость. Мне ведь всегда казалось, что у Островского был
господин Милонов». Но молодой голос в трубке пояснил, что в своей постановке он
намеревается господ сделать дамами. А после я переспросила, как зовут молодого
человека, и услышала: Кирилл Серебренников.
Признаться, я ничего не
смотрела из его постановок, но слышала это имя. Первым делом решила отказаться.
Что с меня возьмешь в таком возрасте? Я только испорчу спектакль. Тем более
«госпожа Милонова» – это звучало как-то не по-мхатовски. Нет, я не против
экспериментов, но пусть в них участвует молодежь. Отказывалась долго, но Кирилл
не отступал. Он предложил для начала встретиться. За мной прислали машину, всю
дорогу я думала, как деликатно сказать, чтобы Кирилл не обиделся. Но при
встрече я поддалась и его обаянию, и уговорам, хотя меня пугали этим именем.
«Кира, вот увидишь, что он сделает из Островского», – говорила подруга. И мне
вдруг стало так интересно! Может быть, за это сравнение надо мной будут
смеяться, но я вспомнила, что точно так же говорили про мейерхольдовский «Лес»,
поставленный в 1924 году. Я видела спектакль уже году в 36-м, у нас в классе
были любительницы Мейерхольда и меня одна из них (Юлия Криницкая, очень
красивая девушка из интеллигентной еврейской семьи) все время поддевала: «Кира,
а ты видела, что сделал Мейерхольд из Островского?» Конечно, видела, и не раз.
Это было так необычно и в то же время интересно. В центре сцены располагалось
имение Гурмыжской, а слева (если смотреть из зала) полукругом шла дорога, по
которой спускались Счастливцев и Несчастливцев. Пьеса была разбита на несколько
десятков эпизодов, и каждый из них имел название, которое появлялось на экране.
В то время я помнила названия всех эпизодов, а сейчас память уже не та. В
голове остались только такие: «Аркашка и курский губернатор»,
«Аркашка-куплетист», «Объегоривает и молится, молится и объегоривает», но
особенно меня веселили названия «Пеньки дыбом» и «Пеньки еще раз дыбом». Позже я
где-то прочла, что Мейерхольд придумывал эти главки совершенно произвольно.
Счастливцева играл молодой Игорь Ильинский. Других я уже и не вспомню, но
Ильинского забыть невозможно. Обаятельный, прыткий, он появлялся на этом
мосточке и несколько эпизодов подряд постепенно спускался все ниже и, наконец,
попадал в имение Гурмыжской. Когда заканчивался один эпизод и начинался
следующий, на сцене тускнел свет, и световой лучик спускался на шаг ниже по
мостку – артисты переходили вслед за ним. Кстати, мостки шатались, и я думала:
как же они там держатся?! Между тем, Ильинский чувствовал себя уверенно. В
одном из эпизодов он забрасывал удочку и ловил рыбку, которую помещал потом в
чайник. Это было ужасно смешно. Мы видели, как он насаживает червяка на крючок,
как червяк извивается, как он забрасывает удочку подальше от берега, как
болтыхается рыбка и готова сорваться с крючка… Все это делал артист без лишней
бутафории, но и рыбку, и крючок, и червяка легко было домыслить. Поэтому
раздавались громкие аплодисменты. Кроме того, Счастливцев был одет в разную
сценическую одежду: например, под брюками у него оказались черное трико с
когтями, напоминающее одежду черта. Это трико артист Счастливцев якобы
прихватил, покидая один из театров. Много было непривычного в спектакле: в
имении Гурмыжской расхаживали белые голуби, что меня, признаюсь, очень
отвлекало от действа. Я наблюдала за парочкой, которая не могла поладить между
собой и дралась клювами. И еще помню, как один голубь сделал круг над залом.
«Ой, мамочки», – раздалось с задних рядов.
У артистов были необычные
парики, что вызывало много споров в антракте. Например, парик купца
Восмибратова издали был похож на шерсть, у Счастливцева на голове была лысина,
прикрытая бутафорской шляпой какого-нибудь Дон Карлоса, а на голове у сына
Восмибратова были зеленые волосы. А может быть, это были не волосы, а водоросли
– понять было трудно. Да и зачем? Одноклассница мне говорила, что такой парик
нужен, чтобы подчеркнуть «зелень» молодого человека. Видимо, она права. В
общем, много споров вызывал «Лес», но мне было интересно отгадывать загадки и
шифры, которыми был наполнен спектакль. Господина Милонова Мейерхольд сделал
священником, как бы подчеркивая его сладкоречивость. А Кирилл Серебренников
сделал меня госпожой Милоновой: ему этот персонаж тоже мягкотелым показался.
