Виктор Платонович Некрасов (1911—1987) родился в Киеве. Закончил архитектурный
факультет Киевского строительного института (1936) и театральную студию при
киевском Театре русской драмы (1937), работал актером и театральным художником.
С августа 1941 г. — в армии. Воевал в Сталинграде, на Украине, в Польше. После
второго ранения в 1944 г. демобилизовался в звании капитана. Награжден
орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу».
Лауреат Сталинской премии II степени (1947) за книгу «В окопах Сталинграда». По произведениям
Некрасова сняты фильмы «Солдаты» и «Город зажигает огни».
За книгу очерков «По обе стороны океана» в 1963 г.
подвергся резкой критике Н.С.Хрущева, приведшей впоследствии к исключению
Некрасова из рядов КПСС (вступил в 1943 г. в Сталинграде).
В 1974 г. был вынужден эмигрировать. Умер в Париже.
Виктор Некрасов
P.S. к «окопной
правде»
«Главная» повесть Виктора Некрасова «В окопах
Сталинграда» была задумана и начата в армии, в 1943 году. Она была впервые
опубликована как роман под заглавием «Сталинград» в №№ 8/9 и 10 журнала «Знамя»
за 1946 год, а впоследствии издана свыше 140 (!) раз и переведена на 36 языков.
Как вспоминал Некрасов, он начал работать над ней не в самом Сталинграде, а
через год, в резерве — перед Никопольской операцией. Он написал тогда всего
шесть страниц и началось наступление. Некрасов
вернулся к работе только через полтора года, в конце 1944-го, когда после
второго ранения находился на лечении в Киевском окружном госпитале.
До присуждения Некрасову в 1947 году Сталинской премии
литературная общественность и критика встретили «В окопах Сталинграда», по
словам писателя, «как-то растерянно»,. Ее называли «порочной», ругали за
«ползучий реализм», «пацифизм» и «ремаркизм», а также
за «взгляд из окопа» (отсюда термин «окопная правда»).
В Союзе писателей состоялись два заседания, на которых она подверглась
серьезной критике, более того, готовился специальный «разгром» повести.
Книга Некрасова была совершенно лишена героического
пафоса и резко выпадала из общего хора полагавшихся славословий, характерных
для тогдашней прозы. Писатель говорил, что в его книге
правда о войне — на девяносто девять процентов. И только на один процент он
«кое о чем умолчал»!
Тем не менее судьба повести
оказалась счастливой.
Два человека защитили ее тогда от нападок критики —
тиран и художник. Первый присудил Некрасову премию своего имени, а второй
(Сергей Эйзенштейн) посвятил анализу книги молодого офицера отдельную лекцию,
прочитанную во ВГИКе в декабре 1946 года.
И хотя С.Эйзенштейн полемически оценивал композиции
некоторых сцен повести, он сравнивал эти эпизоды с описанием полтавского боя у
Пушкина, со сценами из «Анны Карениной» Толстого, а также с отдельными
эпизодами в пьесах Шекспира. Эйзенштейн удивительным образом как бы предсказал
судьбу Некрасова-кинематографиста еще задолго до того, как писатель увлекся
кино и стал писать сценарии для фильмов.
В 1950–1970-е годы в литературных и «киношных» кругах
имел хождение термин «некрасовская правда», который
был синонимом «окопной правды» и «лейтенантской прозы». Кто-то из критиков
остроумно заметил, перефразируя известное выражение XIX века: «Из «Окопов» Некрасова, как из «Шинели» Гоголя
вышла вся наша военная проза».
В 1960-х годах писатель активно участвовал в движении
русских и украинских диссидентов. Когда в сентябре 1974 года Некрасов навсегда
(официальная версия — на два года) уезжал в эмиграцию — был «выдворен», по его
определению, — на таможне произошел поразительный эпизод, о котором он
вспоминал в книге «Взгляд и нечто»: «Все те же полковники не разрешали мне
взять с собой медаль “За оборону Сталинграда”. Нету,
мол, соответствующего разрешения — оно, как назло, куда-то запропастилось.
Медаль эта все-таки мне дорога, и только, когда я, разозлившись, проявил
находчивость и пришпилил ее к “Окопам Сталинграда”, полковники развели руками».
