IV
На заседании комитета было решено, что все члены комитета
выедут заранее на Слободку, чтобы подыскать для своих семей квартиры. Прокурор
заверил Подкаминского, что члены Комитета смогут продолжить свою работу на
Слободке, а в Березовский район будут отправлены последними…
С 10 января Комитет начал работать на Слободке.
Накануне Люба (моя дочь) по решению семьи и предложению
управдома Шмидта ушла в другой район города, где ее не знали. Она могла жить
под фамилией своего мужа — русского, да и сама она лицом походила на типичную
«кацапочку» скорее, чем на еврейку. Взяла с собой продукты, кисти, краски,
холст, немного книг по искусству, кое-что из одежды и обуви…
На другой день прислала свою подругу Лялю с предложением,
чтобы мы на некоторое время скрылись у Мельниковых — испытанных наших друзей…
Может быть, за это время изменится ситуация…
Я вспоминаю этот исторический для евреев Одессы приказ.
Какой цинизм: евреев решили приобщить к общеполезному труду в отдельных
трудовых лагерях, за стенами двойных оград из колючей проволоки, не допуская
общения с окружающим населением… Им пришлют деньги, вырученные от продажи
мебели, посуды и других вещей, оставленных в запертых и опечатанных управдомами
квартирах!.. Ведь людей посылали не на работу, а просто в лагеря уничтожения, в
такую же Богдановку… Мы с женой взяли рюкзаки и, заперев на замок двери, ушли к
Мельниковым на Отрадную.
Мельниковы нас уже ждали и гостеприимно приняли, когда,
крадучись, мы попали под вечер к ним в квартиру. Мы снова стали верить людям.
Мы находились в дружеской атмосфере участия, искреннего
сочувствия к нам, отверженным… Накрыли чай, ужин. В комнате тепло, чистые
постели. Мы снова стали оптимистами.
Мы сладко уснули. Но Мельников почти всю ночь не спал, чтобы
в случае чего нас предупредить об опасности. Мы заранее договорились, кому куда
спрятаться, если придут румыны или немцы…
Весь следующий день Мельников провел на улице. Возвращался с
новостями, в большинстве своем трагичными: расстреляли дворника за сокрытие
евреев, избили управдома за то, что своевременно не выгнал евреев на Слободку и
держит еще их в доме, расстреляли жильца с другой улицы за предоставление
убежища евреям и т.п. Рассказывая нам все это, Мельников дрожал, губы тряслись
…
Еще одна ночь прошла под кровом Мельниковых… просыпаясь
ночью, я видел Мельникова бодрствующим у дверей, прислушивающимся к малейшим
звукам, доносившимся с улицы… И я решился. Утром сказал жене:
— Мы долго прятаться здесь не можем! Подвергать опасности
Мельниковых не можем при всем их гостеприимстве. Нас могут найти если не
завтра, так через месяц, через два… что это даст, кроме лишних мучений? Давай
пойдем со всеми на Слободку! Погибнем — так со всеми, а может быть, и
спасемся!..
— А Люба? — спрашивает жена.
— У Любы русское лицо и русский паспорт… Она спасется!.. А
мытарствовать с нами ей не следует!
Снова рюкзаки на плечи, снова тяжелое прощание с дочерью и
Мельниковыми, и мы во вьюгу и мороз пустились в направлении нашего дома,
лежащего на пути к Слободке…
Мы прошли мимо дома, где жила золовка Маруся с семьей, и
узнали, что их уже давно выгнали на Слободку. Пошли дальше. Пустые улицы города
и разрушенные бомбардировкой дома.
Пришли к своему дому, решили захватить еще продуктов…
Управдом Шмидт любезно открыл нашу квартиру, предложил взять все, что найдем нужным…
Он предложил даже взять свои детские саночки, чтобы легче было перетаскивать
вещи и продукты… Но продуктов и вещей уже не было в квартире. Их успели
разобрать жильцы дома.
— Господин Шмидт! — сказал я, — может быть, мы можем
остаться в городе в своей квартире как караимы, а не евреи?
— Вас здесь все знают как евреев, но если у вас документ
караима — я пойду в полицию и узнаю, — может быть, останетесь!.. Я буду очень
рад!.. Дайте документ!
Я передал управдому старый паспорт 1928 года с прибавленной
в нем строкой Мельникова «нация — караим».
Участок полиции находился на Херсонской — на втором
квартале, и Шмидт не заставил себя долго ждать. Возвращая обратно документ, он
с улыбкой сказал:
— Комиссар полиции мне заявил, что на Слободке есть
специальная комиссия во главе с прокурором, и там, на Слободке, перед этой
комиссией возбудите ходатайство о разрешении вернуться в свою квартиру!..
