Воспоминания
доктора физико-математических наук, профессора и поэта Вадима Георгиевича Кнорре - зримое свидетельство жизни интеллигентной, типично
петербургской семьи в ХХ веке. Первая мировая война, Февральская и Октябрьская
революции, Великая Отечественная война определили жизнь рода Кнорре, вырвали его представителей из родного города,
который навсегда остался для автора этих воспоминаний тем единственным Городом,
в котором сконцентрировались основные нити его памяти и судьбы.
В центре этих
воспоминаний — образ удивительного человека Самуила Мироновича
Алянского, основателя легендарного петроградского издательства "Алконост", ставшего
другом Александра Блока в последние, тяжелейшие годы жизни поэта,
послереволюционного издателя символистов, автора замечательных воспоминаний об
А.Блоке, достойнейшего представителя Петербурга, тоже волею судьбы вырванного
из родного города.
Вадим
Сабинин-Кнорре
Узы и судьбы
Петербург,
я еще не хочу умирать...
О.Мандельштам
С
возрастом воспоминания постепенно начинают вытеснять настоящее (настоящего
обычно не бывает много, а будущее сокращается, находясь в обратной пропорции с
прошлым). Прошлое оказывается - или начинает казаться - все более интересным,
оно со временем сгущается и концентрируется, становится все более
содержательным.
Когда-то
я попытался выразить это в стихах:
И
не звана и не прошена
Мысль
преследует навязчиво —
Отчего
так много прошлого
И
так мало настоящего.
Действующие лица моих воспоминаний - это не
только люди, но и дома, улицы, перекрестки, мосты, сады, хотелось добавить еще
реки, но понял, что это неприменимо к Петербургу, - здесь нужны названия, или
лучше - имена:
Нева, Фонтанка, Мойка, - и за каждым из этих имен возникает свой полный смысла
и поэзии мир. У многих зданий Петербурга свое лицо, порой более выразительное,
чем в людской толпе. Эти дома строились талантливыми архитекторами, их облик
отражает духовность, души их создателей. То светлые, то задумчивые, то
улыбающиеся, то мрачноватые - дома эти, с каждым из которых можно беседовать,
стоя перед ними или просто вспоминая. Я чувствую себя Петербуржцем, - что мне
передано генетически родителями и городом, флюиды которого я впитал своей
кровью, и все, что я пишу, пронизано этим и определяет мою душу, мой дух. Да, я болен Ленинградом, болен Петербургом, и связанная с этим боль
включает мои детские воспоминания, впечатления, а ведь главные,
трудноискоренимые впечатления, наибольшую информацию человек получает,
воспринимает в детстве, а, значит, это не только Ленинград, но и моя семья, в
которой я вырос, - прежде всего мои родители, обстановка в доме, мои братья и
сестры, образ города и детали, если всматриваться в образ, не разрушая
его. Детали я вижу, а образ ощущаю, здесь видение не зрительное, а более общее.
Друзья
моих родителей, разумеется, также запечатлены в моем сознании. Небезынтересно
отметить, что с ними в большей мере ассоциируется Ленинград-Петербург, чем с
моими братьями и сестрами (вся наша семья оказалась для меня психологически
вынута войной из моего города, а друзья родителей остались там). Среди друзей
родителей семья Самуила Мироновича Алянского - друга отца с гимназических времен, хотя могу (и
хочу) вспомнить о семьях Наджаровых, Чачикянов, Блиновых и многих,
многих других.
Стремясь
описать более полно тесные дружеские связи наших семей, я невольно расширяю
рамки воспоминаний за счет слышанного мною от родителей, прежде всего от отца.
Самуил
Миронович Алянский прожил
полноценную жизнь, ему была дарована судьба и долголетие, которые
позволили ему реализовать себя. Жизнь его, не изобиловавшая внешними событиями,
может быть, и не могла бы стать предметом увлекательного романа, но прожитая
так, как прожил ее С.М., доставила бы удовлетворение многим.
Томас
Манн в предисловии к роману "Волшебная гора" предупреждает читателя,
чтобы он не разочаровался, так как герой не претендует на характер чего-то
выдающегося, но что с ним случилась необыкновенная история, а ведь не со всяким
может случиться история. Я думаю, что случившееся в жизни С.М. имеет характер
необыкновенной истории (я, разумеется, не претендую на
абсолютную верность аналогии - это я пишу для возможных критиков, ибо, если
вспомнить Монтеня, но заменить слово критик на слово комментатор, то можно его
процитировать: "Комментаторы повсюду так и
кишат..."). Тем более что пишу воспоминания без исследования жизни
Самуила Мироновича, имея в виду его профессиональную
деятельность.
Я
принадлежу к семье Кнорре, которая вместе со своими
многочисленными ответвлениями и предками может быть названа
родом Кнорре и которая своей судьбой тесно
переплелась с обширным семейством Алянских. По
существу, это было своеобразное родство, если не буквальное, то душевное. Но
стержнем этих отношений явилась замечательная дружба Самуила Мироновича Алянского и моего отца
Георгия Федоровича Кнорре, которая началась с
гимназической парты и продолжалась всю жизнь. Помню, как у нас дома мы отмечали
пятидесятипятилетний юбилей их дружбы, который мы в шутку именовали стодесятилетним юбилеем. Это было за месяц до смерти отца.