В 1981 году в послесловии к изданию знаменитой книги о
Сталинграде (изд-во «Посев»; Франкфурт-на-Майне) Некрасов, подводя итоги,
писал: «Тридцать лет в партии — самой жестокой, самой трусливой, сильной,
беспринципной и растленной в мире. Поверил в нее, вступил и к концу пребывания
в ней — возненавидел. Три года в армии, в самые тяжелые для нее дни. Полюбил ее
и победами горжусь. Полюбил вечно чем-то недовольного рядового, бойца, —
солдатом он стал называться позже. Нет, не того, что на плакатах или в Берлине,
в Тиргартене, спокойного, уверенного, в каске — их
никто никогда не носил, — а другого, в пилотке до ушей, в обязательно
разматывающихся обмотках, ворчливого матюкающего
старшину больше, чем немца, пропахавшего пол-Европы и вскарабкавшегося на
Рейхстаг».
Последние тринадцать лет жизни Некрасов провел в
эмиграции — во Франции. Он написал несколько книг: «Записки зеваки» (1975), «Из
дальних странствий возвратясь» (1979–1981),
«Персональное дело коммуниста Юры» (1976), «Взгляд и нечто» (1971), «Саперлипопет, или Если бы да кабы,
да во рту росли грибы» (1983), «По обе стороны Стены» (1984), «Маленькая
печальная повесть» (1986).
В одном из интервью, данном за два года до смерти,
Некрасов сказал: «Я здесь написал больше, чем за десять лет в Союзе». Это
преимущественно — путевые очерки, эссе и автобиографическая проза. Стилистически
родился другой, новый Некрасов. Он нашел свой жанр.
В беседе с писателем и журналистом К.Померанцевым
(1978) писатель сказал: «Я избрал такой жанр, который мне удобен потому, что
ему конца нет. Пока жив и что-то происходит, что-то видишь, с кем-то
встречаешься, о чем-то думаешь до тех пор и длится
этот жанр, или, как я его иронически называю, треп».
Путевые очерки Некрасова — это не
только знакомство и освоение нового географического пространства, не только
размышления о новых странах, о городах, музеях, культуре и быта этих стран,
прежде всего это рассказ о себе, о времени, о своих единомышленниках, о старых
и новых друзьях, а дружбу он ценил превыше всего, о событиях на родине, которые
больно отзывались в его сердце. В
эмиграции он вернулся и к журналистской деятельности (сразу после войны, с
марта 1945 г. по июль 1947 г., Некрасов работал заведующим отделом искусства в
Киевской газете «Советское искусство», которая выходила на украинском языке).
Он печатал статьи и очерки в русскоязычных газетах «Новое русское слово»
(Нью-Йорк), «Русская мысль» (Париж), «Новый американец» и других. Несколько лет
он был заместителем главного редактора журнала «Континент» и каждую неделю
выступал по радио «Свобода» в своем излюбленном жанре «взгляд и нечто».
Некрасов откликался на все интересные события в литературе и политике, писал
рецензии на вышедшие книги, рассказывал о путешествиях, вспоминал о друзьях и
диссидентах и, разумеется, часто возвращался к своей главной теме — теме войны.
Его публицистические статьи о литературе, искусстве и
устные воспоминания до сих пор не собраны. Его очерки и статьи, опубликованные
в русских газетах и журналах, и выступления по радио (всего выявлено около 200
текстов), представляют фактически нового неизвестного Некрасова-журналиста.
Ниже публикуются две практически неизвестные статьи
Некрасова и одно его выступление по радио. Эти тексты относятся к разным
периодам. Первая статья «Споем славу Победе» — была напечатана на украинском
языке в газете «Радянське мистецтво»
(«Советское искусство») от 18 мая 1945 года. Она представляет собой рецензию на
художественную выставку, состоявшуюся в Киеве, приуроченную ко Дню Победы. Вторая — «Мысли о Сталинграде» была напечатана в «Русской мысли» от
7 августа за 1980 год (№3320. С.7). Третья статья — текст его
выступления по радио «Свобода», датированный 23 марта 1984 года и приуроченный
к 40-й годовщине освобождения Одессы. Он печатается по авторской
машинописи, хранящейся в Государственном архиве-музее литературы и искусства
Украины (Ф.1185. Оп.1. Ед.хр.11. Л.8-11).
Споем
славу Победе
Война — трудная, ужасная война победно завершилась. По
берлинской аллее побед шагают победители с красными знаменами. Тернистым и
трудным был этот путь победы: много мы выстрадали и пережили за эти годы — и трудного и радостного. Сердце останавливается от
грандиозности событий последних четырех лет. Еще целые столетия будут говорить
о них, писать книги, картины, будут лепить образы героев. История Великой
Отечественной войны — неисчерпаемый источник вдохновения для художников. Нам,
современникам и участникам войны, трудно еще до конца осознать грандиозность
минувших уже дней. Все это слишком еще близко, волнующе, свежо.
