Владимир Маяковский
<Письмо-дневник для Лили>
<Москва. 1–28 февраля 1923>
Солнышко, Личика!1
Сегодня 1 февраля. Я решил за месяц2 начать писать это письмо. Прошло 35 дней, это, по крайней мере, часов 500 непрерывного думанья!
Я пишу потому, что я больше не в состоянии об этом думать (голова путается, если не сказать <отваливается? — А.П.>), потому что, думаю, все ясно и теперь (относительно, конечно), и в третьих, потому что боюсь просто разрадоваться при встрече, и ты можешь получить, вернее, я всучу тебе под соусом радости и остроумия мою старую дрянь.
Я пишу письмо это очень серьезно. Я буду писать его только утром, когда голова еще чистая и нет моих вечерних усталости, злобы и раздражения. На всякий случай я оставляю поля, чтоб, передумав что-нибудь, я б отмечал. Я постараюсь избежать в этом письме каких бы то ни было «эмоций» и «условий».
Это письмо только о безусловно проверенном мною, о передуманном мною за эти месяцы, — только о фактах (1 февр<аля>).
Я совершенно не представляю себе, как мы встретимся. Не может же быть так, чтобы ты просто с плеча подошла б ко мне.
— Сделано, готово. Хорошо! Тебе что-то не так: вот тебе бог и вот порог, — конечно, этого быть не может.
Конечно, ты не можешь так отрезать. Конечно, это может быть от раздражения только (чаще виноват я сам). Ты прочтешь это письмо обязательно и минутку подумаешь обо мне.
Я так бесконечно радуюсь твоему существованию, всему твоему, даже безотносительно к себе, что не хочу верить, что я, сам, тебе совсем не важен. Кстати, я до сегодняшнего утра еще радуюсь почему-то твоему переводу3 — вспомню и улыбнусь: занятно посмотреть бы Кису в работе! (2 февраля).
Целую4.
Что делать со «старым»?
После твоих последних слов о том, что все пять лет5 были невыносимыми, я каждый час опять и опять возвращаюсь к прошлому. Да, были невыносимы и к величайшему моему позору это сделал я, я один.
Я мог, если не мог, то должен был (все равно) сделать нашу жизнь изумительной, а я сделал такую, что на нее нам стыдно смотреть, стыдно оглядываться.
Ося6 рассказывал мне, какой я, оказывается, был: скаредный самодур с мужицкими оттенками7, потерявший всякие людские интерес<ы>, опустившийся до самого непроходимого быта8. Если здесь правильно описана им даже 1/10 часть меня, то и тогда почти невозможно существовать. А это — правда, очевидно, раз Ося говорит об этом, раз вот я 38-ой день сижу один совсем9. И, конечно, единственное, чему я удивляюсь, единственное, <в> чем и ты виновата, это то, что вы меня не осадили так же еще 4 года назад10 (это, Лилик, я пишу не из поэтических самоуничижений, а спокойно, продумав). Если я не искореню этого, я не буду даже стараться увидеть вас. Твердо: такой я на отношения ваши какие-либо рассчитывать не вправе никак.
Могу ли я быть другой?
Мне непостижимо, что я стал такой. Я, год выкидывавший из комнаты даже матрац, даже скамейку, я, три раза11 ведущий такую, «не совсем обычную», жизнь, как сегодня, — как я мог, как я смел быть так изъеден квартирной молью.
Это не оправдание, Личика, это только новая улика против меня, новое подтверждение, что я именно опустился.
Но, детка, какой бы вины у меня не было, наказания моего хватит на каждую — не <то> даже, что эти месяцы, а то, что нет теперь ни прошлого просто, ни давнопрошедшего12 для меня нет, а есть один от семнадцатого года до сегодняшнего дня длящийся теперь ничем не делимый ужас13. Ужас не слово, Лиличка, а состояние — всем видам человеческого горя я б дал сейчас описание с мясом и кровью. Я вынесу мое наказание как заслуженное. Но я не хочу иметь поводов снова попасть под не<г>о. Прошлого для меня до 28 декабря, для меня по отношению к тебе до 28 февраля — не существует ни в словах, ни в мыслях, ни в делах.
Быта никакого, никогда, ни в чем не будет! Ничего старого, бытового не пролезет — за ЭТО я ручаюсь твердо. Это — то, <что — А.П.> я уж, во всяком случае, гарантирую. Если я этого не смогу сделать — то я не увижу тебя никогда. Увиденный, приласканный даже тобой — если я увижу опять начало быта, я убегу (весело мне говорить сейчас об этом, мне, живущему два месяца только для того, чтоб 28 февраля в 3 часа дня взглянуть на тебя, даже не будучи уверенным, что ты это допустишь — ведь твое последнее слово — «там посмотрим!»).
Решение мое ничем, ни дыханием не портить твою жизнь — главное. То, что тебе хоть месяц, хоть день без меня лучше, чем со мной, это удар хороший.