Процитирую
маленький отрывок из книги С.М. "Встречи с Александром Блоком", где
говорится о знакомстве с моим отцом и завязавшейся дружбе: "...Не могу
удержаться, чтобы не рассказать хоть коротко о светлых годах моего детства и
юношества, проведенных в гимназии Столбцова С.А.
Вместе
со мной в четвертый класс поступили Васильев Василий и Кнорре
Георгий... Больше всего нам повезло с учителями русского языка и математики...
Уроки русского языка стали для большинства из нас самыми интересными и
увлекательными...
Пять
человек из нашего класса, наиболее увлеченные... создали внеклассный
литературный кружок. Руководителем же кружка он (Балаев, учитель русского языка и литературы. - Прим. ред.) рекомендовал нашего товарища по классу, Георгия Кнорре. Это был культурный и многогранно одаренный
человек, впоследствии видный ученый.
Помимо
рефератов о произведениях классиков художественной литературы, запомнился
реферат Георгия Кнорре о критических работах
Белинского и Писарева. Это был блестящий, острый анализ работ крупнейших
критиков, вызвавший страстные споры. Этот реферат и дискуссия
о нем до сих пор живы в памяти... Литература и искусство стали нашей
потребностью".
Самуила
Мироновича я лично помню так же давно, как и себя,
ибо он постоянно бывал в нашей квартире, а жили мы в одном доме на улице
Восстания, 22. Это были обычные посещения для беседы и чаепития, многочисленные
дни рождения, встречи Нового года и другие праздники.
Жизнь С.М. названа мной полноценной не потому,
что она была во всем благополучной, - на его долю выпало более чем достаточно
тяжелого, но все испытания формировали его душу и характер, и, как это бывает с
достойными людьми, чем тяжелее были обстоятельства, тем жестче формировался его
характер и внутренний мир, который как бы сопротивлялся внешнему. Жизнь сделала С.М. человеком
сдержанным и достаточно скептическим, хотя вспышки веселости нередко прорывали
эту оболочку. Таким я помню С.М. по общению с ним в послевоенные годы, что
составляет около тридцати лет. На первый взгляд, мои воспоминания трудно
вяжутся с воспоминаниями отца, которые относятся к 1913-1916 годам, где С.М.
называется не иначе как "великий оптимист Муленька".
Кстати, в семье моих родителей С.М. именовался Муленькой
или Мулей и другого имени в нашем доме я не слышал -
так его звали и два моих старших брата и старшая сестра, так называемая старшая
троица, но не добился он лучшего и у младшей четверки, в которую входил я.
Впрочем, точно так же для детей С.М. мой отец был Гарей. Что касается
характеристики "великий оптимист Муленька",
то это полностью оправдалось несколько лет спустя, при создании знаменитого "Алконоста".
Упомянутые
мною годы 1913-1916 имеют самостоятельный интерес и значение. В 1913-м мои
родители обвенчались и после свадебного путешествия - Германия, Швейцария,
Италия - поселились в отдельной квартире на Карповке.
Как следует из воспоминаний отца, С.М. довольно скоро обосновался у них - ему
был предоставлен кабинет хозяйки, и это было обоюдным желанием друзей быть
рядом.
К
1914-1915 годам относится начало их совместной литературной и издательской
деятельности - пока шуточной - решили издавать семейный журнал, а так как
участников было много, то для него придумали много названий и чтобы никого не
обижать (вернее, чтобы обиженных было меньше), использовали много названий, так
что все вместе звучало достаточно сложно: "Домовой", "Вниз по Карповке" (более мелким шрифтом), "У кипящего
самовара", "Журнал не для всех". Сохранился лишь один номер
этого журнала за декабрь 1915 года, где была заметка с подписью "Амбара Дерюшез" - прозвище С.М. Там же была карикатура на
С.М., нарисованная моим отцом.
После
октябрьских событий мои родители, боясь за двух маленьких детей, а также учитывая ожидавшееся прибавление в семействе, наивно
решили, что в Москве будет спокойней (к сожалению, это же решили для себя
большевики), и переехали в Москву, поближе к родственникам моей матери и жили
там до 1920 года. Отец прервал тем самым учебу в институте и начал работать,
чтобы содержать семью.
Однако
связь с С.М. не прервалась. В 1918 году был создан "Алконост". И с этих
пор С.М. начинает часто бывать в Москве, пытаясь завязать знакомства и
уговорить печататься в "Алконосте" лучших русских поэтов: Андрея
Белого, Вячеслава Иванова и других. Так как С.М. постоянно останавливался в
доме моих родителей около Арбата, то там же начали бывать все, с кем он завязал
знакомства. В том же 1918 году в издательстве "Алконост" выходит и
книга моего отца "Записки Всеволода Николаевича" под псевдонимом
Алексей Кириллов, составленном из имен двух его сыновей. При этом героиня
повести была названа Ксенией - имя родившейся к тому времени дочери. Сохранился
экземпляр этой книги, предназначавшийся лично для моей матери, что было
напечатано на первой странице титульного листа. Книга издана в парчовом
переплете; неизвестно, сохранились ли подобные экземпляры где-либо. Мне
посчастливилось купить эту книгу (в обычном переплете) в букинистическом
магазине. Сохранился также номерной экземпляр первого издания поэмы
"Двенадцать", тоже в парчовом переплете, где было напечатано, что это
экземпляр Г.Ф.Кнорре (всего было издано триста
номерных книг, 25 из которых были от руки раскрашены Юрием Анненковым).
