Журнал "Наше Наследие"
Культура, История, Искусство - http://nasledie-rus.ru
Интернет-журнал "Наше Наследие" создан при финансовой поддержке федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Печатная версия страницы

Редакционный портфель
Библиографический указатель
Подшивка журнала
Книжная лавка
Выставочный зал
Культура и бизнес
Проекты
Подписка
Контакты

При использовании материалов сайта "Наше Наследие" пожалуйста, указывайте ссылку на nasledie-rus.ru как первоисточник.


Сайту нужна ваша помощь!

 






Rambler's Top100

Музеи России - Museums of Russia - WWW.MUSEUM.RU
   
Подшивка Содержание номера "Наше Наследие" № 79-80 2006

Зинаида Курбатова

 

Жили-были

 

Песок на берегу залива светлый и мягкий, можно бесконечно рассматривать крошечные камушки, из которых он состоит, — сероватые, бежевые и прозрачно-белые. Там, где неяркое северное небо сливается с водой, видна неровная темно-синяя полоска. Дедушка говорит, что это — Кронштадт и в хорошую погоду можно разглядеть в морской бинокль знаменитый собор.

Осенью 2002 года я войду в опустевшую дачу — здесь уже год никто не бывает, крыльцо сгнило, садик, когда-то ухоженный, зарос сорной травой. Я поднимусь по лестнице в дедушкин кабинет — еле заметный запах старых покрывал, пустые книжные полки, на столе несколько забытых незначительных бумаг. Морского бинокля, о котором я так мечтала в детстве, уже нет на прежнем месте.

Все это произойдет очень нескоро, а сейчас мне три или четыре года, я стою на берегу залива и разглядываю таинственную полоску земли вдалеке.

Я твердо знаю, Кронштадт — это крепость, которая должна противостоять врагу. Точно такие же крепости мы лепим из песка и воды с Андрюшей Аничковым и Васькой Кондратьевым. Они охраняют от врагов наш родной комаровский берег.

Кто-то дает мне спичечный коробок, я открываю его и невольно выпускаю наружу огромное количество божьих коровок. Я не знаю, сколько их, потому что пока не умею считать. Они бегут по моей руке, а некоторые счастливицы сразу же улетают. Оранжевые крылья украшены точечками, под ними видна еще одна пара крыльев — темно-прозрачных.

 

Божья коровка, улети на небо,

Принеси нам сушек, плюшек,

Сладеньких ватрушек...

 

Поймать и закрыть суетливых насекомых в спичечном коробке не так-то просто — одна божья коровка не похожа на остальных — большая, желтая, и точечек у нее на спине очень много. Она не спешит убегать от меня, как будто ей трудно перемещаться. И я вдруг отчетливо понимаю, как она похожа на мою бабушку.

 

Бабушка

 

В детстве мне казалось, что бабушка1 каждый день меняется подобно сказочной Сандрильоне, только сильно постаревшей. Ее лицо покрывает мелкая сеть морщинок, волосы стянуты на затылке в маленький узел, руки мягкие и белые, с коротко подстриженными красивыми ногтями.

Бабушка стоит в выцветшем переднике у плиты почти весь день, пока я провожу время на пляже, читаю после обеда, играю с соседскими мальчишками в штандер. Пока медленно тянется время от завтрака до отхода ко сну, от первых воспоминаний до поступления в школу. Тесное пространство дачной кухни высокая и монументальная бабушка занимает почти полностью, второму человеку уже не протиснуться в ее мир, волнующий воображение клубами пара, шипением масла на сковородке, восхитительными запахами. Она никогда не торопится, и наблюдение за процессом доставляет мне эстетическое наслаждение. Обваляв котлетки в сухарях, бабушка долго придает им правильную форму, затем ножом проводит несколько параллельных полосок сверху, для красоты. Самое приятное — съесть только что изжаренную котлетку, прямо со сковородки, но такого почти не случается. У нас дома поддерживается железный режим — завтрак, обед, ужин и чай всегда в одно и то же время. Поэтому и с пляжа приходится уходить раньше всех, — чтобы успеть ровно в час дня сесть за обеденный стол.

Вечером бабушка преображается, особенно в случае если ожидаются гости или они с дедушкой выходят в свет. Огромный шкаф в квартире на Втором Муринском занимает несметное количество бабушкиных платьев и костюмчиков, зимних и летних шляп в круглых старомодных картонках, башмаков на танкетках и квадратных каблуках. Есть еще маленький шкафчик, который когда-то принадлежал исторической личности — Истомину, и который бабушка называет по фамилии знаменитого адмирала. В «Истомине» хранятся заграничные редкости застойного времени — дезодоранты и прибалтийские бальзамы для волос. Иногда, очень редко, дверцы «Истомина» открываются при мне, запах парфюмерии и старых газет предваряет появление всех бабушкиных богатств или телефонных, квартирных и прочих счетов, которые аккуратная бабушка складывает здесь же. Через несколько месяцев после того, как бабушки не стало, мне пришлось разбирать ее спальню с занавешенным высоким зеркалом. В платяном шкафу моль уже начала тратить многочисленные наряды, «Истомин», оказалось, сохранил все — даже куски земляничного мыла, которые я помнила с детства — пережившие нищету бабушка и дедушка никогда ничего не выбрасывали.

Бабушка бесконечно что-то шьет у портнихи Ирины Александровны.

Таких костюмов и платьев во всем городе никто не способен создать — именно поэтому клиентами Ирины Александровны становятся лишь дамы определенного круга. Бабушка рекомендует ее своим знакомым, но далеко не всем. Таинственная портниха, которую я так и не запомнила, хотя была у нее с мамой, шьет виртуозно, ориентируясь на привезенные с Запада журналы мод, собственную интуицию и вкус. Маме придумывает целые ансамбли — помню бежево-коричневый костюм с прилагающейся чалмой, украшенной перевитыми полосками трикотажа. Бабушка, конечно, более консервативна, а шляпы ей делает тоже таинственная, ни разу мной не виденная модистка по имени Матильда. Бабушка никуда не отправляется с непокрытой головой — это абсолютно неприлично, и к моему огорчению, не носит платка, как старушки во дворе. Я даже немного стесняюсь бабушку, когда ей, правда очень редко, случается со мной гулять, — настолько она корпулентная и величественная в своей роскоши. Драповое пальто с меховым воротником и обязательное завершение облика — сложная шляпа из фетра или каракуля. Бабушка Зина достает где-то разноцветные колпаки, которые потом от Матильды возвращаются в виде разнообразных шапочек. Когда я хватаю один из этих колпаков и с хохотом пытаюсь водрузить себе на голову, изображая Ричарда Львиное Сердце, — бабушка истошно кричит. Одну шляпу я, правда, мерила много раз, убегая от бабушки по огромной квартире на Втором Муринском. Это круглая шапочка из меха выдры, которую я называла «Проша» — именно такой головной убор венчает голову главного героя в кинофильме «Царевич Проша». Впрочем, шапки из меха делает, кажется, не Матильда, а кто-то другой. В детстве мне казалось, что у всех этих мастериц, которые трудятся где-то за кулисами бабушкиной жизни, невероятные имена. Была, например, еще одна портниха — Акмен. Она шила лишь иногда для бабушки, и была мастерицей Людмилы Семеновны Макогоненко.

Был в этом ряду и еще один персонаж, тоже с удивительным именем. Примерно раз в три месяца, предварительно сообщив о своем намерении навестить нас, в квартире на Втором Муринском появлялась маленькая черноглазая бедно одетая женщина с огромными мешками — спекулянтка Надира. Она соблюдала своеобразную конспирацию — после нас с тем же, правда, слегка уменьшившимся саком, направлялась к нашим соседям по дому. В семье дочерей литературоведа Десницкого ее зовут иначе — Анна Ивановна. Тогда эти странности никому не казались смешными — за спекуляцию могли посадить.