Но время зарисовок, очерков уже прошло. Время уже
эскизы претворить в полотна. С годами все шире и шире будет разворачиваться
перед нами панорама войны, — одним взглядом мы сможем охватить события
прошлого. Но тратить время даром нельзя. Засучив рукава, надо браться за
работу, сразу же, пока события свежи еще в памяти. Ведь многое из того, что
казалось нам в сорок первом году мечтой, давно осуществилось. Зерна победы были
посеяны на Волоколамском шоссе, на подступах к Ленинграду, в трудные дни
октября сорок первого года. И без этого октября не был бы таким прекрасным май
этого года. Величие Сталинграда — не только в самой пятимесячной обороне
города, но и в том, что она осуществлялась после июльского отступления сорок
второго года.
И обо всем этом уже время говорить во весь голос, со
всем темпераментом и силой, на какую способны художники. Трудно еще перечислить
все то, о чем заговорят в ближайшее время их полотна. Берлин, Вена, встреча на
Эльбе, Сталинград, Севастополь, Одесса, галерея наших героев, сожженные и
разрушенные наши города и села — невозможно обо всем этом писать без волнения.
Но приступив к работе, раскладывая перед собой эскизы,
оттачивая карандаши, нельзя забывать о том, что картины, посвященные
Отечественной войне, — это величественные документы истории. По этим документам
наши потомки будут судить о войне. Какими бы хорошими ни были краски и
интересной композиция, но когда в картине не будет правды — не стоит ее и
писать. Об этом правде думает каждый настоящий художник именно сейчас, в дни,
когда правда победила.
Перед большой картиной в красивой раме стоит группа
бойцов. На картине изображена атака. Упитанные, откормленные, тщательно
выбритые красноармейцы в аккуратненьких тулупчиках и блестящих касках колют,
рубят, кромсают насмерть перепуганных немцев в зеленых шинелях.
Бойцы смотрят. Бойцы молчат.
— Три года провоевал, а таких вот не видал, — говорит
один из них и отходит к другой картине.
Этот боец видел, принимал участие не в одной атаке. На
груди у него — серебряная звезда на черно-оранжевой ленте и желтая полоска
ранения. Может быть, художник не видел войны? Возможно. Но можно ли осуждать
его за это? Ничуть не бывало. Суриков никогда не видел живых стрельцов, Толстой
никогда не встречался с Наполеоном и Кутузовым. Однако их произведения остаются
самыми выдающимися памятниками описываемых ими событий. Потому что обо всем
этом они рассказывали языком художественной правды.
Возникает другой вопрос. Возможно, художник и видел
войну, но все же считает, что война — это война, а картина — это картина. Он
считает, что изобразив бойца в драной шинели и без
каски и противогаза, он умалит образ защитника родины. Может, поэтому он и
придает бойцу, его прекрасному юному лицу выражение разгневанного витязя,
нахмуривает, чтобы изобразить чувство негодования, брови — и дает фальшивый
образ.
Тема героизма и патриотизма значительно шире, чем это
кажется на первый взгляд. Имена Гастелло, Матросова, Космодемьянской на веки вечные вошли в историю
нашей страны. Но ведь, кроме них, есть сотни и тысячи бойцов и командиров,
героизм которых состоит в том, что они целыми неделями лежали на передовой или
даже отступали, но отступали так, что перейдя от
отступления в наступление, сегодня отдыхают на ступенях имперской канцелярии.
Покрытый порохом, уставший, в обтрепанной шинели,
боец, скручивая папиросу после атаки, выглядит прекраснее в тысячу раз, чем слащавые, выдуманные, плакатные красноармейцы в блестящих
касках.
Война — это не только отчаянные атаки и вступление
наших войск с реющими знаменами в освобожденные города. Война — это напряжение
до предела нервов, сцепленные зубы, горечь
отступления, гибель товарищей, с которыми ты спал под одной шинелью. Это ночные
переходы по колено в грязи, вещевой мешок, набитый патронами, миномет на
плечах, грязные лужи, к которым припадают жаждущие губы.
Война — это трудная работа, трудные, суровые будни. Но
в буднях этих — то самое величие, что и в образе красноармейца, поднимающего
красное знамя над рейхстагом.