По
случаю юбилея "Алконоста", которому в марте 1919 года исполнилось
девять месяцев, был заведен знаменитый альбом, открыть который принадлежала
честь, естественно, Блоку. Запись Блока, большинству, конечно, известная,
заканчивалась словами: "Да будет Алконост". Все приглашенные на
юбилей оставили в нем памятные записи. Однако, судя по этим записям, альбом
ездил вместе с Алянским в Москву, так как мартом, но
несколько позже, помечены записи московских авторов "Алконоста" - В.
Иванова и других. Есть там запись и моего отца, точнее Алексея Кириллова, от 12
марта 1919 года, в том числе строки: "Восстань, человек! Перед Грозным
виденьем грядущего Завтра пусть погибнет в нас
зритель!"
В
1920 году под влиянием разных обстоятельств семья отца возвращается в
Петроград. С.М. в это время уже поселился на Знаменской улице, ныне улице
Восстания, 22. Благодаря его стараниям отец поселяется в том же доме, что
является естественным продолжением их дружбы с гимназических лет. На радостях
по случаю возвращения в Петроград его самых близких людей, С.М. дарит родителям
трехтомник Блока, вышедший в издательстве "Мусагет" и подаренный ему
самим автором в 1919 году. К сожалению, этот трехтомник, как и многие другие
книги моих родителей, погиб во время блокады Ленинграда. Каким-то чудом
сохранилась лишь полуистлевшая страничка с автографами Блока и Алянского.
С
этих пор возобновляются прежние встречи, почти ежедневные. Укрепляются контакты
и с авторами "Алконоста", в том числе с семьей Блока. В записных
книжках поэта появляются записи о посещениях его квартиры Алянским
и Кнорре и, в свою очередь, посещение им Знаменской,
в том числе и дома моих родителей. В частности, в записи от 30 ноября 1920
года: "Вечером у Алянского и Кнорре
- собрание Алконоста". Надо сказать, что С.М. по старой памяти, помня
размах семьи моего деда, подыскал моим родителям квартиру в 200 квадратных
метров из девяти комнат. Там можно было устраивать не только собрания
"Алконоста", но и целые митинги. Известно и о последнем посещении
квартиры родителей Блоками. Это было на Пасху, в апреле 1921 года. Время было
голодное, но Пасху полагалось встречать, разговляясь поросенком, который на
этот раз был изготовлен в натуральную величину из провернутой фасоли
(скульптором был отец). Моему брату, с трех лет увлекавшемуся рисованием
животных, в чем он весьма преуспел, поручили ответственное дело - сделать из
свеклы пятачок поросенка, а также копытца и прочие детали. Он с удовольствием
исполнил поручение, но был заинтригован - для кого все это готовится? Отец,
чтобы не возбуждать любопытство, не сказал ему, кто из гостей будет, так как
увлечение стихами Блока было в семье всеобщим и мой брат, хоть и было ему всего
семь лет, знал многие стихи Блока наизусть. Отец надеялся, что Алеша уснет. Да
не тут-то было. Алеша лег в кровать, но как только чувствовал, что засыпает,
вставал и начинал прыгать. Так он допрыгался до прихода родителей с С.М.,
возвратившимися после полуночи со Всенощной. Вскоре раздался звонок и появились Александр Александрович и Любовь
Дмитриевна, что хорошо было видно через замочную скважину, так как дверь
детской вела в столовую.
В
книге С.В.Белова была предпринята попытка описать профессиональную жизнь С.М. и собран большой и важный документальный материал,
связанный с его "звездным часом", продлившимся около четырех лет, -
созданием издательства "Алконост", собравшего вокруг себя выдающихся
поэтов и писателей, где главным украшением и звездой явился Блок. В предисловии к книге С.М. "Встречи с Александром Блоком"
Константин Федин пишет теплые слова в адрес автора, в частности, о скромности
С.М. и о том, что он отдал искусству детской книги весь свой богатый опыт -
кстати, и сама книга "Встречи с Александром Блоком" издана "Детгизом" для старшего возраста, правда, пределы этого
старшего возраста не указаны. Я думаю, что книга заслуживала издания не
только "Детгизом".
Книга
Алянского, рожденная воспоминаниями об удивительном
стечении обстоятельств - они же случайности - и увлеченностью С.М. Блоком, я
думаю, будет прочтена еще очень многими. Древние философы говорили, что жизнью
руководит не мудрость, а судьба. Да, вот такая судьба или, если хотите,
история, следуя Томасу Манну, выпала на долю С.М. - неслучайная случайность? Не
случись октябрьского переворота и всего того кошмара, что возник в результате,
или случись, но немного раньше или позже, не случись Первой
мировой войны (или случись она в другое время), которая спровоцировала
октябрьский переворот, умри Блок на несколько лет раньше и прочее, прочее...