Надира вытаскивает из мешков — брюки, свитера и башмаки производства дружественных социалистических стран. Мне не совсем понятна ситуация — Надира называет страну, вопросительно смотрит на всех, и вещь отправляется обратно. Иногда маленькая спекулянтка интригующе роняет: «Ну что же, Десницкие возьмут для Игоря...» Но мама и бабушка не реагируют. Интересно, что шифрующаяся, подобно разведчику в стане врагов, Надира не боится рассказывать про свою племянницу Софью, которая поет главные партии в Мариинском театре. В более взрослом возрасте меня это удивляет — спекулянтка скрывает свое имя, но ведь, зная Софу, можно вычислить и Надиру. Загадка!

Иногда бабушка покупает у Надиры что-то впрок и прячет в «Истомине». Одну историю помню прекрасно. У нас дома всегда отмечали именины — наш с бабушкой день ангела приходился на 24 октября. Конечно, подарки, гости, пироги, всеобщее оживление. Мне, наверное, года три или четыре, бабушку поздравляют с днем ангела. Дедушка приготовил какие-то драгоценности, которые бабушка примеряет, остальные сидят тут же, в столовой. Я помню чрезвычайно сильные эмоции, которые мне тогда впервые пришлось испытать, — чувства попранного человеческого достоинства и несправедливости по отношнению к себе. В первый раз в жизни я начинаю бороться с обстоятельствами — выхожу в столовую и громко произношу: «А я ведь тоже Зина!» Происходит замешательство — меня действительно забыли поздравить. И тогда бабушка просит меня подождать. Из великолепного «Истомина» извлекается чудная махровая полосатая майка — дефицит от Надиры мне велик, но это неважно. Потом я щеголяла в этой бобочке много лет — это был мой любимый наряд, и уже в средине 90-х ее носила моя дочь Вера.

Бабушка, конечно, меня любит, я это знаю. Меня назвали в ее честь Зинаидой, абсолютно не модным в то время именем. Папа мечтал об Анастасии, однако, мама настояла на своем — впрочем, у нас в семье всех детей называли в честь кого-то из предков.

Бабушка строга — она не склонна к ласковым проявлениям, скорее даже любит раздраженно покрикивать. Когда я хватаю, например, второе или третье яблоко из вазы, бабушка всегда говорит: «Ну что ты, как орешки щелкаешь!» Бабушке ничего не жалко для меня, но она много раз голодала, пережила блокаду, карточную систему и считает, что какая-то еда всегда должна оставаться на завтра. Ее бережливость стала излюбленной темой для шуток — в буфете каменеют пряники, варенья варится столько, что оно засахаривается. Как-то раз в гостях у нас был Дмитрий Евгеньевич Максимов2, я хорошо помню его из-за болезни, навсегда исковеркавшей пальцы известного филолога. Дедушка ведет с ним разговоры о науке, а бабушка, как всегда, вставляет неизменные фразы: «Берите ветчину, пирог, варенье» — и придвигает ближе к визитеру тарелки. В конце концов, Максимов, окруженный плотным кольцом вазочек с разными вареньями, выбирает крыжовенное, но так и не доедает яства. Когда гость ушел и стали убирать со стола, у бабушки случается небольшое потрясение. Слегка засахарившееся лакомство при ближайшем рассмотрении оказалось еще и наполненным маленькими муравьями, из тех, что водятся у нас на даче во встроенном шкафу и не хотят уходить, несмотря на то, что бабушка выводит их хозяйственным мылом. После этого много дней бабушка переживает из-за Максимова и утешается тем, что, скорее всего, муравьев он не заметил — все-таки пожилой человек.

Бережливость и практичность не мешает бабушке быть необычайно щедрой, уже после маминой смерти бабушка больше всех заботится о моем гардеробе. Никогда не забуду 20 рублей, которые бабушка мне, ни слова не говоря, выдала на туфли, когда я была в 9-м классе. Я несколько раз прогуливалась в ближайший промтоварный магазин на площади Мужества, который в народе называли Пентагоном, и с вожделением рассматривала красные лаковые босоножки на высоких каблуках. Почему мне так хотелось заполучить пошловатую обувь, которую я впоследствии надела всего два раза? Наверное, в магазинах ничего не было, носила я в ту пору старые джинсы, кроссовки и куртку, купленную еще мамой, — вот и хотелось чего-то нарядного. Меня поразило, что бабушка даже не спросила, как выглядят вожделенные босоножки, и сразу же достала из сумки нужную сумму.

Дамские сумочки, к слову, интересовали бабушку, так же как и шляпы. И дело не только в моде — в таком маленьком ридикюле с застежкой бабушка хранила важные бумаги и деньги. Когда нужно было за что-то платить, бабушка с величественным видом доставала сумочку. В ее ведении была вся семейная бухгалтерия — дедушка отдавал свое жалованье полностью, мама и папа вносили 200 рублей на провизию. Бывали курьезные ситуации — дедушка, например, жаловался: «Зина, ну дай же мне столько-то, мне нужно купить букет Белобровой и еще сдать деньги на чай в секторе». Сектором дедушка называл отдел древнерусской литературы Пушкинского Дома, которым руководил. Бабушка спокойно выслушивала просителя и медленно извлекала из сумочки ровно ту сумму, которая была оговорена.

Уже совсем дряхлой, за несколько месяцев до смерти, бабушка не расставалась с сумочкой, выходила с ней в столовую или держала под подушкой в спальне. К тому времени она уже не могла перемещаться без палочки и, восседая на своем кресле с сумочкой в одной руке и палкой в другой, напоминала монарха с неизменными скипетром и державой.

После бабушкиной смерти я открыла последнюю из служивших ей сумочек, чтобы достать счета на квартиру. Денег у меня в тот момент абсолютно не было, и случайно обнаруженные купюры я расценила как прощальный подарок моей дорогой, самой любимой бабушки.

Иногда бабушка вынимала из «Истомина» свой альбом фотографий — фамильные карточки и снимки молодой бабушки еще до знакомства с дедушкой. Больше всего на свете я люблю, когда бабушка рассказывает о себе и времени, запечатленном на снимках. Она делает это совсем не так, как дедушка, без назидательных выводов и экскурсов в историю. Бабушка молодеет и преображается, даже речь становится другой: «Это Анька Клюшниченко, Вера Прохорова, а это мы с Нинкой Урвачевой...»

Пожелтевшие снимки дают неясное представление о южном городе, где выросла Зиночка Макарова, старшая в многодетной семье Александра Алексеевича и Александры Алексеевны, урожденной Сметаниной. В паспорте бабушкиным местом рождения был назван Новороссийск, но она сама уверяла, что родилась в Коврове, и лишь после этого семья переехала на юг. Все бабушкины родственники выглядели как уроженцы юга России, черноволосые, широкоскулые. Наиболее состоятельный родственник имел свое дело в казачьей столице, Ростове-на-Дону. Был еще один альбом с ростовскими родичами, двоюродными дядями — офицерами царской армии, сгинувшими после 1918-го, и их невестами, которые так и не вышли замуж или умерли с голоду.

Пейзажей Новороссийска на снимках почти нет, есть бабушка — сначала пухлый младенец в подушках, затем черноволосая девочка с мамой, потом рано повзрослевшая худая девица среди своих соклассников, уже 1923 год, гимназию превратили в трудовую школу, форменных платьев с передником никто не носит. Казалось бы, страшное время, середина 20-х, а бабушка всюду нарядная и веселая, всегда в центре компании. У дедушки друзья юности составляют фон его отдельной удивительной жизни, у бабушки фотографий друзей гораздо больше, чем собственных. Выражаясь современным языком, моя бабушка была тусовщицей, собирались они с приятелями часто, но никогда не пили вина, только чай с простой булкой. Очень много фотографий красавиц в целомудренных купальниках того времени. Бабушка не занималась спортом, но пловчихой была прекрасной и легко переплывала новороссийскую бухту.

Считается, что имя определяет судьбу. Не знаю, но Зина Макарова осталась сиротой, когда в 1920-м умерла от тифа Александра Алексеевна. Бабушке тогда было 13. Мне, когда попала под машину моя мама, — 15.