Я понял, что слишком свежа надпись на паспорте и плоха
подделка по почерку.
Запрягся в саночки, и мы отправились на Слободку. Встречный
ветер наметал сугробы. Я задыхался от напряжения. Останавливался, делал
передышку и тянул дальше. Жена помогала. Прошло много часов, пока мы дотянулись
до Слободки.
***
Слободка встретила нас негостеприимно. Порывы ветра со
снегом. От сильного холода выступали на глазах слезы. Лицо и руки у жены
посинели.
Мы долго блуждали по Слободке, пока не встретили сестер
Вайншенкер, знакомых еще по моей работе в Балте.
— Иосиф Александрович, Клара Львовна! Заезжайте в нашу
квартиру. Вас тут примут, я скажу хозяйке, что будете платить! Согласны?!
— Ну конечно согласны! — ответили мы.
Мы вошли в дом. Хозяйка закрыла за нами ворота, а затем на
запор и дверь квартиры. Мы очутились в маленькой кухоньке. Здесь был ночлег для
восемнадцати человек. Постелили на полу, как и все. Под голову положили вещи.
Можно спать только на одном боку. Плита топилась, тепло…
На другой день благодаря небольшой взятке часовому жене
удалось уйти в город к дочери, и я остался один. Я уверил, а может быть, мне
только казалось, что убедил хозяев в моем караимстве, и перешел в помещение к
ним. Там с ними ел и платил за ночлег советскими серебряными рублями, за
которые румыны давали по четыре немецких марки за один рубль.
А мороз на улице все крепчал. Через два квартала был базар,
и я отправился туда. На базаре шла меновая торговля. Евреи меняли вещи на хлеб,
муку, сало, другие продукты. Я крутился по базару не для обмена, хотел увидеть
кого-нибудь из знакомых, узнать адрес еврейского комитета, членом которого
числился.
На базаре были не только жители Слободки, но и приезжие из
города. Соблазняла дешевизна вещей. Новое теплое одеяло, покрытое шелком, можно
было купить за пять-шесть немецких марок, пару ботинок модельных — за 8-10
марок, простыню — за 2-3 марки, рубашку верхнюю с воротниками или дамскую с
кружевами — по 3-4 марки и т.д. Продавали все, что можно, лишь бы иметь марки и
не тащить с собой в дальний путь лишнее… Людей было много, как будто толкучий
рынок из города перенесли специально сюда.
Долго я гулял по базару, пока не встретил одного из членов
Комитета. Он стал упрекать меня в неявке на заседание, рассказал, что на
Слободке организуется Комитетом еврейский госпиталь, набирается штат госпиталя,
а фактически штаты заполнены, ибо госпиталь будет эвакуироваться отсюда в последнюю
очередь, сказал адрес Комитета и где найти председателя Подкаминского.
Я отправился к Подкаминскому, но его не нашел…
Зато увидел своего квартиранта Гольдштейна, который не очень
дружелюбно меня встретил, но объяснил, что Подкаминский меня спрашивал и искал,
и ему, мол, передали, что я скрылся в Одессе…
К вечеру вернулся на квартиру. Сестры Вайншенкер
рассказывали новости: на Слободке много умерших с голоду и холоду — их даже не
убирают, и трупы валяются просто на улицах, с квартир стали забирать людей и
гнать на станцию Одесса-Сортировочная для отправки в Березовку, хозяйка стала у
всех требовать деньги за квартиру посуточно, в противном случае всех выбросит
на улицу или позовет румын, которые отправят всех в этап.
Я выслушал, посочувствовал, прошел к хозяйке и молча выложил
ей на стол пять марок. Сказал, что каждый день буду давать столько же.
Хозяйка рассыпалась в любезностях и обещала выдавать меня за
дальнего родственника — русского…
Наутро я вышел из комнаты хозяйки и увидел, что в кухне
никого нет. Оказалось, что всех восемнадцать человек ночью забрали куда-то
румыны. Хозяйка сказала, что заглядывали и к нам, но она объяснила переводчику,
что, мол, я — русский, ее родственник. Румыны ушли.
В этот же день встретил на улице своего соседа Рофмана, он
предложил перейти к нему на квартиру, владелец которой — бывший полковник.
Понятно, придется платить по две марки в сутки, а не по
марке, как у других. Зато у него чисто и свободно. Я согласился.