Это мое желание, моя надежда, силы своей я сейчас не знаю. Если силенки не хватит на немного — помоги, детик, если буду совсем тряпка — вытрите мною пыль с вашей лестницы. Старье кончилось, † (3 февраля 1923 г<ода>. 9 ч<асов> 8 м<инут>)14.
Сегодня (всегда по воскресеньям) я, еще с вчерашнего дня, неважный. Писать воздержусь. Гнетет меня еще одно: я как-то глупо ввернул об окончании моей поэмы15 Оське — получается какой-то шантаж на «прощение» — положение совершенно глупое. Я нарочно не кончу вещи <за> месяц! Кроме того, это тоже поэтическая бытовщина — делать из этого какой-то особый интерес16. Говорящие о поэме думают, должно быть, — придумал способ интриговать. Старый приёмчик! Прости, Лилик, обмолвился о поэме как-то от плохого настроения — уж очень все на меня смотрели, как на ничего не могущего, вовсе отпетого (4/II).
Сегодня у меня очень «хорошее» настроение. Еще позавчера я думал, что жить сквернее нельзя. Вчера я убедился, что может быть еще хуже, — значит, позавчера было не так уж плохо.
Одна польза от всего от этого: последующие строчки, представляющиеся мне до вчера гадательными, стали твердо и незыблемо.
О моем сидении
Я сижу до сегодняшнего дня щепетильно честно, знаю, точно так же буду сидеть и еще, до 3 ч<асов> 28 ф<евраля>17. Почему я сижу — потому что люблю? Потому что обязан? Из-за отношений?
Ни в каком случае!!!18
Если б я на секунду19 стал бы выравнивать мои отношения по твоим — я бросил бы в ту же секунду ЭТО.
Я сижу только потому, что сам хочу, хочу подумать о себе и о своей жизни.
Если это даже не так, я хочу и буду думать, что именно так, иначе всему этому нет ни названия, ни оправдания. Только думая так, я мог, не кривя, писать записки тебе — что «сижу с удовольствием» и т.д.20
Можно ли так жить вообще? Можно, но только не долго. Тот, кто проживет хотя бы вот эти 39 дней, смело может получить аттестат бессмертия.
Поэтому никаких представлений об организации будущей моей жизни на основании этого опыта я сделать не могу. Ни один из этих 39 дней я не повторю никогда в моей жизни.
Я только могу говорить о мыслях, об убеждениях, <о> верах, которые у меня оформляются к 28-ому и которые будут точкой, из которой начнется все остальное, точкой, из которой можно будет провести столько линий, сколько мне захочется и сколько мне захотят <дать. — А.П.>. Если бы ты не знала меня раньше, это письмо было бы совершенно не нужно, все решалось бы жизнью. Только потому, что на мне в твоем представлении, за время бывших плаваний нацеплено миллион ракушек-привычек и пр<очие> гадости21, — только поэтому тебе нужно, кроме моей фамилии при рекомендации, еще и этот путеводитель22.
Теперь о создавшемся!
Люблю ли я тебя? (5/II 23 г<ода>)
Это не в счет:
Я отмечаю 5/II без 17 м<инут> 9 <часов>.
Надо иметь мою идиотскую любовь, чтоб сегодня же не плюнуть на все, надо иметь твое безразличие, твое плевательство на меня, чтоб ехать сейчас в концерт — не обязуясь, а дав мне слово на прощание не бывать нигде.
Это мой единственный упрек, потому что чересчур больно мне это плевательство на меня, на меня тако<го>, как я сейчас. Пойми это и раз навсегда брось говорить мне, что ты меня любишь. Если выживу — я совсем, я постараюсь найти в себе силу довести это письмо, хотя предчувствие полной ненужности всего этого тебе сейчас стало фактом. Если у этого не будет продолжения, тогда прощай, Лилик23.
Я люблю, люблю, несмотря ни на что и благодаря всему любил, люблю и буду любить, будешь ли ты груба со мной или ласкова, моя или чужая. Все равно люблю. Аминь. Смешно об этом писать, ты сама это знаешь.
Мне ужасно много хотелось здесь написать. Я нарочно оставил день продумать все это точно. Но сегодня утром у меня невыносимое ощущение ненужности для тебя всего этого. Только желание запротоколить для себя продвинуло эти строчки.
Едва ли ты прочтешь когда-нибудь написанное здесь. Самого же себя долго убеждать не приходится. Тяжко, что к дням, когда мне хотелось быть для тебя крепким, и на утро перенеслась эта нескончаемая боль. Если совсем не совладаю с собой — больше писать не стану (6 /II 23).
(Я могу писать совершенно спокойно. Ничего больнее для меня произойти не может; твой взгляд на меня ясен совершенно, больше я этих отступлений делать не буд<у> и по возможности буду стараться не узнавать, что ты делаешь).