Бабушке не пришлось выучиться на врача, как она хотела, приходилось воспитывать 3-х младших братьев, Колю, Васю и Леню, и вести хозяйство. Иногда Зина Макарова даже мечтала, чтобы папа женился, но Александр Алексеевич, обычный советский труженик, очень добрый и скромный человек, предпочел остаться вдовцом. После школы бабушка сразу же пошла работать, при ее аккуратности и умении вести хозяйство она стала образцовым бухгалтером. Я не знаю точной даты, когда Макаровы переехали в Ленинград, бабушке было около 27 лет. Как и все тогда, Макаровы мечтали найти счастье в большом городе, из Новороссийска все предпочитали ехать в Ленинград.

Дорогие твердые карточки, сделанные в богатых мастерских, с вытесненными золотом именами владельцев, сменяют фотки на обычной бумаге, жалким образом украшенные, — попросту края обрезали специальными ножницами и получались мелкие зубчики.

Новороссийск много раз брали то одни силы, то другие. В последний раз, когда в городе были белые, мама вывела Зину Макарову на балкон: «Зиночка, наши пришли...» Это было в последний раз, дальше — страшное, тяжелое бегство тех, кто не принял новой власти, и тех, кто спасался от расстрела. Однажды моя бабушка была в церкви и на всю жизнь запомнила, как совсем рядом с ней пожилая дама бросилась к другой: «Княгиня, и вы здесь!» Когда мне было лет 19, я злоупотребляла пением незатейливых вещиц под гитарный аккомпанемент. Бабушка очень любила песню про поручика Голицына и всегда просила ее повторить.

 

Четвертые сутки пылают станицы,

Размыта дождями донская земля.

Не падайте духом, поручик Голицын,

Корнет Оболенский, налейте вина.

 

Из всей семьи только бабушка умерла своей смертью в пожилом возрасте, ее маму унес тиф, папа умер от голода в блокаду. Судьба родных братьев более чем печальная — младший Леня погиб от несчастного случая, средний Коля при странных обстоятельствах покончил с собой, старший Вася прошел всю войну, в пятидесятые пристрастился к вину и умер от инфаркта. Когда бабушка, уже за несколько месяцев до смерти, окончательно слегла, однажды ночью я проснулась от странных возгласов. Такое, правда, случалось и раньше, врач сказал, что бедная больная вспоминает всю свою жизнь, периодически становясь то младенцем, то школьницей. В этот раз бабушка кричала особенно странно, повторяла по многу раз одно слово: «Напряжение!» Кто знает, может быть, она вспоминала далекий южный город и смешного и непослушного брата, который зачем-то перекрестился из Алексея в Леонида и так нелепо погиб, убитый током высокого напряжения.

У бабушки было совсем немного родственников. После войны она тщетно искала пропавших в блокаду жену и дочь брата Николая. Дожила до глубокой старости двоюродная сестра Татьяна, которую я совсем не помню. Дедушка нередко умел резко рассердится на кого-то из близких, и тогда несчастный становился персоной нон-грата, в доме его не принимали. В свое время дед разозлился на бабушкиных двоюродных племянниц из-за того, что одна из них была замужем за архитектором Александром Алымовым, автором печально известной «Стамески»3 на площади Восстания. Получилось, что родственник испортил архитектурный ансамбль, и дед такого не простил.

Доброжелательная бабушка Зина, в отличие от дедушки дорожившая родственными связями, умолила супруга все же восстановить отношения с племянницами. В конце 80-х, Алымова уже не было в живых, и тетя Нина и тетя Галя стали приходить на Второй Муринский. Бабушкиному восторгу не было предела.

Близнецы Нина и Галя, в отличие от мамы и тети Милы, которые тоже родились в один день, невероятно похожи и очень дружны. Меня всегда поражало, что они вместе учились, работали и до сих пор предпочитают носить одинаковые или очень похожие платья, что они любят совместные поездки на дачу и акции вроде закатывания в банки овощей. Бабушка и дедушка не смогли воспитать дружных дочерей, а может быть, это было невозможно, мама и тетя были настолько разными, что некоторые даже рассказывали легенды о том, что Людмилу усыновили во время блокады. Этот слух связан с определенной блокадной историей: от голода умерли друзья дедушки и бабушки, и они решили воспитывать их осиротевшего мальчика. Потом, правда, усыновление не состоялось. Семья тогда еще жила в коммуналке, целомудренный дед решил, что если восьмилетние девочки будут в столь стесненных жилищных условиях вместе с ровесником противоположного пола, то это будет не совсем прилично...

Относительно религиозности деда не берусь ничего сказать, он так и не причастился перед смертью, в церковь ходил на моей памяти крайне редко, как правило, лишь выезжая заграницу. Смысл такой акции, как посещение в Париже церкви на рю Дарю, оставался все же скорее культурологическим.

Бабушка — другое дело. В свое время, еще в Новороссийске, она тайно ходила в церковь вместе со своими подругами и даже спустила с лестницы агитаторшу-комсомолку. Бабушка всегда молилась, и достаточно громко, так что было слышно из другой комнаты. В конце жизни, став уже совсем дряхлой, бабушка после очередных внутрисемейных скандалов, громко просила Бога, чтобы он дал ей возможность быстрее умереть. Эти слова, доносившиеся из столовой, где сидела практически прикованная к своему креслу бабушка, были неописуемо страшны. Я все время думала, не дай Бог дожить до такого возраста, когда человек становится беспомощным и зависимым от тех, кто подает стакан воды.

Бабушка со временем становилась просто жалкой, из когда-то презентабельной и властной жены академика она превратилась в обычную старуху, которая беспомощно моргает желтыми веками и дрожащими руками перебирает скатерть.

Незадолго до смерти бабушка два раза причастилась. Помню, последний раз это было в воскресенье, в Великий пост. С утра я объяснила, что придет священник и есть поэтому нельзя. Около 11 часов на Второй Муринский приехал Саша Войцеховский. Я представила своего старинного приятеля бабушке, которая сидела в халате у себя в спальне. Бабушка внимательно посмотрела на Сашу и сказала: «Но это же не священник». Я так обрадовалась, значит, она что-то понимала, значит ждала батюшку...

Умерла бабушка 16 апреля, в понедельник, первый день после праздника Пасхи. Иван Михайлович Стеблин-Каменский отозвался о кончине подруги своих родителей с каким-то даже воодушевлением — «Значит, сразу на небо!» Надеюсь, что это так. У бабушки была сложная жизнь, а последние месяцы жизни более чем печальные.

 

Второй Муринский, дом 34

 

8 августа 2002 года я навсегда уехала из дома на Втором Муринском проспекте, где я прожила первые 20 лет своей жизни. Рабочие уже вывезли все вещи и книги, упакованные в коробки, квартира была абсолютно пустой. Кое-где виднелись, прежде скрытые шкафами, остатки старых обоев, голубые и зеленые отечественные обои с условным рисунком по моде 60-х годов. Глядя на них, в памяти ничего не возникало, они украшали квартиру тогда, когда мне было наверняка меньше 3-х лет.

О прежней нашей жизни на Втором Муринском напоминал только вид из окон — то, что не меняется в течение десятилетий. Когда я сидела за письменным столом в своей комнате, то, отвлекаясь от учебников, могла при желании наблюдать стену соседнего дома из белого силикатного кирпича и кусочек парка — маленькая площадка, засыпанная гравием, подстриженные кусты и две скамейки. Помню чувство острой щемящей тоски. Уже сентябрь, мальчишки под моими окнами играют в мяч. Я слышу их веселые крики и как будто ощущаю столб пыли, которую они поднимают, бегая по площадке. Почему мне было так печально — из-за того ли, что кончилось лето, или из-за того, что прошел еще один год жизни и детство должно неумолимо закончиться? Из этого же окна однажды весной 1976 года я наблюдала удивительную картину, снег выпал прямо на траву и знакомый пейзаж радовал глаз сочетанием темно-зеленого и белого.

Из окна маминой спальни я смотрела в последний день существования нашей квартиры особенно долго, чтобы на всю жизнь сохранить в памяти узкий проезд в сторону Болотной улицы и пустырь, бывший в застойные годы катком. Одно из лучших воспоминаний детства — в яркий зимний день мы с мамой идем кататься на коньках, прямо в полной спортивной экипировке едем от крыльца дома до маленького катка напротив. Мне так весело и радостно, что мама сегодня не работает, что она такая красивая и молодая в голубом свитере и беговых коньках. Я так гордилась своей ловкой и спортивной мамой, которую в тот день наблюдали девчонки из нашего двора, носатая Таня Кондратько и другая Таня, толстушка с утраченной фамилией.