Вернувшаяся из города жена помогла мне переехать на новую
квартиру. Рофман с женой спали на кровати; а золовка Рофмана, двое их детей,
соседка из нашего дома и я спали на полу. Но было свободно и сравнительно
тепло.
Утром жена показала мне свой паспорт с исправленной надписью
о национальности. Исправление было столь искусным, что даже я, опытный адвокат,
констатировал хорошее качество подлога. Тогда я предложил:
— Ты должна жить ради дочери… Ты не должна подвергаться
испытаниям. Если я погибну — хоть один… Иди к Любе! Живи, и пусть живет Люба!..
Я проводил ее к выходу из Слободки на Пересыпь. Мы
попрощались.
Я остался один, и с этого момента родных не видел три года.
***
Отыскал комитет, а, главное, Подкаминского и доктора
Петрушкина. Петрушкин назначен главным врачом организующегося еврейского
госпиталя. Почти весь штат врачей сформирован, но продолжали поступать
заявления от врачей и санитаров.
Жалования не платили никому, но всех соблазняла перспектива
остаться на Слободке до конца гетто, ибо штат госпиталя румынский комендант
обещал не трогать, пока все евреи из гетто не будут отправлены на места.
В еврейском Комитете шумно. Разбирают кандидатуры врачей в
штат госпиталя. Рассматривают не с точки зрения пригодности, опыта и стажа, а
сколько золота сможет внести врач или санитар «на содержание» госпиталя.
Больше всех волновалась заместитель главврача мадам
Файнгерш, дама дородная, толстая. Она одновременно состояла казначеем
госпиталя.
— Поймите, профессор Адисман очень хороший знаток своего
дела, но он стар и может быть только консультантом.
— Кроме того, сможет ли он дать достаточно золота?!. Если
сможет — следует зачислить!..
— Профессора Срибнера жалко, но у него нет денег! Сможем,
чтобы спасти, устроить его на койке в качестве больного! Но и за это ему
придется платить!..
— Нам нужен хороший кардиолог-терапевт, и чтобы был хорошим
диагностом для амбулаторных приемов! — говорит Петрушкин, покручивая свои
пушистые усы.
— У меня есть, — отзываюсь я, — доктор Косова, главный врач
кардиологического санатория!..
— А деньги у нее есть? — спрашивает мадам Файнгерш.
— Вероятно, найдутся! — отвечаю я.
— Тогда позовите ее! — просит Подкаминский.
Я не заставил себя долго ждать и отправился на поиски… Мне
посчастливилось встретить сестру Косовой, Варшавскую Аню, и она привела меня к
золовке. Маруся быстро собралась, и мы пошли в госпиталь, где заседал Комитет.
Дело по занятию Косовой должности врача-диагноста в
амбулатории при госпитале было быстро слажено. Меня назначили санитаром,
исполняющим обязанности секретаря Комитета, и медрегистратора в амбулатории.
Достали где-то старые заржавленные койки, постелили их
соломой, расставили по палатам — и госпиталь готов.
Врачей и санитаров распределили по отделениям и приступили к
работе.
Каждому из работников госпиталя выдали так называемое
«адеверинца» (удостоверения), подписанные начальником гетто с приложением
румынской печати. На обороте адеверинца указывался состав семьи. Каждый из нас
носил на рукаве пальто красный крест.
Вначале все шло гладко. Никого из работников госпиталя не
трогали, и мы даже для улучшения наших бытовых условий поселились вместе с
золовкой на новой квартире — на Спорытинской, 25. Здесь в двух комнатах
проживали два врача — золовка Косова и кашкет — Бродская; два санитара — я и
Грекин… и наши семьи. Я, Косова, ее сестра Аня, ее сын девяти лет и третья
золовка — фельдшерица Косова — составляли одну семью, а санитар Грекин, его
жена и двое детей — девушка четырнадцати лет и мальчик тринадцати — другую.
Затем на эту же квартиру несколько позже перешел и шурин Зиновий Косов с
мальчиком 11 лет, Валей. Его жена Аня устроилась где-то со своей подругой по
педагогическому институту. Были еще две женщины — не работники госпиталя. Мы
все, понятно, спали на полу и топили плитку углем и дровами, которые закупали в
складчину на базаре.
Мороз не уменьшался. Резкий северный ветер продолжал строить
сугробы, а владельцы домов целыми днями отгребали снег с тротуаров на мостовую.
***
И вот началось…
Покупал я как-то на базаре хлеб и вдруг остановился: в
другом конце базара медленно двигалась густая толпа.