Опять о моей любви. О пресловутой деятельности. Исчерпывает ли для меня любовь все? Все, но только иначе. Любовь — это жизнь, это главное, от нее разворачиваются и стихи, и дела, и все пр<очее>. Любовь — это сердце всего. Если оно прекратит работу, все остальное отмирает, делается лишним, ненужным. Но если сердце работает, оно не может не проявляться в этом во всем. Без тебя (не без тебя «в отъезде», внутренне без тебя) я прекращаюсь. Это было всегда, это и сейчас. Но если нет «деятельности» — я мертв. Значит ли это, что я могу быть всякий, только что<б> <не?> «цепляться» за тебя. Нет. Положение, о котором ты сказала при расставании, «что ж делать, я сама не святая, мне вот нравится “чай пить”», — это положение при любви исключается абсолютно. Я еще только попробую забыть все бывшее со мной теперь (если только возможен был бы «разговор о любви»).
Чересчур сейчас у меня положение гросовское — помнишь, трубит?!24
Значит ли, что нужно жить так, как жили последние дни. Ни в каком случае.
Я совершенно не хочу чувствовать себя подавленным от случайного прихода Эльзы25 в комнату, нести какие-то подозрения даже, когда я и без того к ней прикоснуться боюсь, мне нравится, я хочу того времени, когда, ехав в пролетке питерской с ней (хорошенькой и приятной), я отодвигался от нее, стараясь случайно и то не прикоснуться к ней, чтоб кидать цветами в тебя, едущую впереди с Оськой.
Любимая, ты сказала на прощание — что я взял от тебя? Детик, а вдумайся, что ты брала от меня — тоже ничего. Разве не все, кроме тебя, брали мое веселие, беспечность, легкость, жизнерадостность — страшно подумать, что все это у меня было. Где? Для кого? Как, как из любви моей могла выродиться эта жизнь?
Шестьдесят два дня я буду думать об этом. Но подумать должна и ты (7/II 23 г<ода>).
Одно у меня незыблемо — я хочу тебя любить, добрая воля налицо; добрая воля, доброта ко мне должны быть и у тебя. Дальше будет о том, любишь ли ты меня?
О твоем приглашении
Я хотел писать о том, любишь ли ты меня, но твое письмо26 совершенно меня разбудоражило, я должен для себя еще раз остановиться на нем.
Может ли быть это письмо продолжением отношений? Нет, ни в каком случае нет.
Пойми, детик: мы разошлись, чтоб подумать о жизни в дальнейшем, длить отношения не хотела ты, вдруг ты вчера решила27, что отношения быть со мной могут, почему же мы не вчера поехали, а едем через 3 недели. Потому что мне нельзя? Этой мысли мне не должно и являться, иначе мое сидение становится не добровольным, а заточением, с чем я ни на секунду не хочу согласиться.
Я никогда не смогу быть создателем отношений, если я по мановению твоего пальчика сажусь дома реветь два месяца, а по мановению другого — срываюсь, даже не зная, что ты думаешь, и, бросив все, мчусь. Не словом, а делом я докажу тебе, что я думаю обо всем и о себе также, прежде чем сделать что-нибудь.
Я буду делать только то, что вытекает и из моего желания.
Я еду в Питер.
Еду потому, что два месяца был занят работой, устал, хочу отдохнуть и развеселиться.
Неожиданной радостью28 было то, что это совпадает с желанием проехаться ужасно нравящейся мне женщины.
Может ли быть у меня с ней что-нибудь? Едва ли. Она чересчур мало обращала на меня внимания вообще. Но ведь и я не ерунда — попробую понравиться.
А если «да», то что дальше? Там видно будет. Я слышал, что этой женщине быстро все надоедает, что влюбленные мучаются около нее кучками, один недавно29 чуть с ума не сошел. Надо все сделать, чтоб оберечь себя от такого состояния.
Чтоб во всем этом было мое участи<е>, я заранее намечаю срок возврата (ты думаешь, чем бы дитя ни тешилось, только б не плакало, что ж, начну с этого). Я буду в Москве пятого30. Я все сведу так, чтоб пятого я не мог не вернуться в Москву. Ты это, детик, поймешь (8/II 23 г<ода>).
Четыре дня я не мог писать совсем. Я совершенно болен и издерган совершенно. Несмотря на страшное нежелание, придется идти к доктору31.
Вчерашний апельсин32, в котором я ни ухом, ни рылом не виноват, совершенно подавил меня. Я спал только 2 ч<аса>, все остальное время просыпался и думал только это. Что бы я ни делал, если б я надел вериги и ушел в пустыню, я все равно не по тебе. Я ничего никогда не могу угадать, что б я ни делал, будет причина изругать меня. Дело совсем, значит, не во мне. Что мне делать? Я не хочу ни в коем случае ни единого такого замечания ни делать тебе, ни слышать от тебя. Я боюсь, боюсь этого первого кривого слова.