Когда-то я очень любила нашу квартиру на Втором Муринском. Дом был новым, вокруг парки и деревянные дома, окруженные садами. Семья переехала сюда в 1964-м, и тогда это была окраина города. Один раз мы с мамой ходили на рынок, он был на Светлановской площади. Помню черную грязь под ногами, ряды прилавков и ярко раскрашенные деревянные игрушки, которые мне мама почему-то не хотела купить. Кажется, тогда мы вернулись домой с веником. Меня так удивило, что веник нельзя купить в магазине, только на базаре. Потом рынок ликвидировали, Светлановская площадь стала невероятно унылой, серой, ее не оживила даже огромная надпись «Светлана», устроенная на одном из сталинских домов году в 1975-м. Вечером буквы загорались то красно-синим, то желто-зеленым, в их фантастическом неестественном свете заворачивал на проспект Энгельса, чтобы спуститься под горку в сторону станции Ланской, мой любимый 40-й трамвай. Светлановская площадь и сейчас нагоняет тоску, бездарная, безликая, она напоминает площади многочисленных городов советского времени, наполненных зданиями барачного типа. Нет, мне никогда не нравилась Светлановская площадь, в отличие от другой — Мужества. Мне долго не было понятно это название. Светлановская — это ясно, в честь какой-нибудь Светы-Светланы, а почему Мужество? Сейчас я думаю, что четырехлетний ребенок не мог постичь абстрактного понятия.

На площади Мужества было два примечательных дома. Прелестный особняк в стиле модерн цвета черносмородинового мороженого, с круглыми окнами. Говорили, что это дача Шаляпина на Старопарголовской дороге, впоследствии проспекте Мориса Тореза.

И еще удивительные бани. Папа объясняет мне, что их построил архитектор Никольский4, уже после революции, это самый лучший, самый передовой стиль — конструктивизм. Бани две — большая, круглая, с плоской крышей — женская. Рядом маленькая, квадратная с высокой трубой — мужская. Я смутно догадываюсь, что архитектор Никольский что-то знал о различии полов и потому построил два таких разных здания. Бани должны соответствовать внешнему виду посетителей — вот поэтому Никольский гений.

На моей памяти, то есть в начале 70-х, район стали застраивать точечными домами, деревянные дачи сносили, пруды засыпали песком.

Я помню одну из прогулок с дедушкой в воскресный день. Мы подходим очень близко к красивой деревянной даче, в которой недавно был пожар, и, соответственно, в ней никто не живет. Дед показывает концом трости на архитектурные детали и что-то рассказывает. Мне внушает невероятный ужас обуглившееся здание. Снаружи дерево не сгорело, а вот внутри все черное, стекла почернели и лопнули, видны остатки абажура и какой-то мебели. От ужаса я не могу сдвинуться с места, мне кажется, что внутри дачи кто-то прячется. Много лет сгоревшие дома казались мне самым страшным, что может быть на свете, несколько раз мне даже снились пожары. Лет в восемь мне приснилось, что полыхает белый дом, который так хорошо виден из окна детской. Казалось, что горит все вокруг, кроме моей комнаты. Года в четыре я даже заявляла, что хочу быть пожарным, мне, правда, объясняли, что этим занимаются только мужчины. И читали книжку Маршака:

 

Но Кузьма пожарник старый,

Тридцать лет тушил пожары,

Сорок душ от смерти спас,

Падал с крыши десять раз.

 

Помню, что Маршак меня не убеждал, было какое-то неосознанное желание эмансипироваться и научиться как-то побеждать огонь. Видимо, от страха, что загорится наш дом.

Я еще не ходила в школу, когда проспект наш переименовали, он стал носить имя Шверника. Кто такой этот Шверник никто, разумеется, не знал, какой-то партийный деятель без имени-отчества, к тому же московский. Дедушка, противник всяких переименований, возмущался: «Живем на каком-то Сквернике».

Конечно, это было очередное советское безобразие. Изначально все было справедливо. Муринских проспектов было два. Первый, приближенный к Лесному, а стало быть, и к центру, и наш, Второй.

Теперь мы жили в окружении непонятных улиц, чуть поодаль проходил проспект Мориса Тореза, я, например, не сразу узнала, что это был француз, который чем-то, по мнению большевиков, прославился. Году в 76-м Ольгинскую улицу у водоема тоже переименовали и тоже в честь французского господина Жака Дюкло. Все возмущались и шутили: «Где вы живете?» — «На Жаке Дюкло, на Морисе Торезе». Когда дедушки не стало, то в его честь хотели назвать какую-то улицу в Петербурге. Сначала речь шла о набережной напротив Пушкинского дома. Потом решили, что это для дедушки слишком, и угроза переименования нависла над Торезом. Потом вспомнили о безымянном проезде вдоль Серебряного пруда, а затем благополучно замяли историю.

На лавочке у нашего дома всегда сидит старушка Мария Петровна в неизменном, в любую погоду, сером убогом пальто и с клюкой. Бабушка ее не любит, когда они с дедушкой выходят на прогулку, ехидная Мария Петровна, качая старческой головой, повторяет: «А вам тоже нужно ходить с палочкой». Сосед Григорий Максимович уверяет, что Мария Петровна — ведьма. И даже рассказывает мне, что однажды она пыталась его убить, повалив телеграфный столб, но промахнулась. Григорий Максимович, чтобы защититься от ее колдовства, носит в кармане чеснок, и мне советует сделать то же. У нас дома чеснок не едят, да и Мария Петровна не кажется ведьмой, хоть и приютила у себя в квартире около 20 кошек. Кроме этого, она всегда подкармливает и помоечных котов, громко выкликая их со своей лавочки. Мне кажется, что она похожа на старушку из английской книжки, только одета она бедно и идет от нее еле уловимый запах нищеты — прокисших щей, лекарств и кошек.

Папа долго разговаривает с Григорием Максимовичем. Он живет на третьем этаже в такой же, как у нас, квартире с толстой печальной женой и многочисленными детьми. Григорий Максимович хвастается, что у него есть еще двое на стороне. А эти все похожи на жену-татарву. Почему на стороне, где это, я не могу понять. Почему он бранит татарву, которая родила столько детей, невероятно похожих на самого Григория Максимовича. Они нравятся мне, уже совсем взрослые красивые мальчики и девочки, у них черные волосы и голубые, слегка раскосые глаза.

Григорий Максимович медвежатник, но ничего не ворует, а наоборот, помогает каким-то значительным людям. Только не совсем понятно каким. Иногда его увозит машина, привозит туда, где есть несгораемый шкаф. Григорий Максимович трогает, слушает и затем говорит: «Сверлить здесь». И тогда значительные люди тут же вскрывают сейф, я такие видела в фильме о Штирлице, и машина привозит медвежатника домой. В такой удачный вечер Григорий Максимович сидит на лавочке пьяненький и ругает свою татарву.

Мы с няней, которую я зову тетей Тамарой, куда-то едем на трамвае. Остановка на Втором Муринском, напротив нашего дома. Трамвай внутри весь деревянный, длинные сиденья вдоль окон до блеска натерты штанами и драповыми пальто. На отдельном стульчике сидит кондуктор, прижимая к груди сумку с гирляндами цветных лент-билетов. Помимо того что водитель объявляет остановки, он еще и напутствует: «В переднюю дверь входят инвалиды, пассажиры с детьми и беременные женщины». Мне кажется, что давки не было и, действительно, в первую от кабины водителя дверь спокойно входили инвалиды. Очень странное и красивое слово, меня удивляет его звучание, я чувствую в нем какую-то загадку. Инвалиды — это не просто люди с палочками или костылями, это еще что-то другое, таинственное, то, что не бросается в глаза.