Женщины, мужчины, дети идут строем, в затылок друг другу. У
каждого на плечах котомка. У многих на руках грудные дети. Идут, опустив
головы. Если кто сбивался с ноги или с затылка, подбегал румынский солдат — и
нагайкой по голове напоминал о необходимости строя. Всех этих людей направляли
сначала в один из участков полиции для регистрации и отметки в паспортах,
отбирали ценности, а затем таким же строем всю толпу по 2-3 тысячи человек
препровождали на станцию Одесса-Сортировочная…
Такими количествами евреев гетто стали отправлять ежедневно.
В определенные часы эти траурные процессии растягивались на несколько
кварталов.
Количество замерзших тоже увеличивалось с каждым днем.
Неубранных трупов, ограбленных «неизвестными», становилось все больше. По три,
по четыре, а иногда по десятку на квартал они лежали без обуви, без верхней
одежды, как дрова, занесенные снегом. Иногда из сугроба торчали только ноги или
голова.
Румыны приказали силами санитаров госпиталя все трупы по
улицам Слободки собрать и похоронить на кладбище.
Все санитары были мобилизованы. Прежде всего, очистили от
трупов улицы, а затем — помещения школы и суконной фабрики.
О нашем госпитале пока не думали, хотя ежедневно в
покойницкой прибавлялись новые умершие на койках госпиталя и погибшие на
ближних от госпиталя улицах. Трупы выносили как дрова и складывали в штабели на
кухне, которую превратили в покойницкую. Трупы раздевали, а одежду и обувь
складывали в огромный сундук в коридоре.
Ценности и деньги передавались казначею. Одежда и обувь
предназначались для плохо одетых, но одежды и обуви было мало: еще до
поступления в покойницкую трупы были большей частью ограблены. Наконец, и этих
убрали на кладбище.
Траурные процессии ежедневно продолжали тянуться по улицам.
Их выгоняли из суконной фабрики и помещения школы, где
несчастные находили себе приют.
Когда суконная фабрика и школа опустели, румыны начали
облавы: оцепляли две-три улицы, выгоняли из домов евреев и гнали на суконную
фабрику и в школу. Началом всех процессий были только эти места… Облавы по
улицам шли систематически, изо дня в день…
Я в это время работал медрегистратором в приемном покое и
амбулатории госпиталя. Косова осматривала больных. Ассистенткой была доктор
Бронфман. Рядом работал зубной врач Бронштейн.
Я регистрировал больных и принимал по полмарки за осмотр больного.
Лекарств не было, поэтому Косова только ставила диагноз и писала рецепт в
аптеку, которой фактически не было. Нет, аптека числилась, но помещалась лишь в
одном небольшом шкафчике. Принадлежали лекарства аптекарю Брегману. Их было
мало, и они выдавались лишь некоторым больным в особо острых случаях.
Амбулатория всегда была переполнена народом. Одна небольшая
комната, но в ней приходилось и принимать больных, и регистрировать для
осмотра. Здесь же на своем кресле лечил зубы Бронштейн. И здесь же я регистрировал.
В пальто с красным крестом на рукаве я сходил за врача, все обращались ко мне с
прибавлением «доктор». Осмотры больных производились в присутствии
многочисленной публики, ожидающей очереди для приема, так как в стеклянном
коридоре было тесно и холодно из-за отсутствия стекол в окнах. Публики было
много, все жаждали занять койку в госпитале, — койка спасала от облав и
отправки на станцию Одесса-Сортировочная. Некоторые в очереди просто прятались
от облав, которые проводились румынами до обеда. Этим «больным» было выгодно
уплатить полмарки и получить талончик в очередь.
А после полудня ожидающие исчезали и снова появлялись лишь
на другой день. Но здоровых было мало. Больные гангреной, с ясно определившейся
демаркационной линией. Их уже заранее можно было записать в число погибших,
ведь ни лекарств, ни хирургического отделения у нас не было. У многих из-за
грязи и недоедания на теле, особенно на руках и ногах были колоссальные раны,
фурункулы. Приходили с отеками и опухолями от голода. А тифозных больных — без
конца. За два-три дня все палаты госпиталя были переполнены. На одну койку
помещали двух больных. Затем госпиталь расширили, устроив детское отделение и
родильную палату. Через неделю на освободившееся место на койке стали ожидать
очереди. Брали по десять марок за место, а предлагали больше — даже втрое и
впятеро, лишь бы спастись от облав. Потом стали предлагать и брать за место на
койке золотом. Некоторые врачи стали злоупотреблять своим правом оставлять на
койке больных и брали взятки. Так, например, врач Бирман был снят еврейским
Комитетом с работы за взятку, полученную у больного…
Домой спать я уже не уходил, а оставался на ночь в больнице
в качестве дежурного и спал, сидя на стуле в детском отделении. Вообще старался
не выходить из госпиталя даже днем, боялся облав. В детском отделении было
сравнительно тепло.