Я не хочу считаться с тобой никакими делишками33, если любить, тогда об этом говорить унизительно, если не любить, тогда незачем тоже (12/II 23 г<ода>).
Любишь ли ты меня?
Для тебя, должно быть, это странный вопрос — конечно, любишь. Но любишь ли ты меня? Любишь ли ты так, чтоб это мной постоянно чувствовалось? Нет. Я уже говорил Осе. У тебя не любовь ко мне, у тебя — вообще ко всему любовь. Занимаю в ней место и я (может быть, даже большое), но если я кончаюсь, то я вынимаюсь — как камень из речки, а твоя любовь опять <в>сплывает <sic! — А.П.>34 над всем остальным. Плохо это. Нет, тебе это хорошо. Я б хотел так любить. Но если я люблю иначе, то мне никак не понять многих твоих решений. Ты меня любишь, но я воспринимаю это во многих проявлениях твоей любви как полное ко мне отвращение. Как иначе могу я понимать, детка, нашу любовь, если ты вдруг говоришь: «Сегодня я тебя не люблю, если ты не будешь <пропуск? — А.П.>. Такой ты мне не нужен, ему плохо, пускай — раньше мне было плохо».
Пойми, солнышк<о>, я должен думать так, чтоб понять многое случившееся (моей любви к тебе это никак не умаляет!). Детик, даже вот этого моего выгона (давай называть просто) при моей любви почувствовать нельзя: я понимаю, можно послать к черту, можно выгнать не на два месяца — на год, но я не пойму, как можно, живя в одном городе, зная, что человек сходит с ума, как может не захотеться его увидеть. Конечно, тебе хотелось. Но как может ты пересиливала себя, но как может не захотеться так, чтоб нельзя было себя осилить!
То, что ты делаешь, это, наверное, лучше, но я этого никак не чувствую. Я принимаю это как полное ко мне хладнокровие. Детик, в том письме, которое я запечатывал при Коле35, я писал, что буду всех людей рассматривать по отношению ко мне за эти месяцы. Я не думал, но я надеялся, что ты как<-то> весело сократишь срок, хотя бы сама по своей инициативе что-то сделаешь (сантиментальность!), хотя бы под новый год. Что это был за день, Киса!
Нет. Ничего, даже звонка не от тебя, а от кого-нибудь, хотя бы по твоему поручению — ну, просто узнать, жив ли я.
Детик, ты читаешь это и думаешь: все врет, ничего не понимает. Лучик, если это даже не так, то все равно это мной так ощущается. Правда, ты прислала, детик, мне Петербург36, но как ты не подумала, детик, что это на полдня удлинение срока! Подумай только, после двухмесячного путешествия37 подъезжать две недели, и еще ждать у семафора полдня!38 (14/II 23 г<ода>.)
(Опять у меня большой перерыв, на этот раз чисто физический. Не могу писать — башка трещит).
Котенок, мне ужасно неприятно писать о твоей нелюбви. Буду краткий. Я не могу понять, как ты могла при таких условиях моей жизни изменить не требованным мною, тобою же сказанным словам, твоему добровольному обещанию: «Я тебе обещаю, Володик, что ты меня нигде не встретишь, я не буду ни в каких “общественных местах”, только на улице».
Я понимаю, что это нужно для твоего здоровья, но неужели ж, детка, даже после приказа доктора39 о моем выходе в свет, о развлечении каком-нибудь, тебе не пришло в голову, что если и не встретиться со мной (на это и я б не пошел), то надо как-то письмом что ли посоветовать что-нибудь, шуткой хотя бы — не знаю что, кино что ли.
А вместо этого — апельсин. (Приходится все-таки сказать, в чем бы я ни был виноват — но Ксана40, это чересчур чудовищно!)
Это все равно, что бить больного в морду — зачем касторку принимаешь. Детик, я это говорю не для грубости. Я так больно это почувствовал.
Я думал, если это любовь, то что же тогда жестокость?
Правда, детик, я имею письма твои о том, что ты меня любишь, — на этот счет, котик, я себя не обманываю — это письма лекарственные, когда мне «очень нужно».
Ты с таким ужасом отвергла «обязательства» (крохотные просьбишки), что я сразу увидел: ты рада, что я тебя люблю, но сама духовно (для меня) не хочешь поступиться ни черточкой. Письма — чтоб не умер.
Лилятик, — все это я пишу не для укора, если это не так, я буду счастлив передумать все. Пишу для того, чтоб тебе стало ясно — и ты должна немного подумать обо мне.
Если у меня не будет немного «легкости», то я не буду годен ни для какой жизни. Смогу вот только, как сейчас, доказывать свою любовь каким-нибудь физическим трудом. (18/II 23 г<ода>.)
Твое и мое состояние
Эта разница в любви лучше всего доказывается разницами наших состояний. Ты знаешь сама, детик, что ты уже на третий день совершенно от меня духовно обособилась, продолжала всю ту жизнь, какую вела41.