Наивность и оптимизм - недальний родственник наивности - дали возможность
Самуилу Мироновичу сделать, казалось бы, невозможное
- обездоленные обстоятельствами, обманутые в надеждах, собрались лишившиеся
"крова" и осиротевшие поэты и прозаики вокруг наивного оптимиста,
светившегося забытыми в мире, особенно в то время ( но,
впрочем, может быть не только) искренностью и честностью, создавшего Ноев
Ковчег для спасения вымирающих представителей - нет, создателей - Серебряного
века.
Выехав
во время войны из блокадного Ленинграда и оставшись в
Москве, С.М. оказался без жилья - вплоть до самой смерти он снимал комнаты.
Продолжительное время, около тридцати лет, он жил в коммунальной квартире, где
снимал комнату у своей родственницы на Гоголевском бульваре, вместе с дочерью
Ниной Алянской. Подразумевалось, видимо,
писательскими начальниками, что скромный человек должен жить в скромных
условиях (в отличие от нескромных?).
Гоголевский
бульвар был для нас, в частности для меня, особым бульваром, особым
в том числе и тем, что там жил С.М. Это я держал где-то под сердцем и знал, что
могу, когда вдруг захочу, - если велело настроение - позвонить и заглянуть к
нему. Это "заглядывание" могло затянуться и
часто затягивалось на час, на два. Этот серый, приятной наружности дом был и
особенно стал после смерти отца связующей нитью, - а может быть, более чем
нитью (более внушительным и основным) — с прошлым и
особенно с ленинградским прошлым. С.М., казалось, а может быть, и не только
казалось, жил, абстрагировавшись от того, что живет в
чужой комнате и, к тому же, в коммунальной квартире. Входя в комнату С.М., я,
не думая и без специальных усилий, забывал, что нахожусь в коммуналке. Когда мы
приходили "по-родственному", то он вынужден был устраивать чаепитие,
и не только чая, - на кухне. Помню водку "в петухе", настоянную на
травах или лимоне - другого "пития" С.М. не признавал. Он пережил
моего отца на 12 лет, и эти 12 лет были серьезным "объемом" нашего
душевного и духовного общения. Помню, что в то время я вдруг, - сам того не
заметив - стал писать стихи. Отца уже не было в живых, конечно, я бы показал их
ему первому, зная и, безусловно ценя и любя его почти
надрывное внимание ко всем нам, к тому, что мы делаем, и, разумеется, одновременно,
его отношение к поэзии. И тогда, разумеется, я познакомил со своими начинаниями
С.М., также, зная его связь с поэзией и со всеми нами. Он был в курсе дел всех
моих братьев и сестер, их семейной жизни и того, кто
чем занят. Относясь, как к своим детям, он проявлял неизменный интерес к нам,
именно родительский. Его сын Лев погиб в результате блокады, хотя и был
доставлен в Москву, но спасти его не сумели - он был слишком истощен. Я хорошо
помню Люлика (Льва), хотя он общался в основном с
моим братом Димой, что было естественно, так как Люлик
был на два года старше Димы, а Дима, в свою очередь, был старше меня на три
года. Оба были весьма способными учениками и, как говорится, подавали надежды
на будущее в науке. В 1940 году они участвовали в Ленинградской олимпиаде по
математике - Люлик от десятых классов, Дима - от
восьмых, и заняли первое место по десятым и восьмым классам. Помню, что Люлик получил от моего отца большой торт "Идеал",
(что получил Дима - не помню) в сопровождении четверостишья, застрявшее по
непонятным причинам у меня в голове:
Дорогой
Алянский Лев,
"Идеала"
добрый кус
Помести
в свой львиный зев
У
него приятный вкус.
К
сожалению, судьба не дала Люлику воплотить свои
способности в науке. Что касается моего брата, то он, как и "обещал",
стал впоследствии крупным ученым. Итак, С.М. захотел показать мои стихи
кому-нибудь и показал их К.И.Чуковскому. Это, конечно, был опасный номер. К
моим стихам, по словам С.М., Чуковский отнесся благосклонно, но нашел в них
огрехи, которые, с его точки зрения, необходимо устранить, чтобы двигаться
дальше, чтобы "получилось". Вот одно подвергшееся критике маленькое
стихотворение, написанное мною на берегу моря в Италии и вскоре опубликованное:
Неуверенным
карандашом
Ряд холмов
вдали очерчен.
Ветер стих,
унялся шторм,
Вечер. День
почти исчерпан.
Кое-где, дырявя склон,
На холмах
огни возникли,
И, как в
исполинском тигле,
Море замерло
стеклом.
Чуковский
сказал, что очень поэтично, особенно первые строки, но их портит конец, где
вдруг появляется промышленно-индустриальное сравнение, и надо чувствовать, что
это несовместимо. Разумеется, он имел в виду исполинский тигель, в котором море
замерло стеклом.