Сидишь на стуле и дремлешь, а иногда засыпаешь…
Редко кто-либо выходил здоровым из госпиталя. Если больные
не умирали от гангрены, — то от сыпняка, который там свирепствовал. Каждое утро
из госпиталя выносили 10-15 трупов, но на каждую койку были десятки новых
кандидатов.
Я дежурил. Вдруг слышу крик из родилки. Но не похоже на
крики роженицы. Отправился туда. У родилки встречаю взволнованного врача
Хаимовича. Спрашиваю:
— В чем дело? Что случилось?
— Не спрашивайте, а идите сами послушать!.. Сердце
надрывается! — отвечает Хаимович.
Вхожу в переднюю родилки. На стуле всхлипывает молодая
женщина. Ее окружили со всех сторон.
— Я только что со станции Сортировочной. Сбежала с этапа и
спряталась недалеко от станции в развалинах. Оставила там свой рюкзак и еду в
корзинке!.. Бог с ними, хоть жива… Но что я там видела?!. Господи, боже мой!..
Мы прибыли на станцию позавчера.. Не дай, господи, вам видеть то, что я
увидала, когда ушла немного дальше от станции!.. На рельсах стояли вагоны без
паровоза. При мне открывали двери товарных вагонов, из них вытаскивали, как
колоды, замерзших и складывали в штабели на снегу сзади вагонов… вскрыли
вагонов 20, а может, 25, и во всех вагонах были только трупы!.. Ни одного
живого человека!.. А до вскрытия вагонов масса трупов уже лежала на снегу!..
Многие засыпаны снегом!.. На снегу много крови!.. Видно, нас
никуда не увозят, а поезда ставят просто на путь!.. Вагоны закрывают, никого к
ним не допускают, и люди за несколько дней там, в вагонах, замерзают или
умирают с голода!.. Я испугалась и побежала сюда сообщить об этом родным, чтобы
прятались!.. Ведь это смерть!.. Мы все погибли!.. — взвыла снова рассказчица.
— Нас гонят на смерть! Не нужно нам больше жить, — отозвалась
врач Рабинович и ушла из госпиталя.
Мы накормили беглянку и усадили в родильной спать на стуле.
А наутро стало известно, что две сестры-врачи Рабинович
покончили с собой, приняв стрихнин.
Через пару часов в госпиталь принесли на носилках одну из них.
Ей сделали промывание желудка и положили на койку в палату для
привилегированных больных. Она стонала, плакала, просила ее не трогать, не
спасать, все равно она снова покончит с собой.
— Незачем жить так! Все равно погибнем — если не теперь, но
позже на пару недель, на месяц! — говорила Рабинович сквозь слезы.
— Ничего, будете жить! Переживем и это время! — успокаивал я
ее.
— Что-то плохо верится! Но мне кажется, что меня не спасли,
я приняла слишком большую дозу яда! А как моя сестра? Она здесь? — стала
беспокоиться больная.
— Не знаю! Сестру вашу разыскивают по Слободке, может,
найдут!
— Найдут только ее труп — она стала угасать при мне! —
сказала Рабинович, извинилась и повернулась ко мне спиной.
Я ушел на амбуланс и там узнал, что сестра Рабинович найдена
мертвой, спасать ее было поздно.
В тот же день в госпиталь проникли супруги Каплан и
Пустильник Соня, тоже бежавшие со станции Одесса-Сортировочная. Рассказывали:
— Мальчик-бессарабец подошел к румынскому капралу просить
разрешения понести к поезду ведро с водой. Капрал схватил у мальчика ведро и
вылил ему всю воду на голову. И это при тринадцатиградусном морозе… стоявшим
рядом немцам понравилась «шутка», и они принесли вдобавок еще несколько ведер
воды, и ее также вылили на рыдавшего мальчика. Он превратился в ледяной столб…
А немцы и румыны хохотали:
— Кричи теперь «хайль Гитлер!», — требовали немцы.
Мальчик упал, и от него посыпались осколки льда, — закончила
Пустильник.