Почему именно на фронте так любят художника Сойфертиса? За острый глаз, за умение подметить в самом будничном — интересное и волнующие. В его
севастопольских зарисовках жизнь бьет таким нетерпеливым напором, что дыхание
захватывает. Его «Концерт», «Воздушная тревога», «Фотография на партбилет»
искренни и правдивы.
Но все-таки это только зарисовки. Хочется же увидеть
такими же убедительными и искренними и большие полотна. Время уже наступило
писать эти полотна о великой борьбе, о подвигах, о реющих знаменах и
освобождении городов, о тех мгновеньях, которых мы так долго ждали.
Боец, который пришел на выставку или в картинную
галерею, хочет увидеть себя, как он отступал и наступал, как бился с немцами
прикладом, когда были истрачены патроны, как мерз на Клухорском
перевале и считал последние минуты под градом бомб, как переправлялся через
Днепр. Он хочет увидеть войну такой, какой она была на самом деле, какую
пережил он и его боевые товарищи.
Вот об этом о всем, по нашему
мнению, не может не думать настоящий художник, прежде чем он начнет натягивать
холст на подрамник.
* * *
Перед архитекторами и скульпторами тоже большие,
сложные задачи. Исторические места и события ожидают своих памятников. Не
создан еще образ Пантеона, образ героического надмогильного памятника
исторических мест.
А эта неразведанная еще отрасль искусства требует от
творца огромного такта и чутья. Бойцы и офицеры одной гвардейской части,
начавшей свой путь в Сталинграде и дошедшей до Берлина, как-то узнали о проекте
восстановления Сталинграда. Проект, по замыслу авторов, грандиозный: гранит,
мрамор, бронза, скульптуры, памятники. На Мамаевом кургане — прекрасный парк
культуры и отдыха.
Трудно, как будто, возражать против этих планов. А вот
гвардейцы были недовольны и написали письмо авторам проекта. Дело в том, что на
этом самом Мамаевом кургане гвардейцы пять месяцев воевали.
«Слишком много у нас связано с этим курганом, — писали
они. — Каждая балка, каждый окоп, каждая пулеметная площадка могут рассказать
захватывающую повесть о героизме и мужестве наших солдат. Слишком много крови
нашей пролито на этой высоте, слишком дорого она нам стоила, чтобы построить на
этом священном для нас месте кафе, тиры и комнаты смеха. Не хочется смеяться
там, где нужно молча стоять, сняв шапки».
Что можно возразить против этого?!
«Почему нельзя по-иному отметить события, происходившие
на этом кургане осенью и зимой сорок второго года? — спрашивают гвардейцы. —
Почему не сохранить все эти окопы? Почему не превратить их в своеобразный музей
обороны Сталинграда? На вершине кургана стоял подбитый танк, из-за которого
велась борьба на протяжении трех месяцев. Неужели он, искалеченный и
простреленный, не был бы самым ярким памятником тех дней?»
Мы цитируем это письмо, чтобы напомнить архитекторам,
что вовсе не такой простой и легкой является задача увековечения исторических
мест. И если, несмотря на боевые горячие дни войны
вспоминают и думают о том, как должны выглядеть наши города после войны, то уж
архитекторы, во всяком случае, призваны решать эти задачи, должны к этому
подойти с большим тактом.
На Украине много достопримечательных исторических
мест. Околицы Киева, Одессы, Корсунь-Шевченковского,
Тернополя, берега Донца — архитекторы и скульпторы призваны
их прославить. Надо, по возможности, сохранить исторические места в том
виде, какой они имели. Архитектура должна только оттенить, подчеркнуть
пространство, но ни в коем случае не загромождать, не придушить, не подменять
собой благородной простоты и суровости тех мест, где недавно гремели бои.
Пресловутый Лейпцигский памятник
Битвы народов и мрачные глыбы фашистского монумента в Танненберге останутся образцами того, как помпезный дух прусачества и реакции подходит к решению этих вопросов.
Великие события Отечественной войны вдохновляют
художников на воплощения, достойные этих событий. Памятники городам, монументы
на братских могилах, сооружения, посвященные победам, — все это требует
индивидуального, вдумчивого подхода, большой любви и вдохновения. Трудно
сказать, в какой форме все это воплотится. Пантеон, триумфальная арка, обелиск,
колонна? Уже сейчас возникает дискуссия. Практика разрешит это. На выставке
проектов Крещатика мы уже видели — арку у Алабяна и почти у всех авторов — Пантеон. Мы видели проект
памятника жертвам Бабьего Яра архитектора Власова, видели результаты конкурса
1943 года на монумент героям Отечественной войны. Во всем этом много
интересного, много спорного, но и возвышенного.