Возможно,
по отношению ко мне, младшему сыну в семье моих родителей, еще сильней
сказалась нерастраченная - не полностью реализованная любовь С.М. к своему
сыну. Не только я стал бывать у него в гостях, но и он стал брать меня с собой
в гости. Вряд ли я мог быть чем-то особенно привлекателен и интересен - здесь,
несомненно, была какая-то особая ностальгия. И я с удовольствием ходил с ним в
гости, думая, что знакомлюсь с московской жизнью, хотя на самом деле здесь
также была ностальгическая нота - в общении с С.М. и Ниной, как представителями
улицы Восстания, дом 22.
Да,
тот, кто родился в Петербурге, в Петрограде, в Ленинграде вряд ли преодолеет
или сумеет избавиться от ностальгии (мой самый старший
брат родился в Петербурге, следующий - в Петрограде, а третий брат - в
Ленинграде). Узы с Ленинградом - Петербургом оказались нерасторжимы. За неделю
до своей кончины отец уехал в Ленинград, чтобы просмотреть со своими учениками
- уже известными учеными- готовый к печати первый том
задуманного им трехтомника, подводившего итог его научной деятельности
("Подводя итоги"). В ночь с 14 на 15 июня 1962 года
он умер ("Сын не забыл родную мать. Сын воротился
умирать."). Отец вернулся в Петербург, чтобы умереть - узы оказались
нерасторжимыми. Мать отца похоронена в Петербурге на Смоленском
кладбище.
Вспоминается
встреча Нового 1941-го года (мы не подозревали, что это
была последняя встреча Нового года в Ленинграде) - она сопровождалась
постановкой оперы "Бармалей", естественно,
на основе "Бармалея" К.Чуковского,
изданного Алянским - у нас были все детские книги,
изданные с участием С.М., помимо, разумеется, и других многих книг, которые
выходили в начале XX века и в конце XIX. Музыка оперы была написана отцом. На
представлении были задействованы все дети: я исполнял роль Ванечки, младшая
сестра Марьяна - роль Танечки, Дима был Айболитом, сестра Глаша
- бегемотом. Разумеется в конце пелось: "Мы
возьмем с собою Бармалея, увезем в далекий
Ленинград". Опера шла в авторском исполнении - отец аккомпанировал на
рояле... В годы войны отец, чтобы развлечь нас, унывших,
и себя заодно, предложил издавать семейный журнал - опыт семейных журналов был,
как известно, богатым. Художественным оформлением занялись отец, Алеша и Глаша, проявившая к тому времени
художественные наклонности. Меньше всего проку было от двух младших, но,
благодаря отцу, мы этого не чувствовали. Обложка журнала оформлялась с помощью
цветных карандашей - красок не было - где большими буквами было написано:
"Бармалей", а наверху мелким шрифтом -
наподобие того, как писалось в газетах, "пролетарии всех стран
соединяйтесь!" - у нас было написано (о, ужас!): "мы возьмем с собою Бармалея, увезем в далекий Ленинград". Эти две фразы
соединялись изображением чудовищной маски, специально изготовленной для первого
исполнения. Да, мы были готовы взять с собой кого угодно, лишь бы вернуться в
Ленинград. Опера "Бармалей" была прощанием
с Ленинградом - одним из самых ярких воспоминаний.
На
обложках журнала также изображались виды Ленинграда: Петропавловская крепость,
Кировский (Троицкий) мост через Неву или Исаакиевский собор - последний был для
нас символом возвращения, так как подъезжая к
Ленинграду после летнего отдыха из какой-нибудь далекой поездки на юг, мы,
вытягивая шеи, выглядывали из окна вагона: каждый старался первым увидеть
золотой купол собора и часто это кончалось тем, что кто-нибудь засорял себе
глаз летящей из паровозной трубы золой. В журнале отец начал
"печатать" свои новые поэмы : "Город во
мгле" и "Легенда о счастье". В те времена (начало 1942 года)
счастье больше, чем когда либо, казалось легендой. Оно
было чаще всего в прошлом, иногда в будущем, но так же неуловимо, как миг
настоящего. Печаталась поэма под тем же псевдонимом: Алексей Кириллов.
О город,
горячо любимый,
Отчизна
юности моей!
Разлукой
черною томимый,
Опять по
улицам незримый
Брожу среди
твоих огней.
Дышу туманом
и дымами,
Гляжу на строгий
твой убор.
И свет зари
между домами,
И блеск реки
между мостами,
Как
драгоценность, тешит взор.
Нетрудно
себе представить, что все это было нам близко так же, как и вся идея
"Легенды о счастье", которая для нас сводилась к конкретному счастью
- возвращению в Ленинград, а для отца это была пора подведения серьезных итогов
- главная часть жизни была прожита: ему исполнилось пятьдесят лет.
Всего
вышло семь номеров журнала "Бармалей".
Второе
и последнее исполнение оперы "Бармалей"
состоялось в мае 1962 года для корреспондентов журнала "Огонек",
приехавших на квартиру к отцу, что и было запечатлено в номере, вышедшем в том
же месяце. И если первое исполнение "Бармалея",
как я писал, было прощанием с Ленинградом, то второе было прощанием с отцом.