— И не только это мы видели! — продолжала Каплан, — чуть ли
не возле нас расстреляли старика и старуху — за то, что они просили помочь им
подняться в вагон… Убили двух детей, которые не могли найти своих родителей…
подняли на тесак грудного ребенка, оставленного на минуту матерью, чтобы внести
в вагон вещи!.. Расстреляли хромого инвалида за то, что он слишком медленно
пытался подняться в вагон без лестницы!.. Что-то страшное там творится… А
ребенок так кричал, так кричал, а кровь из него так лилась, что весь снег подле
поезда залит ею… Потом ребенок затих, скончался… а немцы и румыны смеялись!
–Каплан закрыла лицо руками.
Количество самоубийств увеличилось. Наши санитары ежедневно
подбирали 40-50, а иногда и до ста трупов.
Днем явился отряд румын во главе с офицером и румынским
врачом для проверки больных и штата госпиталя. Забрали человек двадцать, у
которых не было «адеверинца», больных без повышенной температуры. Многие во
время переполоха успели скрыться из госпиталя — сбежали вниз прятаться в
уборной, а некоторые скрылись в покойницкой за трупами. В этот день на
амбулаторном приеме было меньше народу. Оказалось, что улица, где помещался
госпиталь, подвергалась облаве.
К вечеру Подкаминский заявил, что комендант гетто и прокурор
оставили в штате госпиталя лишь небольшое число людей — врачей и санитаров,
Комитет еврейский реорганизуется, а я, ввиду того, что не знаю свободно
румынского языка и писать на этом языке не могу, перестаю быть секретарем
Комитета. Вместо меня секретарем будет румынский еврей — мой сосед по дому,
член Комитета, санитар и казначей госпиталя Гольдштейн. В связи с наметкой
нового штата прежние «ауторизаты» («адеверинца») необходимо ему, Подкаминскому,
сдать, и завтра, мол, будут получены от коменданта гетто новые «ауторизаты».
Кто получит новый «ауторизат» — останется в штате, остальные должны будут
больницу оставить…
— Конечно, — подумал я, — Гольдштейн, спасая себя, раскрыл
«мое истинное лицо» Комитету, и я не только снят с работы секретаря, но и с
работы санитара и спасительного «ауторизата» уже не получу. Что делать?
Ночевал по-прежнему в госпитале, но не спал и наконец решил,
что если меня оставят санитаром и медрегистратором, а золовку не оставят — я ее
возьму на свой ауторизат как жену, и, наоборот, если ее оставят, а меня уволят
— она меня возьмет на свой ауторизат. Так мы и договорились.
На другой день в госпиталь привели много задержанных женщин
и детей, которые утверждали, что их мужья и родные работают в госпитале. Среди
них была Аня — сестра доктора Косовой. Я сказал румынскому солдату, что она —
моя жена, и ее отпустили. Отпустили еще несколько человек, а остальных забрали
на суконную фабрику.
Новых ауторизатов в этот день не принесли, и я снова ночевал
в госпитале. Я голодал, и с каждым днем все туже затягивал пояс. Лишь изредка
русские женщины со Слободки приносили в госпиталь за плату пирожки или хлеб.
Пирожок стоил всего полмарки, но марок почти не было. Присланные из города
дочерью марки иссякали.
Днем в госпиталь явился отряд румын во главе с комендантом
гетто для раздачи новых ауторизатов.
Он собрал всех работников больницы в помещение амбуланса, в
коридоре выстроил солдат и начал вызывать по фамилии. Вызванному выдавал
ауторизат, удостоверяясь раньше в личности, и отправлял в следующую комнату.
Остальные ждали с трепетом вызова.
— Ну, слава богу, — подумал я, — Косова получила ауторизат,
значит, мы спасены!
Но вот вызваны все, кто «удостоился чести» быть работником
больницы, им выданы ауторизаты, а мне нет… значит!..
— Все кого я не вызывал — немедленно в коридор!
Оставшихся было человек тринадцать, мы вышли. На улице нас
построили вместе с другими задержанными евреями. К носившим красный крест на
рукаве пальто, подошли солдаты, сорвали повязки, избили и погнали к
регистрационному пункту. Часть задержанных имела рюкзаки, торбы с едой, которые
всегда были с ними в больнице. А у меня ничего не было — ни белья, ни еды.
Пункт регистрации находился на полквартала ниже суконной
фабрики — ближе к городу. В помещение впускали по три-четыре человека. В первой
комнате солдаты раскрывали торбы, рюкзаки, вынимали оттуда мало-мальски ценное,
а затем обыскивали каждого в отдельности. После этой процедуры впускали в
следующую комнату, где у большого стола сидел целый синклит румынских и
немецких офицеров во главе с румынским прокурором. На документе прокурор ставил
штамп — большую букву «Е», что значит «еврей».