Когда я начинаю ходить в школу, трамваи уже другие. Сиденья, обитые искусственной кожей, стоят поперек вагона, по два с каждой стороны. Кондукторов нет, их сменили железные кассы. В такую кассу бросают монетку, три копейки стоит проезд в трамвае, пять — в автобусе, и сами отрывают билет, поворачивая колесико. Мальчишки пытаются обманывать, опускают копеечку, а билетов себе откручивают несколько. При условии, конечно, что этого никто не видит.

Мимо нашего дома ходят два трамвая — 55-й, на крыше которого горят красный и синий огни, и 40-й, отмеченный двумя зелеными. Это не пустая декорация, но забота о гражданах, которые в темноте должны видеть, какой трамвай подходит к остановке.

Я люблю 40-й. Субботним вечером он увозит нас с мамой вниз под горку до станции Ланской. Там мы поднимаемся вверх по лестнице на высокую платформу и долго ждем поезда в Комарово, глядя на снежинки, падающие вниз в голубоватом электрическом свете привокзальных фонарей. Впереди вечер и еще целый день беготни в сугробах, мокрые рейтузы и ослепительно белая лыжня в комаровском лесу.

Мне кажется, что жизнь на площади Мужества и прилегающих улицах была в 70-е годы очень тихой. Шум большого города с его заводами и транспортом где-то далеко, за розовыми точечными домами и парком Лесотехнической академии. Явственно ощущалось, что мы живем на окраине.

Няня возила меня на занятия хореографией в Дом ученых. Раз в неделю совершалось настоящее большое путешествие, причем особенно впечатляли меня не отдельные памятники архитектуры, а пространство между бесконечным серым небом и серой Невой. Именно тогда я стала ощущать себя девочкой из пригорода, и чувство это не прошло до сих пор. В юности, приезжая в Академию художеств на Васильевский, я каждый раз переживала одно и то же: выйдя из метро, я попадаю в Петербург.

Каждый день тетя Тамара отводит меня на каток. Под рейтузы мне надевают ненавистные теплые розовые штаны, почти до колен. Чулки в мое время дети уже не носили. Помню, как классе в пятом, я увидела у одной девочки в физкультурной раздевалке странные приспособления с резиночками, к которым она пристегивала чулки. Девочка это выглядела несколько необычно в нашей элитной школе — про нее говорили, что живет она с бабушкой, и весьма бедно.

В начале 70-х все дети носили одинаковые серо-коричневые нитяные колготки — невероятный дефицит застойного времени. Они выглядят неэлегантно, всегда растянуты на коленях, сзади предательски свисают, наподобие кошелечка. Утром, когда я выхожу в столовую в очень коротком фланелевом платье, дедушка сразу меня приветствует, намекая на особенности моего гардероба, — «пришел кошелечек». Мне очень обидно, я протестую, но дедушке, видимо, это кажется трогательным.

А на коньках я катаюсь в свитере и пуховой шапке, которая завязывается под горлом, и всегда вызывает приступы удушья. Когда в первом классе мне впервые купили шапочку без завязок, я почувствовала себя взрослым свободным человеком.

Пока мы катаемся на коньках, тетя Тамара ведет разговоры, особенно с носатой бабушкой Тани Кондратько. Та рассказывает, что у них в кухне линолеум, весь в разноцветных шашках. Я долго не могу понять, что это значит, — вероятно, сабли, нарисованные на полу. Иногда я с разбегу прижимаюсь лицом к тетитамариному животику, и тогда на ее драповом пальто остаются следы от моей шапки, серый пух.

 

Тетя Тамара

 

Мама спешит на работу в Эрмитаж, где работает экскурсоводом, а я плачу и не отпускаю ее. Мама долго меня уговаривает, а затем надевает свои клипсы на уши игрушечному тигру. Я очень хорошо помню момент, когда резко прекращаю рыдать, так поразительно на круглых пятнистых ушах выглядят модные серьги с зажимами. Воспользовавшись моим замешательством, мама быстро уходит, а мне приходится залезть под родительскую кровать. Я очень боюсь оставаться одна, квартира в шесть комнат огромная, и кажется, что из кухни непременно выскочит кто-то страшный. Наконец в дверях поворачивается ключ, и я могу покинуть свое убежище — ведь пришла тетя Тамара.

Тамара Сергеевна Михайлова появилась в нашей семье в 1937-м, когда родились мама с тетей Милой. Она пережила с бабушкой и дедушкой самые тяжелые времена — блокаду, эвакуацию, голод, возвращение в Ленинград. Спала на сундучке, делала самую тяжелую работу, в 1942-м уехала в Казань, прижимая к груди свою единственную ценность — швейную машинку. У нее был жених, которого убили в первые месяцы войны, и она так и не вышла замуж.

Я ясно ощущаю разницу между бабушкой и тетей Тамарой. Моя няня маленького роста и толстенькая. Черные стриженые волосы забраны дешевым пластмассовым гребнем. Неизменный передник и блузка в черную и белую полоску. У тети Тамары особенно выразительны руки, широкие грубые ладони крестьянки, короткие пальцы c почти стершимися от постоянной стирки ногтями.

А ведь когда-то она была очень хорошенькой, у меня сохранилась одна ее послевоенная карточка. На ней улыбающаяся женщина, с хорошим русским лицом в каком-то цветастом платье с огромными а-ля Марлен Дитрих плечами. Боже, что время и тяжелая работа делают с людьми! Ведь няня и валила лес в Казани, где ее придавила сосна, и пошла на завод, чтобы получить комнату уже в конце 40-х. Тетя Тамара умерла в 60 лет от рака, мне рассказали об этом не сразу, после того, как я долго и настойчиво спрашивала, почему ее нет. После этого няня навестила меня во сне, она вышла из кухни в столовую и рассказала, что не умерла, а просто лежала в больнице, и теперь со мной не расстанется. Радости моей не было предела, и какое же было горе проснуться и понять, что это был сон.

Судьба моей несчастной няни очень характерна. Жизненный путь среднестатистической деревенской женщины, родившейся в России в 10-х годах XX века. Несмотря ни на что, тетя Тамара очень веселая, улыбка обнажает железные зубы, около глаз появляется множество морщинок. Она говорит не так, как все мои домашние, после еды, например, всегда произносит: «Благородная отрыжка».

Однажды я сидела на кухне, глядя на то, как тетя Тамара лепит пирожки, и тут-то она спела при мне частушки, каждый раз варьируя слова.

 

Пароход идет мимо пристани,

Будем рыбу кормить коммунистами.

Пароход идет — Волга кольцами,

Будем рыбу кормить комсомольцами.

 

Я тут же начинаю распевать новую песню, смутно догадываясь, что в ней есть какое-то хулиганство, если не больше — смелость. Я прекрасно помню, что няня меняется в лице от испуга и умоляет меня больше не повторять веселые куплеты.

Конечно, это были песни няниной молодости. Тамара Михайлова родилась в деревне под Смоленском в 1915 году, значит, когда началось уничтожение крестьянства, ей было 13-15 лет. Она рассказывала, как веселилась с подружками, как ходила по праздникам на базар и каталась на карусели, поворотный механизм которой был прост — после катания она увидела, как парни из ее же деревни вылезают усталые и взмыленные из-под навеса, закрывающего нижнюю часть карусели.

Об ужасах раскулачивания тетя Тамара мне не говорила — возможно, после истории с частушками. Я знаю, что вся ее семья бежала в город — мама, сестра Симка, а затем и сама тетя Тамара уже давно покоятся на комаровском кладбище. Очевидно, жив брат Колька, у которого было двое детей — маленький Колька и Томочка, моего возраста девочка, к которой бездетная моя няня была очень привязана.

Тетя Тамара умеет делать все — она, например, очень ловко пеленает маленьких пластмассовых пупсов. Но больше всего мне нравится наблюдать, как она обшивает моих кукол. Моей любимой игрушкой был мишка по прозвищу Серыш — естественно, что фавориту доставались самые изысканные наряды. Когда-то было у него помимо верхней одежды и исподнее, и вязаные ботинки, и даже вышитая шелком косоворотка. Серыш, слава Богу, и сейчас со мной — сидит у меня на кровати на новой даче, одетый в синий приличный костюм, сшитый из старого покрывала. Глядя на него, я вспоминаю, как укладывали меня в постель около горячей печки на втором этаже нашей дачи, как ходили мы с мамой в цирк и я выронила несчастного Серыша прямо в грязь на улице Белинского. И, конечно, бедную няню Тамару.