*
* *
Разочарованный
тем, что мы вернулись после эвакуации в Москву, а не в Ленинград - две кафедры
и лаборатория, которыми руководил отец были
уничтожены, квартира почти погибла и вещи практически пропали, так что
возвращаться и все поднимать с начала отец уже не был в силах - я все время
думал об улице Восстания, о Невском, о Фонтанке, Неве, Эрмитаже, Мариинском
театре, Гостином дворе, Таврическом саде, словом, обо всем, что навсегда (мое навсегда) неискоренимо жило во мне. Ленинград,
Ленинград, Ленинград. Не помогла здесь и Москва, которая была своего рода
открытием, особенно после эвакуации, проведенной в Куйбышеве, и, разумеется,
заинтересовавшая меня, но проникнуть совсем глубоко в меня не могла --не пускал Ленинград. Он до сих пор для меня образ цельный,
а Москва нет, до сих пор. Есть какие-то районы - район Кремля, набережная
Москвы-реки - но все это разрозненно, не сливается во всеохватный, единый
образ. Конечно, то, что я пишу совсем не в порицание Москве, это - гимн
Петербургу, именно там мои корни.
Со
времени нашего отъезда из Куйбышева, я все еще мысленно продолжал возвращаться
в Ленинград и должен был закончить свое мысленное путешествие, приведя его к
реальному завершению. Отпраздновав победу, сдав кое-какие экзамены за девятый
класс, я начал думать, как попасть в Ленинград - это была главная идея,
остальное было не так уж важно. Посоветовавшись с крестным отцом (он же старший
брат Кирилл) и старшим братом Димой и поощряемый, в
особенности крестным отцом, я стал думать, как проехать в Ленинград, который
все еще был городом с пропускным режимом. Купить билет было невозможно - никто
бы не продал без командировки, да и денег не было, а родители не дали бы, тем
более, что все подготавливалось в тайне от них. Так
возникла идея путешествия на крыше поезда, так как внутрь вагона не пустили бы.
Крестный отец курил и потому снабдил меня папиросами "Беломорканал" -
тогда это наравне со спиртом было истинной валютой и можно было обменять на что
угодно, в том числе на еду, впрочем, малые деньги я тоже от него получил. Я
написал записку о своем отъезде, которую Дима должен был вручить родителям на
следующий день утром. Я решил ехать на крыше "Красной стрелы" -
"Красная стрела" была памятью о моих поездках с отцом, когда он, ездя
регулярно на заседания ВАКа в Москву, брал нас по
очереди, чтобы развлечь и показать столицу. Вариант был опасный, так как за
этим поездом всегда было более бдительное наблюдение. Влезть на крышу вагона на
Ленинградском вокзале (как манил меня этот вокзал своим названием и
направлением поездов с него) было немыслимо, и тогда я решил, что поеду до
первой остановки "Красной стрелы" на местном поезде, а там уж это
будет более реально. Тогда этот поезд останавливался чаще, чем сейчас - так был
выбран Калинин. Приехав заранее на "перевалочный" пункт, я болтался
недалеко от станции, и даже перекусывал захваченной с собой едой. Мой отъезд из
Москвы был облегчен отсутствием отца, который уехал тогда на месяц в Германию
для знакомства с немецкой военной техникой. Стояли светлые летние дни - начало июля.
Если б я был в состоянии проанализировать как следует
во что может вылиться это сумасбродное путешествие, то вряд ли бы поехал,
впрочем, с меня спрос был мал. Но оказалось, что и старшие братья не были
способны на анализ. А меня вели оптимизм и наивность, плюс непреодолимое
желание увидеть Ленинград - передо мной все время стояли картины площади
Восстания, Невского, улиц Восстания, Некрасова, Таврического сада и многое
другое. Да, тройственный союз оптимизма, наивности и желания - оказался весьма
могущественным. Что руководило мной? - я был в сомнамбулическом состоянии.
Когда подошел поезд, я сразу не стал пытаться влезть на крышу одного из
вагонов, и только на ходу вскарабкался на тендер (забытое название), он был ниже вагонов и на него вела лестница, и я подумал:
"еду!". От движения поднялся сильный ветер, но меня спасал теплый июль и можно было ехать, словно в открытом
автомобиле. Но час спустя из кабины паровоза появился весь в копоти - не то
машинист, не то кочегар и, посмотрев на меня, мрачно сказал, чтобы я спрыгнул с
поезда. Прыгать не хотелось не столько из-за того, что поезд шел с большой
скоростью, сколько потому, что я должен был прервать, остановить свое движение
в сторону Ленинграда. Итак, в результате некоторых телодвижений, я появился на крыше
вагона, а затем и следующего, чтобы оказаться подальше от паровоза и машиниста,
что оказалось не очень сложно, так как можно было по
соединяющим "гармошкам" переходить с вагона на вагон. Освоив этот
метод, на остановках я слезал, чтобы не быть на виду у станционной милиции. На
моей крыше я обрел попутчика вида весьма подозрительного - оказалось, что он из
лагеря заключенных под Казанью. Может быть, это меня и подвело, так как на
следующем перегоне над пресловутой крышей появилась военная фуражка с малиновым
околышем - сотрудника МВД на железной дороге. Он приказал нам слезть, и мы
послушно спустились с крыши и оказались в уютном спящем вагоне с коврами в
коридоре, занавесками на окнах, и я с тоской вспоминал, что когда-то ездил не в
таком статусе и в это ночное время мирно почивал на полке в купе ( бедный отец, если б он мог представить, как путешествует
его сын). Меня обыскали и, как это бывает в плохих юмористических рассказах - в
одном из моих карманов оказалась справка о том, что я - ученик девятого класса
школы №126 города Москвы. До этого я считал, что меня опознать нельзя. Вскоре
поезд подошел к станции Акуловка, где двое
"подозреваемых" были высажены и сданы станционной милиции. Нас отвели
в комнату для бездомных и бродяг, там оказалось много народу, сидевшего на
полу, на мешках и прочей мебели, в том числе пьяные девки
и грязные мужики - словом, - я понял, что стал действующим лицом пьесы "На
дне". Я продолжал тупо думать о том, что будет дальше и попаду ли в
Ленинград. Утром всех вывели и посадили в один из вагонов подошедшего поезда, в
котором были товарные и пассажирские вагоны и заперли в одном из пассажирских.