Когда дошла очередь до меня, я обратился к прокурору на
немецком языке:
— Прошу не ставить мне штампа и отпустить меня, ибо я не
еврей!
— А кто же вы? — спросил у меня немец и зло посмотрел на
меня.
— Я — караим.
Прокурор внимательно рассматривал мой старый паспорт, в
котором Мельников сделал приписку «нация — караим».
— Какая-то приписка подозрительная! –почему-то по-французски
сказал прокурор своему соседу — румынскому офицеру.
— Она не подозрительна! — ответил я прокурору по-французски
же, — паспорт выдан еще в 1928 году… приписка сделана в милиции перед выдачей
новых паспортов… А новый паспорт остался в Одессе… в военкомате.
— Мы вас отпустить не можем, а из Березовки возбудите
ходатайство о возвращении перед губернатором Транснистрии и Тирасполя!.. —
сказал прокурор и возвратил мне паспорт обратно, не поставив буквы «Е».
Во дворе я стал в строй зарегистрированных для отправки на
суконную фабрику.
Отправились. Всего два солдата румынских.
Я без вещей шел в стороне от строя.
Почти у самой фабрики отошел совсем, будто наблюдая, куда
ведут задержанных.
Так и ушел потихоньку к госпиталю. Меня никто не остановил.
Явился в контору больницы, как будто ничего не случилось.
— Ну, слава богу! — сказал Подкаминский, — а я уж думал
послать на суконную фабрику Грекина вас спасать!.. Как вам удалось вырваться?
Я рассказал.
— Вы — ловкий человек и умный!.. Такие нам нужны. Пока я
договорился с доктором Косовой, что вы будете на ее ауторизате как муж!.. А
потом надюсь добиться ауторизата и для вас!..
— Спасибо! — я с трудом сдерживал злобу, понимая, что он
просто боится моих разоблачений о комбинациях Еврейского комитета с золотом,
которое приклеилось к липким пальцам комитетчиков!..
Я снова одел повязку красного креста на рукав пальто, и
снова круглые сутки проводил в больнице. Но когда изредка приходили румыны для
проверки, врачи прятали меня в укромное местечко.
Когда долго не меняешь белье, начинают беспокоить вши.
Кусают. Приходилось часто уходить в уборную для «вытрясывания».
К счастью, тифозная вошь меня еще не тронула.
Косова, ее сестра и золовка Рахиль Косова договорились с
женщиной, у которой была квартира во дворе больницы. За ночлег — по две марки с
человека. Вперед платить за пять дней. Условились, что мы пойдем под вечер на
Спорытинскую, 25 забрать свои узлы. Запасся документом иждивенца Косовой —
пошли. Переночевали на Спорытинской. Помылся немного и переменил белье. Стало
легче.
Утром всех вещей не взяли, чтоб не было подозрительно.
Косова надела белый халат врача поверх пальто, будто шла оказывать помощь
больному. Пробирались задними улицами. Один патруль все же остановил нас,
посмотрел документы и пропустил. Евреев и даже русских на улицах видно не было
— боялись облав. Когда закрылись за нами ворота больницы, на душе стало легче.
Вещи перенесли к новой хозяйке. Но я все же продолжал круглые сутки проводить в
больнице. Ночью спал в конторе на столе как дежурный, или в детском отделении,
сидя на стуле. Напряжение не покидало. Все прислушивался к звукам с улицы и
шагам на лестнице, хотя ночью румыны редко нас беспокоили… Только однажды
появился румынский офицер с небольшим отрядом для проверки документов. Но когда
я сказал, что все отделение переполнено тифозными и гангренниками, а ежедневно
умирает около тридцати человек больных, он моментально исчез.
— Надо поджечь этот госпиталь вместе со всеми жиданами! — он
на прощанье хлопнул дверью.
***
Прошел почти месяц нашего пребывания на Слободке. Месяц
жизни затравленных животных в клетке из колючей проволоки.
На Слободке выловили почти всех евреев и отправили… на
станцию Одесса-Сортировочная. На улицах Слободки пусто. На базаре редко кого
встретишь…
9 февраля 1942 года утром госпиталь окружил отряд румын.
Начальник гетто приказал всем без исключения, — и врачам, и санитарам, и
больным, — выйти за ворота и построиться для отправки в Березовку.
Больных стали вытаскивать вниз на носилках и сажать на
площадки и подводы.
Строй. Подводы с больными — за нами. Вокруг солдаты. Позади
— пулемет. Вскоре пришли в другой такой же еврейский госпиталь, находившийся на
той же Слободке. В этом госпитале было больше места, чуть ли не в три раза,
больше палат и врачей, и руководила им румынский врач доктор Лещинская.