Иначе и не может быть!
Хочется только, чтобы
принимаясь за работу, архитекторы и скульпторы помнили о письме гвардейцев,
помнили, что события, которым они будут посвящать свои произведения, не имели
равных в истории человечества. Простота, величие и скромность — основные черты сталинцев, людей, которые ковали победу. Такими же должны
быть и памятники, посвященные им и делам, которыми они прославились.
Обратный перевод с украинского
Т.А.Рогозовской
Мысли
о Сталинграде
Как-то в Сталинграде, когда война там подходила уже к
концу, мы с моим другом разведчиком Ваней Фищенко
сидели в моем блиндаже (а он был у меня со всем возможным в тех условиях
комфортом, даже с овальным ампирным зеркалом, притащенным откуда-то моими
саперами), сидели и пили что-то крепкое. На передовой была передышка.
— Знаешь, о чем я мечтаю? — сказал вдруг Ваня.
— ?
— Об окошке. Чтоб в твоем блиндаже
да еще и окошко было.
— Окошко?
— Ну, да. Сидели бы вот так с тобой, пропускали бы по
маленькой и поглядывали бы в окошко. А там жизнь. Люди ходят, девушки.
— Он глянул на часы. — Через час мне в разведку.
Вылезу из твоего блиндажа, а там… Никаких девушек.
Случилось так, что мы оба остались живы. И окошко,
когда кончились в Сталинграде бои, я прорубил-таки и
стало действительно очень симпатично — иногда пробегали мимо очень славные
связистки, медсестрички.
Окошко в блиндаже… Мечта разведчика. В Сталинграде.
Девушек можно увидеть.
А сейчас одна другой краше пробегают мимо меня,
куда-то торопятся. Сижу в кафе на Трокадеро, и нет
рядом со мной Вани, — он оценил бы ситуацию, — а я вспоминаю это и пишу
почему-то о Сталинграде. И не весело мне. Очень не весело. Поэтому и
примостился здесь, среди людей, чтоб не сидеть дома и поглядываю то на пробегающих
девушек, то на маршала Фоша в скверике, на коне и без
фуражки — шальной пулей что ли сбило?
Сталинград. Война… Спроси я,
например, сидящего за соседним столиком славного парнишку с цепочкой на шее,
что он знает о Сталинграде — пожмет плечами и скажет что-нибудь о станции метро
— там рядом он когда-то разливал «деми».
А Верден? Он все-таки свой, французский, а кто
вспоминает о нем, кроме тех стариков, увешанных орденами, которых привозят на
автобусах туда в дни памятных дат? Малакоф? Ручаюсь,
что половина жителей этого соседнего со мной городка имеет весьма
приблизительное представление о том севастопольском кургане, которому он обязан
своим названием. А уж то, что на нем, на этом самом кургане, воевал Лев
Толстой, а потом написал «Севастопольские рассказы» — может быть, лучшее, что
написано о войне ее участником, — об этом-то уж — голову даю на отсечение — не
знает никто.
На другом конце земного шара, в далекой Австралии, в
Мельбурне тоже есть Малаков-стрит, в честь все того
же Малахова кургана.
А мой, на котором я воевал и
где мои саперы закапывали в замерзший грунт мины ПМД, назывался Мамаев курган.
Пять месяцев лилась на нем и тут же замерзала кровь. Когда через несколько лет,
точнее, через семь, — я туда попал, он весь усеян еще был черепами и костями —
размыло дождями.
«Руки не дотягиваются, — без всякого смущения сказали
мне тогда в Горкоме партии, — жилье строить надо…»
Потом кто-то велел, чтоб руки дотянулись, черепа
разгребли бульдозерами, и на месте окопов и того самого блиндажа, где Ваня Фищенко мечтал об окошке, стоит теперь Мать-Родина высотой
в сто метров, а к ней ведет широченная лестница. Ей Богу, тогда, под пулеметным
огнем, я куда быстрее добирался до передовой, чем сейчас, задыхаясь, до этой
самой дамы с мечом в руках.
В нашей стране все самое большое. Горы, реки, плотины,
ракеты, партия. А это — самый большой в мире памятник. Один палец на ноге этой
женщины-монстра раза в два, а то и три, больше нормального человека. А кругом
еще десятки грандиозных скульптур, символов, аллегорий и бассейн, а над ним
полуголый воин с автоматом и волевым лицом маршала Чуйкова.