<………………………………>
<…> снять и обставить квартиру (хотя и это организовать по-настоящему тоже сию минуту невозможно), для этого нужна еще своя психология.
Я не должен и не буду шляться к тебе как домой, ходить неприглашенный, ходить так просто и обязательно — вечером или обедать! Но тогда это «своя» жизнь, этого ты не потерпишь.
Как же можно жить твоим домом, когда мне указано достаточно сильно42, и как же мне заводить с интересом (для тебя даже) свой дом, если я не смею иметь своего. Это очень верно объясняет, детка, многое из наших неприятностей.
Чтоб тебе что-нибудь дать духовно, а не изнашиваться каждую минуту — надо иметь свое! Откуда я это возьму, из головы нельзя черпать бездонно, за эти два месяца она у меня надолго кончилась!
При самой идеальной жизни я буду надоедать тебе, если я буду у тебя на глазах, если ты будешь решать мои шаги. Откуда же взять мне для тебя интерес неожиданностей?
Семей идеальных нет, все семьи лопаются, может быть только идеальная любовь. А любовь не установишь никаким «должен», никаким «нельзя» — только свободным соревнованием со всем миром.
Я не терплю «должен» приходить!
Я бесконечно люблю, когда я «должен» не приходить, торчать у твоих окон, ждать хоть мелькание твоих волосиков из авто43. Зачем мне показывать «должности», если я так огромно хочу!
Неужели ты не можешь нежно использовать для хороших дней эту семилетнюю44 искреннюю и любовную тягу к тебе?
Быт
Я виноват во всем быте, но не потому, что я мужичок-среднячок, любящий семейный очаг и жену, пришивальщицу пуговиц45.
Нет!
Тяжесть моего бытового сидения за 6646 — это какая-то неосознанная душевная «итальянская забастовка»47 против семейных отношений, унизительная карикатура на самого себя. Я сижу так, потому что я не смею найти легкого, веселого разряда своему самому маленькому желанию, потому что я боюсь высказать, если мне что-нибудь хочется, поэтому бешено завидую тебе, когда ты не только удовлетворяешь каждое свое желание, но и требуешь абсолютного подчинения всех, в первую очередь меня. Это очень сладкое подчинение, если оно вытекает из идеи «вместе». Я с действительным восторгом пойду к <ним же? — А.П.>48 в гост<и>, если чувствую всем своим существованием, что и мой какой-нибудь такой же вздор, какое-нибудь выступление у студентов, что ли, тоже вызывает неподдельный энтузиазм и интерес. Детик, если отвратительная семейная бытовщина — играть дома в 66 и, нудно ковыряя в зубе, обедать, позевывая, то разве не такая же омерзительная бытовщина — мораль, что «муж» не должен играть в клубе и должен приходить обедать вовремя?! Это не значит, конечно, что нужно шляться в клуб. Я ведь, дав слово, не ходил 2 месяца и во время твоего английского пребывания49, но мне унизительно смотреть на тебя вопрошающе, разрешит ли, и, идя домой с Левидовым50, курьеза ради советующим съездить с ним на рулетку (уже когда я тебе совершенно <был> не нужен), врать, что я больше всего на свете люблю спать в 12 ч<асов>. Ты скажешь, а может, тогда и к девочкам надо, тоже хочется. Где предел? Предел один — любовь! И никакая такая идея не явится, если отношения строятся на любви друг к другу, а не на обязательствах.
Ведь гнала ты меня в Питере играть на биллиарде, а я хватался за твою юбку и молил — не гони. И гнала меня ты не со злым умыслом, не для собственных измен, а из безразличия ко мне, <ко?...> <…>51
<……………………………………………………………………………………………>
<…> <опре?>деленных вопросов, «да» или «нет», и т.д.
Лилик, если ты подойдешь ко мне так — я кончился. Если у меня не будет сейчас несколько времени (может, 2–3 месяца, сломать ведь всегда легше, чем восстановить) совершенной беззаботности, абсолютной легкости — тогда будет снова все старое. Только еще тяжелее.
Ты, конечно, можешь сказать: да, пожалуйста, делай все, что тебе угодно, ступай на все четыре стороны и будь каким угодно легким.
Лилик, я ведь пишу обо всем об этом не для себя, а для тебя. Мне для тебя же эта легкость нужна. Только тогда я могу быть веселый, изобретательный, поворотливый52.
<…> Я чувствую себя совершенно отвратительно и физически и духовно. У меня ежедневно болит голова, у меня тик, доходило до того, что я не мог чаю себе налить. Я абсолютно устал, так как для того, чтоб хоть немножко отвлечься от всего этого, я работал по 16 и по 20 часов в сутки буквально. Я сделал столько, сколько никогда не делал и за полгода.