Последней домработницей бабушки стала бойкая краснощекая Мария Андреевна, причем дед, не разбиравшийся в людях, сравнивал ее иногда с Тамарой. Я молчала, но всегда понимала, что это не так — Мария Андреевна нашла место, выгоду которого она прекрасно понимала. Тамара Михайлова была предана семье, с которой практически породнилась за годы войны и невзгод.

Дедушка, правда, рассказывал, что Тамару завербовали и она одно время служила в органах. Причем, доносить ей надо было на самого деда. К нему приходили гости, и Тамара усаживалась в этой же комнате с газетой в руках, хотя до того прессой никогда не интересовалась. Дед указал ей на это, и вроде бы подслушивание разговоров прекратилось.

Впрочем, вполне вероятно, что Тамару никто не вербовал, а все дело в дедушкиной невероятной подозрительности.

 

Квартира

 

Из лагеря дед вернулся не в квартиру на Ораниенбаумской, а на Лахтинскую улицу. В начале 30-х Сергей Михайлович5 потерял место в типографии, а с ним и хорошую казенную квартиру. На Лахтинской была коммуналка с соседями, которые в начале войны подворовывали у бабушки жалкие припасы еды — все это описано в дедушкиных мемуарах. Помню, что мама рассказывала мне, как году в 75-м приехала взглянуть на родные пенаты и как лестничная площадка показалась ей очень маленькой .

И вот июнь 2003 года — я решила попасть туда, где моя семья пережила блокаду. Лахтинская 9, квартира 12. Я иду с улицы Ленина или Широкой. Чем ближе к Лахтинской, тем место мрачнее — узкая улица засажена деревцами, грязный дворик, высокий деревянный забор. Перекресток с Малым проспектом кажется совсем зловещим, как будто время переменилось и снова июнь 41-го, начало войны. Предчувствие неисчислимых бед для города и его жителей.

Вот я стою перед этим домом — красивый эклектичный фасад, двор закрыт витыми воротами. А квартира — да вот же, я стою перед самой парадной, вход с улицы, а не со двора. Двойные старинные двери — подъезд со следами былой красоты, все грязное, обшарпанное, но родное, — ничего не перестраивалось. Бедный и запущенный вид лестницы только усиливает мое впечатление. Перила такие же, ступеньки те же. В августе 37-го несли мои бабушка с дедушкой новорожденных близнецов — из роддома на Малом в квартиру на Лахтинской. По этим ступенькам бабушка и няня Тамара поднимали наверх ведра с водой в самую страшную блокадную зиму. Высокий 4-й этаж — путь нелегкий, полукруглые окна лестницы выходят во двор, упираются в глухую стену. Может быть, бабушка останавливалась отдохнуть и смотрела в окно на этот унылый пейзаж. А в марте по этой лестнице несли прадедушку, завернутого в простыни, чтобы увезти на саночках и оставить у Народного дома.

Интересно, с каким чувством бабушка и дедушка уезжали из этой квартиры, на Басков переулок. Девочки становились взрослыми, а жизнь в коммуналке была ужасной — тетя Мила рассказывала, что одна из соседок, разумеется уже после войны, занималась проституцией.

И все же покидать это место было достаточно печально — с Лахтинской были связаны самые сильные эмоции, самые глубокие переживания. После были квартиры на Басковом, Черной речке и Муринском. Все дальше и дальше от центра города. Так и не оказалось у моей семьи родового гнезда. Дедушке, похоже, это было безразлично. Ему нравились даже не новостройки, но — парки, пруды с темной водой, свежий воздух окраин.

«Мы живем в самом зеленом районе города!» — говорил дед, когда я начинала упрекать его в том, что он не хотел переехать на Васильевский в академический дом.

Квартира на Втором Муринском — очень большая и прекрасной планировки. Окна выходят на три стороны. У нас шесть комнат, три балкона, два туалета. Один совмещен с ванной, другой — просто клозет рядом с маленькой «стиральной» комнаткой. Там у бабушки стоит стиральная машина, которой, впрочем, никогда и никто не пользуется. У нас с мамой и папой комната в глубине квартиры, не очень большая, но с балконом. Я помню свою детскую кроватку с голубыми и белыми палочками бортиков. Помню, как ночью мне часто становилось страшно и я просилась к родителям. Мне разрешали, и я с невероятной скоростью прямо переваливалась через бортик кровати в спасительное тепло родительского дивана.

В возрасте четырех-пяти лет меня особенно пугали тени. Свет автомобильных фар, видоизмененный оконным переплетом, чертил один и тот же рисунок. По потолку и стене с такой же скоростью, как и невидимая машина под окнами, проносился белый прямоугольник, пересеченный крестом. Лежа в кровати, я ждала, когда появится и исчезнет страшная тень. Так же, как через мостик рядом с Летним садом проезжать неприятно — ждешь, когда ухнет и обрушится что-то в глубине живота.

В такой же комнате рядом обитает семья тети Милы — она сама, ее муж дядя Сережа и дочка Верочка. У них не так уютно, один угол комнаты какой-то темный, оттуда может вылезти страшное существо, вроде кикиморы. В центре комнаты кровати и шкаф с зеркалом. Помню, как глядя в него, я нарисовала у себя на лбу розовым фломастером звездочку. Тетя Мила и Верочка, увидев меня, стали хохотать, а я не понимала почему. Ведь мне же читали сказку про царевну-лебедь; «А во лбу звезда горит». У царевны внешность ведь не может быть смешной. Потом этот рисунок оттирали пемзой, но несколько дней он все же продержался.

У Милы в комнате я бываю не часто — но, когда Верочки нет, я иногда играю в ее игрушки. Места мало, тетя Мила приходит с работы, начинает подметать и обращается ко мне: «Иди уже к себе, хватит».

Еще одна спальня принадлежит дедушке и бабушке. Здесь лучше всего — ярко светит солнце в окно, выходящее на юг. На подоконнике — масса замысловатых горшочков с кактусами, маленькими и большими. Один раз я случайно опустила руку на подоконник, и она оказалась утыканной иголочками. С тех пор коварные кактусы перестали мне нравиться.

Во всех остальных комнатах — на окнах болгарская герань, здравец. Она цветет мелкими розовыми цветочками, а листьями можно лечить простуду, если их растереть и положить в нос. Поэтому и название такое — здравец. Дед привез цветок из Болгарии, и очень быстро герань расплодилась — у нас и на даче целая клумба, и дома все подоконники заставлены, и еще знакомые, если захотят, получают кусочек корневища, коричневого и на вид какого-то суставчатого. Дед говорит, что здравец ко всем своим достоинствам еще и убивает моль. Но у нас весной по квартире летает столько маленьких белых мошек, что это сомнительно.

Мне трудно представить, как живут мои приятели, семьи которых совсем маленькие — папа, мама, ребенок. Наверное, скучно. Как оставаться дома, если в комнатах никого — ни няни, ни бабушки с дедушкой.

 

Дед

 

Воспоминания о моем дедушке неизменно начинаются фразой: «К тихому голосу Дмитрия Сергеевича все должны были прислушиваться». Легенда эта абсолютно несостоятельна и относится к последним годам его жизни. Еще в 80-е годы дед мог крикнуть так, что дребезжали ложечки в стаканах.

Многочисленные мемуаристы говорят о деде так, будто бы хорошо поняли патриарха русской культуры — ясно мыслящего и демократичного человека. Может быть, на расстоянии видно и лучше, но мне кажется, что я так никогда и не узнала моего деда. Более того, я уверена, что он был закрытым человеком абсолютно для всех. Порой казалось, что он невероятным усилием воли подавляет в себе эмоции, в угоду чему-то, одному ему известному. Что-то запрещает себе делать и говорить, а в чем-то, наоборот, запросто идет на компромисс. Загадочен необычайно, а в каких-то проявлениях очень предсказуем.