Когда начались репетиции,
я боялась подвести Кирилла и что-нибудь сделать не так, хотя он много возился
со мной и ни разу не упрекнул. Он не давил на артистов, а только подбрасывал
советы, и все получалось. Во всяком случае, со мной он был щедр на похвалу. А
может быть, боялся, чтобы я не откинулась, услышав замечание – возраст ведь
налицо… Если что-то не нравилось, то просто молчал. И тогда я начинала
волноваться, тихонько советовалась со своей спутницей по спектаклю Галиной
Киндиновой. В самом деле, как играть, чтобы модный режиссер был доволен? Иногда
выручала одна его фраза. Например, он сказал мне: «Крутите палку». Я
попробовала – и нащупала нужную черточку своей героини. Милонова этой палкой
жестикулировала, как могла.
Чтобы участвовать в
«Лесе», Табаков освободил меня от работы на Малой сцене: я играла Аделаиду
Брукнер в «Кошках-мышках». Маленькая была ролька, но мне очень нравилась. Я
много всего напридумывала, говорила басом, да и публика всегда тепло принимала
эту постановку. Участвовать одновременно в двух спектаклях я не могла, мне
нашли замену, чему я совершенно не огорчилась: репертуарный театр не может
простаивать. Но Олег Павлович, видимо, чувствовал себя виноватым. Кажется, в
сентябре 2004 года, после «лесных» репетиций я сидела на скамеечке в фойе –
ждала машину, Табаков спустился на лифте, увидел меня, подошел и сказал: «Кира
Николаевна, вы, пожалуйста, не обижайтесь, что я не отстоял вас в
“Кошках-мышках”» – «Что вы, что вы, Олег Павлович, – я стала оправдываться. – У
меня и мысли не было обижаться». Кроме того, репетиции в «Лесе» меня увлекали:
возвращаясь домой, продолжала думать над образом героини. Правда, не знаю, как
принимали зрители такую великовозрастную актрису, все же всему свое время, но
премьера и каждый спектакль проходил успешно. Юрий Чурсин помогал мне подняться
на сцену – там было одиннадцать ступенек, которые мы вместе считали. Я
познакомилась с молодыми артистами – сколько талантов собрал Табаков!
Комментарии
Как театральные
рецензенты приняли игру Киры Головко, видно по этим фрагментам рецензий:
«<…>
Режиссер резко повысил концентрацию женщин в списке действующих лиц, вместо
соседей Уара Кирилловича и Евгения Аполлоновича в “Лесе” появились соседки –
Уара Кирилловна и Евгения Аполлоновна (последнюю, кстати, обаятельно и стильно
играет ветеран мхатовской труппы Кира Николаевна Головко, в свое время видевшая
“Лес” Мейерхольда и игравшая Аксюшу в мхатовском “Лесе” 1948 года). А вместо
престарелого слуги Карпа – пара уморительно смешных горничных в крахмальных
наколках, точь-в-точь из партийного спецбуфета» [1].
«Как
хороша Тенякова! Как бесстрашна, как экстремальна, с какой готовностью идет на
все режиссерские провокации. А Кира Головко – чтоб не пытаться сосчитать ее
возраст, сошлемся на другую дату, из программки: в труппу Художественного
театра она пришла в 1938 году. И, невзирая на зрелость, хулиганящая заодно с
остальными, находя особое удовольствие в том, что в ее игре нет ни
академической чопорности, ни почтения к выцветшим теням. <…> Из
программки можно узнать, что создатели спектакля посвящают свою интерпретацию
«Леса» «Советскому Театру и Всеволоду Мейерхольду. С Мейерхольдом – понятно: в
середине 20-х он поставил «Лес», где своеволия тоже было немало. Охваченная
чувством, Аксюша хваталась за веревку и начинала кружить, отрываясь ногами от
земли. Был такой аттракцион - назывался «гигантские шаги». У Серебренникова
Аксюша тоже поднимается над сценой, с крыльями за спиной» [2].
_________________
1.
Должанский Роман. «Лес» стал пущей // Коммерсант, 27 декабря 2004 г.
2.
Заславский Григорий. Хорошо в лесу! // Независимая газета, 27 декабря 2004 г.
|
|