Комментарии
1 Солнышко, Личика — «домашние» прозвища Л.Ю., которые ей дал Маяковский и которые, вероятно, восходят к строфе из поэмы «Флейта-позвоночник» (1915): «Быть царем назначено мне — / твое личико / на солнечном золоте моих монет…» (Т. 1, 204); см. далее другие ее прозвища: Лилик, Лучик, Киса, Котенок, Котик, детка, детик, Лилятик.
2 28 февраля 1923 г. заканчивалось двухмесячное добровольное домашнее «заключение» Маяковского.
3 В это время Л.Ю. переводила пьесу немецкого философа и социолога К.Виттфогеля «Беглец» и статью художника Г.Гроса «К моим работам» для готовящихся первых номеров «Лефа» (№№ 1, 2 вышли в марте и в мае 1923 г.; напечатаны без подписи).
4 Обращение к Л.Ю. и заключительное слово, которое приписано позже другим почерком (вероятно, при просмотре 7 февраля 1924 г.), свидетельствуют о том, что поэт собирался послать письмо адресату.
5 Вероятно, Маяковский имел в виду 1918 г., когда Л.Ю. «легализировала» их отношения. Она вспоминала: «Только в 1918 году, проверив свое чувство к поэту, я могла с уверенностью сказать Брику о своей любви к Маяковскому. Мы все решили никогда не расставаться и пройти всю жизнь близкими друзьями, тесно связанными общими интересами, вкусами, делами» (Пристрастные рассказы. С. 12).
6 Ося — Осип Максимович Брик (1888–1945) — первый муж Л.Ю., теоретик авангарда, один из организаторов ОПОЯЗа и «Лефа», автор статей и воспоминаний о Маяковском, Хлебникове, Л.Поповой и др.
7 Возможно, здесь намек на эпизод, связанный с первым изданием «Облака в штанах» (1915). Л.Ю. вспоминала: «Володя в первые дни отнесся к Осе как к меценату. Даже обманул его, назвал боvльшую сумму за печатание “Облака” и прикарманил оставшиеся деньги. Но это только в первые дни знакомства. Володя был в отчаянии, когда через много лет выяснил, что мы знаем об этом обмане. <…> мы отнеслись к этому весело, и нас это со стороны тогдашнего Володи нисколько не удивило. Слегка обжулить мецената считалось тогда в порядке вещей» (Пристрастные рассказы. С. 194).
8 Л.Ю. писала: «Не могу вспомнить, как начались у нас разговоры о быте. <…> Мы часто говорили об этом, но не делали никаких выводов» (Пристрастные рассказы. С. 107).
9 Домашнее «заключение» поэта началось 28 декабря 1922 года. Одним из условий «заключения» было то, что он не будет покидать свою комнату в Лубянском проезде без особой необходимости.
10 Маяковский бывал иногда непоследователен в датах, которые он приводил в этом письме-дневнике и в поэме «Про это», он спокойно «сдвигал» их: то 4, то 5, то 7 лет.
11 О чем именно здесь идет речь, неизвестно. Возможно, поэт говорит здесь о своих попытках покончить с, условно говоря, «богемной» жизнью апаша, которую он вел до встречи с Бриками в июне 1915 года.
12 Ср. с названием раннего рассказа Маяковского «Давно прошедшее», который был напечатан в газете «Новь» (М., 1914. 20 ноября ) под псевдонимом «-ъ» (атрибуция Н.Харджиева: День поэзии 1968. М., 1968. С. 156–157).
13 …от семнадцатого года <…> не делимый ужас — здесь, вероятно, имеется в виду год создания поэмы «Человек» (издана в 1918 г.); а выражение «не делимый ужас» — возможно, в значении «ужас бытовщины», «старого быта»; или оно связано с какими-то биографическими реалиями на рубеже 1917 / 1918 гг. в жизни Маяковского.
14 Здесь знак † означает «точную» дату «смерти» «старого быта», с которым боролся Маяковский и с которым он отождествлял свое «прошлое».
15 Несмотря на заявление, что он закончил работать над поэмой «Про это» 3–4 февраля 1923 г., Маяковский продолжал работать над ней еще неделю — на беловике поэмы стоит другая дата окончания работы — 11 февраля.
16 В экземпляре неизданных воспоминаний Л.Ю. (1956) к этим словам дана сноска, которую она затем сняла: «Володя знал, что я не в силах сопротивляться его стихам!» (ОР ГЛМ. Ф. 130. Оп. 1. Ед. хр. 163).
17 Здесь указана точная дата окончания срока «заключения» поэта.
18 К этим словам Маяковский через год сделал примечание на поле: «После “Праги” и “концерта” вообще все, мною делаемое, выглядит “немного” глупо (7 / II 24)». Прага — известный ресторан в Москве на ул. Арбат, № 2. Вероятно, поэту стало известно, что, несмотря на договоренность и определенные «запреты», Л.Ю. продолжала вести «нормальный» образ жизни — посещать рестораны и концерты (см. далее запись от 5 февраля).
19 В рукописи далее следует слово «хотя».