Прекрасно помню, как из столовой доносится его гневный крик: «Кто разбил мою янтарную пепельницу?» Я выхожу из своей комнаты и бреду туда, где ярким светом горит электрическая люстра. Внутри, в глубине живота, что-то холодеет, мне не придают уверенности мои отвисающие на коленях колготки.

Уже не помню, как закончилась история с пепельницей — вероятно, меня наказали. До сих пор стоит в ушах дедушкин крик, застывшие бледные, как всегда в таких случаях, лица домашних. Разбирая старые вещи в квартире на Втором Муринском, я нашла светло-желтый брусок с отколотым кусочком и вспомнила, что тогда, в далеком 70-м, движимая любопытством, решила проверить пепельницу на прочность с помощью молотка. Почему нужно было так гневаться на ребенка, не знаю.

Cитуация периодически повторялась. Повод мог быть пустяковым — а у деда он вызывал внезапный приступ ярости. И в три года, и в тридцать три я боялась своего дедушку, где-то в самой глубине зрачков его серо-голубых глаз отражались страшные испытания, которые ему пришлось пережить. Соловки, блокада, проработки сделали дедушку подозрительным, скрытным, и главное — приучили к тому, чтобы заранее рассматривать любое событие как негативное.

Конечно, более всего на моего деда повлияли Соловки, и он сам об этом много писал. Хотя мемуары его, безусловно, невероятно интересны, в них дед все равно не показывает своих эмоций, тщательно вычеркивая из рукописи, а может быть, и из памяти, все чересчур личное. Как будто он не влюблялся, как будто не было у красивого юноши романов, как будто не было страха перед смертью, как будто не стыдился он каких-то опрометчивых поступков. Нет, бывший корректор издательства Академии наук как никто другой владел искусством цензуры и сам определял, что должны знать о нем читатели и зрители, а что — нет. Уже переехав на Петроградскую, я обнаружила среди остатков вещей деда и бабушки письмо. Оно было написано какой-то дамой из Москвы, адресовано дедушке в институт, сверху его твердым почерком добавлено «личное». Я все же рискнула его просмотреть. Внутри была фотография незнакомой молодой девушки со светлыми косами и круглым, типично русским лицом. И письмо: «Посылаю вам фото моей мамы — ведь вы единственный человек, который помнит ее молодой». Я догадалась, что мама корреспондентки — Валя Морозова, дедушкина подружка юности. Сведения о ней очень скупые — она младше деда, ее посадили вместе со всеми в 1928-м, когда ей было 16 лет, по делу Космической академии и братства Серафима Саровского. Вале в камеру принесли скакалку или мячик, а позже выпустили — отец взял ее на поруки. Дед рассказывал, что вернувшись из лагерей, часто встречался с Валей и они гуляли на островах. Как-то раз его отец Сергей Михайлович заметил: «Ты или женись, или — не морочь девушке голову». Я спросила у деда: «Так, значит, у вас был роман?». Дед улыбнулся непонимающе: «Не знаю, почему отец мне так сказал, я за Валей и не думал ухаживать. Мы прогуливались, разговаривали, и все». И все же, я полагаю, какая-то романтическая история была. Скрытный дед цензуровал свою жизнь даже через шесть десятилетий.

Бабушка всегда читала письма — они, как правило, были адресованы и ей, и деду одновременно. Однажды вскрывает шпилькой, как обычно, конверт, читает — и кричит, потрясая исписанным листком. Что же такое? Оказывается, дочь уже покойной Вали Морозовой переслала деду его письма, адресованные подруге юности. И в них дед будто бы описывал, как стоял в очередях во время блокады. Бабушка объясняет свой гнев: «Да разве он стоял в очередях, все карточки отоваривала я, вставала в два ночи, пряталась от милиционеров по подворотням, и у меня всегда были карточки отоварены». Видимо, дед хотел перед Валей выглядеть особенным образом, не признаваться в том, что так много легло на плечи именно жены.

Дед был вполне артистичен. Сейчас, когда я работаю на телевидении и представляю себе, что необходимо для успешного фильма, я могу точно сказать — дед был идеальным персонажем для камеры оператора. В конце 80-х, когда его начали снимать, он был не только классической «уходящей натурой», свидетелем соловецких и блокадных ужасов. Он не только хорошо выглядел. Не только говорил на правильном русском языке, всегда эмоционально и очень точно. Главное, дед понимал, что нужно делать перед кинокамерой. Задумчиво и долго смотрел в окно разрушенного дома на Владимирской, долго брел через сугробы по комаровскому снегу к родным могилам. Не боясь объектива и не глядя в него. Он не столько чувствовал ту ноту, которую выбрал режиссер, сколько, я так полагаю, сам задавал телевизионщикам определенный ритм и настроение будущего фильма. Хотя, конечно, деда снимали талантливые режиссеры и слава Богу, что они успели это сделать.

В конце фильма Славы Виноградова6 «Я вспоминаю» есть кадр — печальные бабушка и дед сидят в нашей столовой на Втором Муринском. Камера медленно отъезжает. Видно, что кроме них в большой светлой комнате никого нет. Старики молча и как будто с укоризной смотрят на зрителя. Сзади портреты предков. Смысл такой — они одни в этой квартире, в этом мире. Как и все одинокие, много пережившие люди.

Режиссерский ход, с которым дед согласился, беспроигрышный. Грамотно выстроенный кадр, и голос деда: «Хэппи-энда не вышло, дочь погибла».

Помню, смотреть это в 1989-м было обидно. Любимая дочь, моя мама, погибла, но осталась вторая, Мила, которая постоянно при них. Есть я и маленькая Верочка, мы вполне могли бы жить в этой квартире. Если бы не обстоятельства, о которых я дальше расскажу.

А вот то, что хэппи-энда не вышло — не знаю, что думал сам дед по этому поводу, насколько был искренним. С одной стороны, карьера ученого, мировая слава, ученики и невероятная популярность. Возможность влиять на события в России и наконец-то ездить в разные страны. Соловецкий узник, несчастный язвенник в дырявых калошах, зажатый юноша, над которым шутили сотрудники Печатного Двора: «У Лихачева старший сын — орел, а средний тямтя-лямтя», — разве мечтал о таком. Разве мог помыслить, что доживет до перестройки и сможет звонить по телефону Борису Ельцину: «Борис Николаевич, нужно приехать на церемонию захоронения останков царской семьи».

Тямтя-лямтя показал всем — энкаведешникам и их потомкам, тем, кто занимался лженаукой, и тем, кто гноил рукописные шедевры в неотапливаемых помещениях.

С другой стороны, хэппи-энда и не может быть в 90 лет. Все болит, все валится из рук и выходит из-под контроля. Все раздражает, а домработница вместо тушеных овощей готовит на три дня омерзительные ершики — смесь многократно размороженного мяса и риса. А если ей сделать замечание, — будет наступать масленым передником и намекать на низкое жалованье. Да что домработница. Практически все персонажи, которых удавалось в былые годы держать в строгости, перестают подчиняться. Хочется неистово крикнуть, так чтобы все побледнели, а в итоге получается тихий голос, к которому не всегда и прислушиваются.

Старость — не радость, любимая присказка бабы Зины.

Человек всегда получает то, что заслуживает. Дедушка заслужил славу великого ученого, патриарха русской культуры, заступника за обездоленных. И вот вам хэппи-энд — заслужил недружную семью, распад которой особенно обозначился в последние годы его жизни.

Дорогой дедушка, если бы ты был менее скован условностями, мог бы откровенно рассказать о своих страхах и сомнениях, мог бы признать свою неправоту. Может быть, тогда все сложилось бы иначе. Впрочем, история не терпит сослагательного наклонения.

Тяжелый фамильный характер достался деду от предков — солигаличских купцов Лихачевых и старообрядцев федосеевского согласия Коняевых. Некоторые дедушкины ученики — секторяне — придают чересчур серьезное значение старообрядческой теме в дедушкиной судьбе. Я глубоко уверена в том, что дед не был по-настоящему верующим, просто отказываться от церкви в ту пору, когда разрушали храмы и расстреливали священников, было трусливо. И еще — дед свято чтил традиции, больше всего на свете ценил раз и навсегда заведенный порядок. На Пасху — куличи, хотя до того не постились, в каждой комнате — иконы.