В те дни, когда пробито было первое
окошко и воевать было уже не с кем, я сел и написал письмо самому главному
архитектору Советского Союза, товарищу Алабяну (я сам
был когда-то архитектором) — мы, мол, я и мои товарищи, полковые инженеры,
предлагаем уже сейчас подумать об увековечении тех событий, которые разыгрались
на склонах Мамаева кургана.
Давайте, — писал я, — сохраним передовую такой, какой она была, со всеми ее
окопами и землянками, — чтоб знали потомки, как нелегко нам тут было, — а
где-то между нашими и немецкими позициями воздвигнуть памятник или обелиск.
Ответ последовал любезный — подумаем, взвесим, решим, спасибо…
Через тридцать лет после этого письма, я с другом постарался
найти хоть что-нибудь, напоминающее те окопы. В кармане у нас была бутылка
водки. Окопов мы так и не нашли. Устроились где-то у какой-то воронки (будем
считать, что от бомбы). Только раскупорили бутылку, как возник вдруг
молоденький офицер и строго сказал, чтобы мы прекратили бесчинство, что здесь
не кабак, здесь люди кровь проливали.
— И мы в том числе, — ответил мой друг. — Под пальцем
той самой тетки с мечом его блиндаж был, — и он указал на меня, — потому и
пьем.
Лейтенантик смутился и больше мы его не видели.
В тот же день я выступил по телевидению — для этого-то
и приехал. Я рассказывал о том, как плохо было без лопат, что людей не хватало,
в ротах оставалось иногда по 5-6 человек…
Начальство осталось очень недовольно. Неужели нельзя
было рассказать о каком-нибудь героическом поступке? А я-то, дурак,
думал, что как раз о героизме и говорю — ни лопат, ни людей, а вот выстояли…
Прошло еще сколько-то лет, Мать-Родина отдалилась от
меня навсегда. А я опять на передовой. Другой уже. Здесь тоже лилась кровь. И
приезжают сюда старики на автобусах и бродят, что-то вспоминают.
Форт Во… Знаменитый форт Во
под Верденом. Сижу на бронированном колпаке пулеметной точки. Тишина… Только жаворонки где-то в вышине. С этим самым Во, Дуамоном, Гувиль,
Морт-Ом я знаком еще с детства. По журналу «Природа и
люди» за 1918 год, где писалось про Верден и было
много страшных фотографий. Я разглядывал их, читал военные сводки и тогда
мальчишкой, гордился победой французов.
Сейчас, уже не мальчишкой, дымя голуазом
на бронированном колпаке, задавал себе вопрос — горжусь ли я победой в
Сталинграде?
Да, горжусь. Да, в Сталинграде Гитлер впервые крепко
получил по зубам. И там, тогда, в далеком 43-м году, нам действительно
казалось, что своей победой мы приблизили тот час, когда восторжествует во всем
мире свобода и правда. Так нам казалось. И именно в таких выражениях. И мы
гордились своей красной звездочкой на пилотке.
Тогда, когда мы ею еще
гордились, приходил в мой полк со своими саперами, помогать моим, младший
лейтенант Николай М. из дивизионного батальона. Потом, уже на Украине, когда я
из полка перешел в этот самый саперный батальон, мы с ним крепко сдружились. Он
был хороший, смелый, умный парень… В минуты затишья,
как и в Сталинграде, мы предавались мечтам — дело шло к победе. Что ждет нас
впереди, когда в мире восторжествуют принесенные нами
мир и спокойствие? Учиться? Жениться? К окошкам мы уже привыкли.
У меня на стене висит фотография — офицеры нашего
батальона. Это уже в Польше. Мы с Николаем в первом ряду лежим на травке. У
него на груди гвардейский значок, орден, две медали, пилотка кокетливо сбита
набок, на ней та самая звездочка. 1944 год.
Потом война разлучила нас — меня вторично ранили,
валялся в госпиталях, демобилизовался. Он воевал еще с японцами. Потом встретились.
Лет через десять уже. Я стал, к своему собственному удивлению, писателем. Он
кончал Военно-инженерную Академию. Выпили, вспоминали друзей и опять
расстались. На этот раз уже навсегда. Последнее письмо от него я получил
откуда-то из-за границы. «Жив-здоров,
обучаю саперному делу офицеров некоего соседнего государства. За хорошую работу
мне здешний король даже машину подарил…» Ай да Николай, — порадовался я, — того
и гляди, генералом еще станешь.