20 Ср. в письме к Л.Ю. от 28 декабря 1922 г. (возможно, у Маяковского описка в дате): «Я сижу с нравственным удовольствием, но с возрастающей физической мукой. Я буду честен до мелочей 2 месяца» (Переписка. С. 100).
21 Ср. в поэме «Владимир Ильич Ленин» (1924): «Люди — лодки. / Хотя и на суше. / Проживешь / свое / пока, / много всяких / грязных ракушек / налипает / нам / на бока» (Т. 6, 233–234).
22 …путеводитель — метафора письма-дневника, говорящая о душевном состоянии Маяковского.
23 Этот «прощальный» фрагмент из главы «Люблю ли я тебя?» написан «сумасшедшим» крупным почерком. Он связан со стрессом, который произошел у Маяковского вечером 5 февраля 1923 г. (см. об этом в предисловии). На следующем листе поэт написал: «Я вырвал страницу, написанную мною 5-го» (в одном из писем, написанном в дни «заключения», он отмечал, что обычно вечером у него бывает «тяжелое», болезненное состояние). Хотя поэт планировал изъять эту страницу, но, по неизвестным причинам, он оставил ее в тексте письма и заменил другим фрагментом. Мы оставляем эту страницу, но перечеркиваем, согласно первоначальному замыслу поэта.
24 …положение гросовское… трубит — см. в предисловии о взаимоотношениях Маяковского и немецкого художника Г.Гроса. Георг (Жорж) Грос (1893–1959) — художник, живописец, график, карикатурист, основатель берлинской группы дадаистов. В Советской России в 1920 гг. к нему был повышенный интерес, т.к. он был членом Коммунистической партии Германии. Во время приезда в 1922 г. в Москву Грос встречался с Лениным, Л.Д.Троцким, А.В.Луначарским и другими. Лефовцы также проявляли к нему значительный интерес. О.М.Брик написал о нем две статьи: «Художник-коммунист Жорж Гросс» (Красная нива. 1923. № 1. 7 января. С. 20); «Се человек» (Огонек. 1923. № 19. С. 11–12). Н.Асеев посвятил «карандашу тов. Гросса» ст. «Война с крысами» (Леф. 1923. № 2. С. 20). Об отношении Маяковского к Гросу см.: Терехина В.Н. Маяковский и немецкий эспрессионизм (проблемы рецепции) // Творчество В.В.Маяковского. Проблемы текстологии и биографии. Вып. 2. М., 2014. С. 68–73. См. также: Бобилевич Г. Телефон как объект и средство коммуникации в искусстве XX века и в творчестве В.Маяковского // Там же. С. 385–425.
25 Эльза — Эльза Юрьевна Триоле (1896–1970) — младшая сестра Л.Ю., впоследствии русская и французская писательница. Жена Луи Арагона. До встречи Маяковского с Л.Ю. (1915) у нее был роман с поэтом. Здесь речь идет об эпизоде, который произошел между ними в один из ее приездов в Петроград (1915–1918). См. воспоминания Триоле о поэте «Заглянуть в прошлое» в сб.: Имя этой теме: любовь! Современницы о Маяковском. С. 44–84.
26 Л.Ю. передала Маяковскому письмо от 7 февраля, в котором предлагала: «Волосик, хочешь 28-го уехать в Петербург, на несколько дней? Если хочешь, встретимся на вокзале. Напиши мне 27-го — в котором часу и пришли билет» (Переписка. С. 106).
27 В этом письме Л.Ю. ничего не говорила об отношениях между ними.
28 Настоящая формула восходит, вероятно, к заглавию второго сб. стихов А.Блока «Нечаянная радость» (1907), творчеством которого увлекался молодой Маяковский в дофутуристический период. Этот сборник Блока упоминается также в поэме «Про это».
29 Возможно, речь идет о сотруднике Наркоминдела М.А.Альтере, с которым у Л.Ю. был роман в Риге в 1921 г., во время ее первого пребывания за границей после революции.
30 На 5 марта было назначено заседание редакции «Лефа», но Маяковский задержался в Петрограде.
31 О своей болезни Маяковский в начале февраля 1923 г. писал также Л.Ю. в недатированном письме (Переписка. С. 106).
32 Вчерашний апельсин — Л.Ю. вместе с письмом от 11 февраля послала Маяковскому апельсин. Вероятно, она имела в виду лечебные свойства апельсина, т.к. поэт недавно болел, или намекала на символику апельсина: в некоторых европейских и восточных традициях апельсин — символ любви, чистоты и плодородия. Возможно, здесь также аллюзия на оперу С.С.Прокофьева «Любовь к трем апельсинам». В берлинской записной книжке Маяковского (№ 18) упоминается марш из этой оперы. В октябре-ноябре в Берлине Маяковский был на его концерте. Вероятно, на концерте присутствовала и Л.Ю., и апельсин является каким-то намеком, связанным с этим концертом.