Оказывается, решено было наш госпиталь ликвидировать, к штату этого добавить
несколько наших врачей, санитаров и фельдшеров, а остальных вместе с некоторыми
больными отправить на станцию Одесса-Сортировочная.
Нас разместили в комнатах третьего этажа: и здоровых, и
больных вместе.
Как мне рассказывали санитары этого госпиталя, здесь умирало
до 100 человек в сутки. Больных было больше, холоднее и голоднее, чем у нас. У
нас детское и родильное отделения отапливались, а здесь не топили нигде. Зато
площади было сколько угодно. Но у ворот и у забора дежурили румынские часовые
днем и ночью, и не допускали к больным никакой еды. Фактически это был не
госпиталь, а тюрьма, с небольшой разницей, больных держали не в камерах, а в
палатах, не закрывающихся на замок ночью.
Мы выбрали небольшую палату, в которой стекла были
более-менее целы. Расположились на койках и на полу. В это время Подкаминский и
Петрушкин согласовывали с главврачом вопрос о том, кто из наших врачей и
санитаров остается в этом госпитале. Утром узнали, что согласование ничего не
дало, отправляют на станцию всех.
Снова появился комендант гетто и несколько офицеров.
Выстроили во дворе всех: и штат госпиталя, и весь состав Комитета, и всех
больных. Комендант зачитал список тех, кто остается в госпитале. Их загнали
обратно в помещение, а остальным приказали собрать вещи и выстроиться у выхода
для регистрации.
— Разрешите спросить, господин полковник? — вдруг выступил
вперед Подкаминский.
Переводчик перевел.
— Пожалуйста! Я слушаю! — ответил начальник гетто,
повернулся боком к Подкаминскому и устремил глаза к небу.
— Можно ли будет в Березовке или куда нас приведут, снова
открыть Еврейский комитет и госпиталь для больных?
— Вы можете открыть только дом… для умалишенных! Их будет у
вас достаточно! — ответил начальник гетто. Офицеры расхохотались.
Я знал уже, что представляет из себя эта румынская
«регистрация» с обыском. Встал позади всех, а когда зарегистрированных уже
стало много, незаметно для часовых перешел к ним.
После полудня нас погнали на суконную фабрику. Здесь
пересидели ночь, спать было негде. Грязно, вши. Снимали их с себя, очищали под
собой место и садились вздремнуть.
Опять выгнали на улицу, построили и погнали в помещение
школы, откуда отправляли на станцию.
В школе приказали готовиться к «поездке» на станцию. Здесь
уже были приготовлены подводы для больных и для вещей за плату. А плата за
подводы настолько высока, что не всякий решался обратиться за помощью к
переводчикам.
Через час выяснилось, что остаются на Слободке, якобы на
два-три дня по распоряжению коменданта гетто члены Комитета Подкаминский,
Гольдштейн, доктор Петрушкин, доктор Файнгерш с мужем и еще пара человек. Я
вошел в комнату, где они устроились, и сказал, что все возмущены тем, как они
спасают свои шкуры за счет общего золота. Все понимали, что только благодаря
взяткам их оставили… правда, временно.
Подкаминский, прощаясь со мной, заплакал, просил передать
всем, что он честен, и что ни одна копейка не прилипла к его пальцам…
— Пусть отсохнут руки тех, кто воспользовался деньгами
Комитета для себя лично! — вскричал он патетически и предложил казначею
Комитета выдать мне… пять марок, как помощь на дорогу. Я эту «помощь» не взял.
После сильных морозов наступила оттепель. Накрапывал
небольшой дождик, скользко. Спотыкались, балансировали, падали, нарушали строй,
и румыны палками или прикладом снова его восстанавливали. При проходе под
арками Пересыпьского моста прошел трамвай, поднимавшийся на гору — в город. На
минуту у меня мелькнула мысль вскочить на подножку и скрыться в городе.
Осмотрелся, но получил от конвоира удар прикладом. Отправился дальше.
Пришли на станцию. Стали грузиться в эшелон. Вагоны
товарные. Из них несет трупным запахом. На полах вагона — грязная мелкая
солома. Из одного вагона вынесли трупик ребенка и положили среди других трупов,
позади эшелона.
Грузились быстро. Солдаты били прикладами зазевавшихся.
Набились в вагон как сельди в бочку. Все стояли. Через часа два подали паровоз,
и поползли от станции Одесса-Сортировочная по направлению к Березовке.