Какие по соседству у нас тогда короли были? Только
афганский. Тот самый, которого потом Дауд свалил.
…Разворачиваю «Фигаро» за 10 июня этого года. Статья
Тьерри Дежардена. В ней рассказывается о некоем
советском генерале, инспектировавшем предместье Кабула. Он был в «жиле пар балль», но пуля партизана–снайпера поразила его в рот.
Я не в силах произнести фамилию этого генерала, но это
— та же фамилия. Та, в статье, и моего Николая…
Еще в школе нас учили, что есть войны справедливые и
несправедливые. Но никто никогда не говорил нам о войнах позорных. А они есть.
Финская война 40-го года — позор для победителя. Та, в которой участвовали мы —
я, Ваня Фищенко, Николай — была тяжелой, страшной, но
не позорной. Мы защищались. Пусть даже под командованием Сталина, но
защищались. А сейчас?
Тело генерала, очевидно, положили в цинковый гроб,
погрузили на самолет и… И не будет военных оркестров,
не будет траурной рамки в газетах. Никто ничего не узнает. Все глухо в нашей
стране. Никакого окошка.
Но где бы, кто бы в неведомой этой могиле ни лежал —
мой друг или однофамилец его — я склоняю голову. Ты солдат, ты давал присягу,
тебя обвинить трудно; но звездочка, та самая звездочка, которой мы, Николай,
так с тобой гордились… Чем отличается она сейчас от
свастики, ненавистной свастики, которая казалась нам тогда символом всего самого
страшного на земле?
Начинает накрапывать дождь. Я расплачиваюсь с
официантом и ухожу из кафе. Оно называется Малакоф.
Против выхода из метро, на углу авеню Раймона
Пуанкаре. Не переименовать ли его мне, для самого себя, в Мамаеф?
А может быть, где-нибудь возле Кабула, тоже есть какой-нибудь курган, где плохо
вооруженные люди защищают, как мы когда-то в Сталинграде, свой дом, своих
отцов, своих матерей, детей от тех, кого мы вынуждены называть сейчас не
солдатами, а оккупантами? И в той могиле, на которую мне не суждено положить
цветы, лежит оккупант… Мне тяжело, как никогда. И стыдно за красную звездочку.
Она стала звездой позора.
Сорок
лет освобождения Одессы
10 апреля 1944 года войска 3-го Украинского фронта под
командованием генерала армии Малиновского ночным штурмом при содействии
партизан овладели крупным морским портом и железнодорожным узлом городом
Одессы. Так звучало очередное сообщение Совинформбюро.
В ночном штурме я не участвовал и не очень уверен, что
он был, но в какой-то степени в освобождении крупного морского порта и
железнодорожного узла участие принимал.
В то солнечное, весеннее утро 10 апреля я вступил на Дерибасовскую и Ришельевскую не в
первый раз. Бывал в Одессе и раньше. Относился к ней, как истый киевлянин,
естественно, с определенным предубеждением. Киев и Одесса спокон веков, если и
не враждовали, то соперничали. Каждый считал себя выше другого. У нас море! —
хвастались одесситы. — Лучшее в мире Черное море! А у нас Днепр — парировали
киевляне — воспетый еще Гоголем, с лучшим в мире речным пляжем. А Крещатик? Чего стоит один Крещатик?
Ха-ха, — переглядывались одесситы, — Крещатик… А вы были когда-нибудь на Дерибасовской?
Нет? Тогда молчите… А наш оперный театр? Второй в мире
после венского. А? А Бабель, Багрицкий, Катаев, Ильф и
Петров — все они одесситы… И Паустовский и Булгаков
тоже одесситы? — иронизировали киевляне, — и вообще, мы мать городов русских…
Споры эти продолжаются до сих пор, хотя Одесса давно
уже потеряла свой вольный, бени-криковский, остап<а>-бендеровский
дух, а Киев, став столицей, во многом обогнал провинциальную Одессу.
Мне повезло, я еще застал нэповскую Одессу. Но будучи мальчишкой, не мог, к сожалению, пользоваться
истинными ее благами — в рестораны и всякие там рулетки ходу не было,
приходилось ограничиваться киношками и пляжами.