Поезд тронулся и поехал... в сторону Москвы, а значит, стал удаляться от
Ленинграда. Я слышал какие-то разговоры, что нас отвезут в некий лагерь, при
этом в стороне от железной дороги и, значит, далеко от Москвы, и, главное, от
Ленинграда. Сердце сжималось при стуке колес на каждом стыке рельс -
завоеванное мной расстояние, на которое я приблизился к Ленинграду, таяло. По
прошествии некоторого времени я поплелся в туалет и, войдя в него, обнаружил,
что там было единственное незапертое в вагоне окно. Поезд подошел к станции.
"Прыгнуть из окна", - как молния мелькнула мысль в моей голове, но
она не настолько ослепила меня, чтобы я не мог сообразить, что на станции
выпрыгивать из окна бессмысленно - заберут опять, и, значит, надо прыгать на
ходу. Все это с какой-то невероятной скоростью
проворачивалось в моей голове: на полном ходу нельзя, значит, когда поезд
отойдет от станции, но не успеет разогнаться. Поезд медленно, как и
полагалось поезду, ведомому паровозом, тронулся, и я стал сопоставлять
расстояние, которое должно было быть достаточно большим от станции, со
скоростью движения, которая не должна быть слишком высокой. Сердце билось страшно,
и вот настал момент, когда я понял, что либо сейчас,
либо уже будет поздно. Я подтянулся, перевесился из окна, смотря, как мелькает
подо мной гравий и расходятся пути на стрелках - надо было не угодить на одну
из них, но все уже было решено и я прыгнул (может быть
с надеждой на опыт прыжков со шкафа и с печки в детской). Я попал на гравий и,
разумеется, не удержавшись на ногах, упал, но, по-видимому, достаточно
благополучно, потому что полежал лишь немного и поднялся - ушибов серьезных не
было. Я посмотрел вслед уходящему поезду - теперь он удалялся от Ленинграда, а
я уже - нет. Слегка прихрамывая, я направился к станции, чтобы сесть на поезд,
идущий в мой родной город. На платформе было довольно много народу с чемоданами
и мешками - и подошедший вскоре состав был взят с боем пестрой толпой. Я
оказался в набитом до отказа людьми вагоне, но это меня не смутило, я вновь
двигался в нужном направлении. Где-то в районе Любани появился контроль, но эти люди были уже не в
фуражках с малиновыми околышами - они шли из передних вагонов и, когда очередь
дошла до меня, я несколько "замешкался", но так как контролер прошел
мимо меня, сказав, что вернется, чтобы проверить мои документы, я, недолго
думая, протиснулся в проход и, двинувшись в обратную сторону, вскоре оказался в
вагоне, где документы были проверены. Я понял, что теперь действительно
подъезжаю к цели. Ощущение, что я в поезде, подошедшем к Московскому вокзалу,
лишило меня на время всякой способности соображать. Я ступил на платформу и,
словно во сне, стал двигаться к выходу.
Я приехал в
мой город, знакомый до слез,
До прожилок,
до детских припухлых желез.
Площадь
Восстания и - тут же - взгляд в сторону улицы Восстания и разрушенной церкви -
жертвы предвоенных стараний в борьбе социализма с церковью и то, что
принималось приезжими за жертву немецких бомбежек. Я помнил как мама водила
меня в эту церковь к причастию. Невский по-прежнему упирался в Адмиралтейский
шпиль, но я, недолго постояв, пошел по улице Восстания, правда, не торопясь,
чтобы подольше впитывать впечатления от знакомых домов и, может быть главное, -
подольше вкушать свидание с родным домом. А вот и трамвай...
Трамваи
детства моего,
Я их узнал по
первой ноте.
Они звонят
как торжество,
Они поют на
повороте.
Тогда они
меня везли -
И сердце
радостью сжимало -
К моим
мечтам, на край земли.
А нынче ходят
до вокзала.