Нет, дома у нас не было собак и кошек, только птицы, никто не курил табака, как принято у старообрядцев. И все же более всего дед походил и на своего отца, и на деда. Не только гневливостью нрава, вспыльчивостью и нетерпимостью. Что-то купеческое было в домашнем укладе. Дед, например, особо подчеркивал размеры чаевых, которые выдавались водителям, медсестрам и официанткам. Бабушка всегда говорила: «Академические шоферы больше всех любят возить дедушку — он хорошо благодарит». Помню, что комаровскому водопроводчику могли выдать и 10 рублей, — а это была в 70-е годы немаленькая сумма.

У бабушки в маленьком чешском буфете на даче хранились деликатесы. Один раз шкафчик внезапно открылся — и в сумраке его полированной глубины я успела рассмотреть огромные, как мне показалось, шоколадки, завернутые в фольгу. Я умоляла бабушку дать мне хоть одну — все тщетно. Дефициты дожидались прихода гостей — и тогда столы ломились от яств.

Повседневная посуда у нас в доме была очень проста и даже как будто никогда не билась. Белые с золотом тарелки, которые и сейчас остались на старой даче, я помню с детства. Иногда дедушка все же раздражался на щербатые чашки. В следующий раз уже такую чашку перед ним не ставили, но и до покупки нового сервиза дело не доходило. Зато в праздник какие роскошные сервизы красовались на столе — огромные тарелки с цветами, соусники, хрустальные рюмки.

Сейчас, когда ни деда, ни бабушки уже нет и некому упрекать меня в небережливости, сейчас я каждый день пью чай из костяного фарфора и питаю стойкую ненависть к огромным кружкам и второсортной продукции завода Ломоносова. У меня, как и у булгаковских Турбиных, — «мамин сервиз пошел на каждый день».

У деда и бабушки к вещам было другое отношение. Ничего не выбрасывалось — кусочки веревок, свечи, старые газеты наполняли наши встроенные шкафы на Муринском. За кипами коробок со старыми лекарствами, в самой глубине, хранились примус и машинка для изготовления мороженого. Сколько всего пришлось не без сожаления снести на помойку, когда я покидала родные пенаты.

Я думаю, что дед очень любил красивые вещи, но как-то стеснялся в этом признаваться. Одевался он в 70-е годы и позже просто невероятно хорошо — конечно, как и у бабушки, у него были особые портные. Костюмы шили, а пальто и дубленки «доставали по блату». Отдельный человек изготавливал для деда меховые шляпы. Все они были из разного меха и разных цветов, но фасон оставался неизменным — тип высокой папахи, которую дед надевал, повернув углом вперед. Получался нос мехового эсминца или головной убор боярина в мейерхольдовском театре. И то, и другое очень подходило деду с его высоким ростом и заостренным профилем.

Дед никогда не носил ремешков на брюках, предпочитая более удобные, но менее мужественные подтяжки. Штаны поднимались при этом довольно-таки высоко, выше талии. Подтяжки бывали и обычные, и очень нарядные, под цвет галстукам и фулярам.

Галстуки дед любил особенной любовью, называя их по-старомодному «галстухами». О многоообразии его гардероба свидетельствуют многочисленные коробки с надписями «Туфли для слякоти Д.С.Лихачева №3», «Ботинки на подошве №2» или «Разные галстухи». Одежда деда после его смерти довольно-таки быстро разошлась. Расторопная Мария Андреевна сразу нацелилась на зеленый пиджак, который и отошел ее сыну. Что-то еще досталось знакомым, совсем уже старые предметы получил безымянный бомж с площади Мужества. Вручая чемодан с вещами бледному молодому человеку с синяком под глазом, я рискнула сказать: «Вы знаете, чьи рубашки вы будете носить — академика Лихачева». Бомж спокойно ответил: «Конечно, я понял. Жил-то академик в этом доме».



См. также:
Дмитрий Сергеевич Лихачев в своем домашнем кабинете. 1991. Фото Льва Шерстенникова

Дмитрий Сергеевич Лихачев в своем домашнем кабинете. 1991. Фото Льва Шерстенникова

Дмитрий Сергеевич Лихачев. 1991. Фото Льва Шерстенникова

Дмитрий Сергеевич Лихачев. 1991. Фото Льва Шерстенникова

Дмитрий Сергеевич Лихачев с внучкой Зиной. 1971

Дмитрий Сергеевич Лихачев с внучкой Зиной. 1971

Вера Семеновна Лихачева с сыновьями Митей (в центре) и Мишей. Куоккала. 1911

Вера Семеновна Лихачева с сыновьями Митей (в центре) и Мишей. Куоккала. 1911

Зинаида Александровна с отцом Александром Алексеевичем Макаровым. 1929

Зинаида Александровна с отцом Александром Алексеевичем Макаровым. 1929

Д.С. и З.А. Лихачевы с дочерьми Верой и Милой на вокзале в Риге. 1949

Д.С. и З.А. Лихачевы с дочерьми Верой и Милой на вокзале в Риге. 1949

Семья Д. С. Лихачева. Зинаида Александровна, Юрий Курбатов, дочь Вера, Дмитрий Сергеевич, внучка Вера и дочь Мила. 1977

Семья Д. С. Лихачева. Зинаида Александровна, Юрий Курбатов, дочь Вера, Дмитрий Сергеевич, внучка Вера и дочь Мила. 1977

Д. С. Лихачев с внучками Верой и Зиной. Комарово. 1971

Д. С. Лихачев с внучками Верой и Зиной. Комарово. 1971

Д. С. Лихачев с правнучкой Верой. 1991

Д. С. Лихачев с правнучкой Верой. 1991

Д.С. и З.А. Лихачевы с дочерью Людмилой Дмитриевной в день рождения Зинаиды Александровны. 23 мая 1999 года. На заднем плане Ксения Велецкая, врач, друг семьи

Д.С. и З.А. Лихачевы с дочерью Людмилой Дмитриевной в день рождения Зинаиды Александровны. 23 мая 1999 года. На заднем плане Ксения Велецкая, врач, друг семьи

Няня Тамара Сергеевна Михайлова с Милой и Верой Лихачевыми. Казань. 1943

Няня Тамара Сергеевна Михайлова с Милой и Верой Лихачевыми. Казань. 1943

Дмитрий Сергеевич Лихачев в день 90-летия с внучкой Зиной в Пушкинском Доме. 1996

Дмитрий Сергеевич Лихачев в день 90-летия с внучкой Зиной в Пушкинском Доме. 1996

Зинаида Александровна  и Дмитрий Сергеевич Лихачевы. 1983

Зинаида Александровна и Дмитрий Сергеевич Лихачевы. 1983

Д. С. Лихачев с правнучкой Верой. Комарово. 1996

Д. С. Лихачев с правнучкой Верой. Комарово. 1996

90-летие Д. С. Лихачева. Ужин в Юсуповском дворце. В центре стола З.А. и Д.С. Лихачевы. 1996

90-летие Д. С. Лихачева. Ужин в Юсуповском дворце. В центре стола З.А. и Д.С. Лихачевы. 1996

Дмитрий Сергеевич Лихачев. 1987. Фото В.Генде-Роте

Дмитрий Сергеевич Лихачев. 1987. Фото В.Генде-Роте

Дмитрий Сергеевич Лихачев на лестнице Пушкинского Дома. 1991. Фото Льва Шерстенникова

Дмитрий Сергеевич Лихачев на лестнице Пушкинского Дома. 1991. Фото Льва Шерстенникова

 
Редакционный портфель | Указатели имён и статей | Подшивка | Книжная лавка | Выставочный зал | Культура и бизнес | Подписка | Проекты | Контакты
Помощь сайту | Карта сайта

Журнал "Наше Наследие" - История, Культура, Искусство




  © Copyright (2003-2016) журнал «Наше наследие». Русская история, культура, искусство
© Любое использование материалов без согласия редакции не допускается!
Свидетельство о регистрации СМИ Эл № 77-8972
 
 
Tехническая поддержка сайта - webgears.ru