К величайшему же нашему, освободителей, удивлению и,
добавим, радости апрельская, сорок четвертого года Одесса встретила нас духом
забытого прошлого — бесчисленным количеством «бодег»,
иными словами, кабаков. И скажем прямо, мы не так уж
старательно их обходили. Одесса оккупирована была не немцами, а румынами —
только последние недели хозяйничали в ней немцы — и, как с присущим им юмором
утверждали одесситы, морально было, конечно, тяжеловато, но жить было можно.
Они ж не фашисты, они элементарные жулики и спекулянты, эти румыны. Воевать не
любит и не умеют, а вот спереть, что плохо лежит,
большие специалисты. Нет, не грабили, воровали. И, вообще, не злые. Детей
любили, конфетки давали.
Особенно нас поразило, когда мы вошли в Одессу, это
обилие молодых, здоровых ребят. За прилавками крохотных частных магазинчиков, у
стен тех самых бодег-кабаков, да и просто без дела
валандающихся по улицам. Всех их на третий-четвертый день взяли
в армию и кое-кто из них впоследствии не так уж плохо воевал.
Военные историки утверждают, что так называемая
одесская операция 1944 года длилась с 26 марта по 14 апреля, иными словами,
почти три недели. Нам же, освободителям, казалось, что каких-нибудь два-три
дня. За почти три года войны мы отвыкли от городов — после сталинградских
слепых блиндажей нам украинские хаты казались хоромами, а деревенские сало,
молоко и сметана — лукулловским угощением — здесь же, в Одессе, хитроглазые
одесситы в своих бодегах угощали нас настоящей копченой колбасой, голландским сыром и свежей,
хрустящей арнауткой, вкус которой мы давно уже забыли. Было, конечно, и кофе. О
других напитках, покрепче, не говорю уже. Благодаря им-то, три недели и показались нам тремя днями.
Кстати, о кофе. К моменту, когда мы
наконец, обнаружили друг друга — после второй бодеги
мой славный 88-й Гвардейский саперный батальон расползся по всему городу и даже
исполнительный начштаба Щербаков не в силах был его собрать, — так вот, когда
потерявший меня верный мой Валега обнаружил меня
спящим на какой-то пустой даче, он, малость поворчав, доложил все же:
— Слыхал я, товарищ капитан,
что вы любитель кофе. Так вот, нашел я у немцев целый мешок этого самого кофе.
Если хотите, могу сварить.
— Свари, свари, Валега,
люблю.
И он пошел варить. Варил что-то очень долго.
— Ну, как у тебя там кофе? Долго еще?
Он растерянно развел руками.
— Варю, варю, товарищ капитан, а оно никак не
разваривается.
Оказывается, милый мой оруженосец усиленно варил в
своем котелке не молотый кофе, а в зернах…
— Кто ж его знал, — ворчал он зло, раздосадованный. —
В первый раз ведь вижу. Иди догадайся…
Много смеха вызвал и сухой лимонад, в порошке. Солдаты
обнаружили целый вагон с ящиками, набитыми каким-то бумажными пакетиками. Не
раздумывая, высыпали содержимое, желтый порошок, в свои пасти. И порошок
запенился. Только потом кто-то догадался, что его надо в воду и размешать.
— А что, если яд? — орал на них все тот же Щербаков. —
Порошки жрут гады. Видишь в первый раз — спроси. Нет,
сразу же в глотку…
Кроме вагона с лимонадом и кофе, обнаружен был и
шоколад, и какао, и мясные консервы, короче, когда всех удалось
в конце концов собрать, у каждого солдата за спиной или в руках был сидор,
величиной в дом, и не расставались они с ним, потом уж пополняемым в селах, до
самого Днестра, куда мы пришли только в начале мая.
Ну, а Одесса, сама Одесса, какое она на нас произвела
впечатление? Прекрасное! И не только из-за бодег. Город почти не разрушен, так, две-три случайные развалины, оперный
театр — тот самый, второй после венского — на месте, Дерибасовская
полна жизни, на Приморском, ныне Фельдмана, бульваре бабы торгуют настоящими,
длинными, калеными семечками «конский зуб» и копченой скумбрией «качалкой» —
теперь, через сорок лет, нигде ее не найдешь, — ну, и море, ах, Черное море, хор-рошее море!
В первый же день я заставил весь батальон, ну, не
весь, половину, раздеться и ринуться в него. Холодное еще, но
сколько радости, сколько веселья, сколько солдатского хохота вызвало оно, это
Черное, действительно хорошее море.
Ну, а потом ринулись согреваться…
Вот так вот и освободили мы Одессу. Приятно вспомнить.
28.3.1984 г.
Публикация и вступительная заметка Александра Парниса