33 В письме от 11 февраля Л.Ю. сообщала, что она знает об его прошлых «лирических делишках», когда она находилась в Риге летом 1922 года. Кроме этого упрека в письме-дневнике, Маяковский тогда же написал Л.Ю.: «Надо узнать мою теперешнюю жизнь, чтоб как-нибудь подумать о каких-то “делишках”, страшно не подозрение, страшно то, что я при всей бесконечной любви к тебе не могу знать всего, что может огорчить тебя» (Переписка. С. 108).
34 В рукописи — «сплывается».
35 Коля — Николай Николаевич Асеев (1889–1963), поэт, друг и соратник Маяковского, в это время сотрудник журнала «Леф». Речь идет о письме № 83, которое в «Переписке» ошибочно датируется началом января 1923 г., правильно — 10–11 февраля. В нем поэт сообщал, что после 28 февраля она встретит «совершенно нового <…> человека» и «радуется», что она снова его любит (С. 100).
36 Здесь идет речь о том, что Л.Ю. пригласила его поехать вместе в Петербург-Петроград.
37 Речь идет о двухмесячном «заточении».
38 К этим словам в экземпляре неизданных воспоминаний (1956) Л.Ю. сделала сноску: «Срок нашей разлуки кончался в 3 часа дня, а поезд в Ленинград отходил в 8 ч. вечера» (ОР ГЛМ. Ф. 130. Оп. 1. Ед. хр. 163).
39 Очевидно, Маяковский во время двухмесячного «заключения» посещал врача-психиатра.
40 Ксана — Оксана (Ксения) Михайловна Асеева (урожд. Синякова) (1893–1985), жена Н.Н.Асеева. Л.Ю. писала Маяковскому 11 февраля 1923 г.: «Володя, ввиду того, что к Оксане ты в мое отсутствие “приставал”, так же как и ко всем остальным женщинам (она сама мне об этом рассказывала), то от апельсина следовало удержаться. <…> Это, конечно, пустяк, но мне известны со всеми подробностями все твои лирические делишки» (Переписка. С. 107). См. примеч. 33.
41 Здесь вырван л. 10.
42 Здесь полустерты три слова: «что это чужой».
43 К этой фразе из письма-дневника Л.Ю. сделала в своих воспоминаниях (1956) сноску, процитировав поэму «Про это»: «Так барабаны улиц / в сон / войдут, / и сразу вспомнится, / что вот тоска / и угол вон, / за ним / она — / виновница» (Т. 4, 166).
44 Имеется в виду «семилетняя» любовь поэта к Л.Ю. (1915–1922). Для Маяковского, как и для многих футуристов, число «7» было сакральным.
45 Впоследствии этот антимещанский выпад превратился в реплику проходного персонажа Пуговичного разносчика, которой начинается пьеса «Клоп» (1928): «Из-за пуговицы не стоит жениться, из-за пуговицы не стоит разводиться!» (Т. 11. С. 217).
46 66 — название карточной игры, в которой принимают участие два игрока.
47 Итальянская забастовка — особая форма забастовки, когда бастующие не покидают места своей работы.
48 В рукописи у Маяковского, вероятно, описка («ним зе» или «немзе»).
49 В середине августа 1922 г. Л.Ю. выехала из Берлина в Лондон для встречи с матерью Е.Ю.Каган, которая работала в советском торгпредстве, и пробыла там до начала октября, а затем вернулась в Берлин, где находился тогда Маяковский.
50 Михаил Юрьевич Левидов (1891–1942) — журналист, критик, драматург, сотрудник «Лефа». Он так охарактеризовал Маяковского в дружеском приветствии «Лефу предостережение»: «О вас, великолепный Маяковский, — лефовский генерал, хищный, жадный, напористый молодой генерал, слепой и мощный в ударе как таран, зрячий и острый как свет маяка — в подготовке к удару…» (Леф. 1923. № 1. С. 231).
51 Здесь вырван л. 13.
52 Здесь оторвана нижняя часть л. 14 и утрачены несколько строк. Но их удалось реконструировать (возможно, не все) по тексту, приведенному в воспоминаниях Л.Ю. (1956) и по «Переписке», составленной Б.Янгфельдтом, где эти фрагменты приведены, поэтому они выделены курсивом.
53 Здесь, в главе «Характер» (вторая черта характера поэта), также утрачена нижняя часть листа (л. 14об.), но ее удалось реконструировать.
54 Здесь, вероятно, купирована концовка главки — одна или две фразы.
55 Здесь вырваны лл. 15, 16, 17 (на последнем листе, вероятно, шла речь о первом типе «идеальной жизни»).
56 В рукописи, возможно, описка: «предположения».
57 Это поздравление могло быть связано с тремя событиями — с окончанием срока добровольного «заключения», с исключительно важным для Маяковского завершением поэмы «Про это», а главное — с предстоящей встречей с Л.Ю.
Подготовка текста, публикация и комментарии А.Е.Парниса