Мне
даже не приходило в голову, что я могу не застать ни семью старшей сестры, ни
старшего брата и, таким образом, остаться на улице. Здесь было столько же
легкомыслия, как и во всей авантюре моего путешествия. К тому же, тем более,
было лето, и мои родственники могли оказаться на даче. Но вот и наш - мой! -
Дом: пять этажей, шесть окон родной квартиры, напротив - Озерный переулок, где
я попал под машину во время учебного затемнения 18 сентября 1940 года - все
сходится светлыми и темными лучами к Дому. Восемь ступенек вверх и я у квартиры
№1. Звонок дрожащей рукой - есть ли кто? - но дверь открывается, и я вижу
сестру Ксану, но мне кажется, что в первый момент она меня не видит и пытается
понять - видение это или нет. Наконец действительно видит меня. Ее семья
занимает две комнаты - бывшая мамина спальня и папин кабинет. Вход из передней
в нашу предвоенную сорокаметровую детскую - она занята семьей брата Алеши и,
естественно, перегорожена, из нее сделали две комнаты, благо в детской три
окна. После моего сбивчивого объяснения Ксана, наконец, понимает, но вряд ли
осознает, как я попал в Ленинград, и что о том, где я, родители ничего не
знают, разве что по записке, которую должен был передать Дима. Впрочем, это не
означает достоверно, что я нахожусь там, куда собирался попасть. Ксана - мама
двух девочек полутора и шести лет и хорошо ориентируется в силу своего
положения и характера, что такое родительское беспокойство. Телефона в московской
квартире пока нет. Телеграмма? - но это пока еще не очень надежно. В конце концов вопрос в течение двух(!) суток решается и возникает
другой - как обратно в Москву? - опять на крыше? - так как те же проблемы с
выездом, как из Москвы и, вообще, как я оказался в Ленинграде? Вопросов, как
всегда, больше, чем ответов. Но это меня не волнует (я - в Ленинграде!). Это
волнует старших.Сестра
забрала меня на дачу в Рощино. Там же дачу снимал
Рубен Григорьевич Чачикян. Работая авиаконструктором,
он довольно быстро сообразил, что может осуществить мою доставку в Москву.
Вскоре на грузовом самолете "Дуглас", управляемом Рубеном Чачикяном, я оказался в Москве, где и был передан в руки
родительского правосудия.
*
* *
В
Москве, пока отцу не дали квартиры, мы свалились на голову тети Нади - Надежды
Андреевны, маминой сестры и моей крестной матери. Семья ее жила около Арбата, в
Кривоникольском переулке (он исчез при строительстве
Нового Арбата), в полуподвальной квартире, с окнами на уровне тротуара. Трудно
сейчас представить, как мы вшестером уместились там вместе с хозяевами. Сидеть
дома не всегда было просто, а, следовательно, не всегда интересно. В то же
время С.М. снимал комнату в Резчиковом переулке,
рядом с Арбатом, но ближе к Смоленской площади, таким образом, сообщение с ним
было достаточно простым.
Все
мы получили в подарок вышедшую, и уже мною упомянутую, книгу С.М. "Встречи
с Александром Блоком". В надписи на книге, подаренной мне, он, помимо
уверений в симпатиях, упрекнул меня в том, что я придумал себе поэтический
псевдоним, отказавшись от такой замечательной фамилии - надо сказать я тогда не оценил его упрека и, конечно, должен был
сохранить мою фамилию, как память о моих чудесных родителях.
С.М.
любил одеваться не то, что шикарно (вряд ли это было ему доступно), но с неким
оттенком артистизма - повязывал шарф на особый манер - что-то вроде галстука,
кепку надевал модную, нося чуть-чуть набок, но я это не воспринимал как пижонство и сам пытался иногда делать что-то в этом роде.
Как уже говорилось, мне нравилось бывать у него и, кажется, - я мог это
почувствовать и слышал от других, не доверяя себе, что и он любил, когда я
приходил к нему. Возможно, что более близкие и, вероятно, желаемые отношения у
него были с моим старшим братом Алексеем. У меня сохранилась
фотография Алексея в возрасте лет четырех, где он с С.М. стоит у какой-то
клетки в зоопарке - С.М. старался проявлять внимание к тому, что мы хотели, а
брат был помешан на животных. Отец вспоминал, что уже с двух лет маленький
Алеша, лежа на ковре, мог часами рисовать различных зверей, чаще всего льва, и
в этих рисунках можно было угадать "кто есть кто". Вернувшись в
Москву в 1944 году мы жили весьма скромно - на шее у родителей висела
"младшая четверка", а быт, опять же я уже говорил об этом, надо было сотворять с начала, т.к
практически все погибло во время войны в Ленинграде. Помню, как С.М. отдал мне
свое уже ношенное, но все-таки еще сохранившееся кожаное пальто. В те времена
кожаное пальто было модно. Я тогда не придал этому особого значения, а ведь это
было действительно настоящим вниманием с его стороны. Теперь я это понимаю.
Я
помню последние встречи с Самуилом Мироновичем и
помню мою (нашу) растерянность, когда стало известно о его смерти. Слишком
прочно он вошел в нашу жизнь, слишком долго сопровождал ее, и казалась
естественной мысль, что и дальше так будет.
Письма Самуила Мироновича Алянского К.И.Чуковскому