Журнал "Наше Наследие" - Культура, История, Искусство
Культура, История, Искусство - http://nasledie-rus.ru
Интернет-журнал "Наше Наследие" создан при финансовой поддержке федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Печатная версия страницы

Редакционный портфель
Библиографический указатель
Подшивка журнала
Книжная лавка
Выставочный зал
Культура и бизнес
Проекты
Подписка
Контакты

При использовании материалов сайта "Наше Наследие" пожалуйста, указывайте ссылку на nasledie-rus.ru как первоисточник.


Сайту нужна ваша помощь!

 






Rambler's Top100

Музеи России - Museums of Russia - WWW.MUSEUM.RU
   

Редакционный портфель Александр Басманов. Сорин. Избранные эйдосы. Косвенный взгляд.


НОЧЬ ВЗОШЛА

Ну, ну, ну. Давай, давай, давай.

---

(--- А по утрам балагур-генерал с молчаливым полковником, надев свой начищенный хром и фуражки, уезжали, петляя сосновой дорогой, на тупорылых ленд-лизовских «виллисах», за облезлой кормой оставлявших облачко пыли и особую прелесть дыханья – мотора, бензина, стоптанных стареньких скатов и нагретого кузова. ---)

---

Ну-ка, ну-ка. Что-то цепляется. Ну, ну, ну.

---

(--- Эта хвоя, и запах грибов и смолы, и аромат – тепловатый, уютный и терпкий в составе, коим тянуло из нагретого чрева армейского «виллиса», – помню, сержанта-водителя звали Кузьмой, – и вечерняя сырость с реки, и солнца припек на рыжей опушке, и сизый дымок из печи, перемешанный с сизою влагой дождя, – составляли амброзию, то есть сладостный воздух теперь уж навечно покинутых стран, где блистало покойно течение Волги и стояли леса, – в них слышался гул отдаленный артиллерийских орудий, и в заросших малиной окопах – в самый разгар нападения немцев здесь проходили бои – еще можно было найти всякий хлам: проржавелые каски и гильзы или случайно, в траве на прогалине, полусгнивший ремень со звездой, от дождей, как лягушка, зеленой, или обломок хвоста «мессершмитта» в жиже болотца: он был облюбован улитками и рванью железной виднелся среди незабудок, синевших на кочках где-то поближе к самой трясине. Этот хвост «мессершмитта» всегда заво раживал. Иногда я пытался к нему подобраться поближе, тетя Варя, однако, пугала поселившейся там ядовитой змеей. Подкалининской врушкой была и обманщицей моя милая, милая тетушка. ---)

---

Предположим. В огороде бузина, а в Киеве дядька получилась эта летняя тетя Варя вместе с тем пейзажем. И к тому же полное вранье. Какие-то немецкие ржавые каски там в траве действительно помню, и гадюки, особенно на другом берегу Волги, в диком малиннике, вовсю водились, и я их жутко боялся, а вот хвост «мессершмитта» только теперь мерещится. Хотя он здесь вроде как и к месту. Что-то тут немного и светится. И с чем-то вяжется. Да, да, да, может быть, вдруг, ни с того ни с сего – с берлинским дневником княжны Мисси Васильчиковой? Точно. Очаровательная. Чем-то, чем-то на Одри Хепберн? Эмигрантская наша княжна-красавица. В Берлине служила на радио. В самом конце войны. И вела дневник (кстати, очень хорошо издали, когда уже можно стало издавать подобные вещи). И там вот вычитал о (ее возлюбленном?) тоже красавце (потрясающе аристократическое лицо – была опубликована фотка) немецком летчике-истребителе князе Хайнрихе Сайн-Витгенштейне, потомке того, нашенского, русского, кутузовского фельдмаршала Витгенштейна из 1812 года (бравшего Париж?). И этого его потомка Хайнриха, аса люфтваффе, сбившего, кажется, шестьдесят три самолета, самого сбили, и он погиб, защищая уже агонизирующий в пожарищах Берлин. А в моем детстве, на Волге, там – мерещится теперь тот какой-то огрызок ржавого хвоста «мессершмитта». Как бы соединить? Как-нибудь потом. Надо бы найти ему место. Где? Как-нибудь потом. Может быть, может быть. Пока временно отставим. А этот «калининский» мотивчик, пока теперь еще тянется, надо бы, надо бы. Добить. Что-то еще, что-то еще, что-то еще. Закруглить. И Витгенштейна туда тоже подклеить? Подъезжаем.

---

(--- И вагон допотопный, чуть скрипя переборками, вместе с поездом медленно ход замедлял, и со вздохом усталым, с последним толчком, многоточием резкого взвизга своих тормозов, замирал на перроне, ночном и безлюдном, освещенном убогим фасадом вокзала и желтеющим в мареве реющей мороси одиноким худым фонарем. Остановка. Из Москвы треть дороги до русской Пальмиры с полусгнившим державным венцом – до нее еще ночь, я так мал, расстоянье почти что с полмира, я покрою его уже бледным юнцом. А теперь мы всего лишь приехали в бывшую Тверь: проводник с полинялым и мятым лицом открывает железную дверь.

Мне от силы лет десять, тонко помню: платформа пустынна и на небе светящийся месяц. Нас – поклажу, и мать, и меня – с прибауткой встречает родня: моя добрая тетка Варвара, в мрачноватые те времена, командира семьи и полка терпеливый и друг, и жена, и ее не волнует пока, что дорога прокатится дальше, и на Охте (хоть охай, хоть ахай) от болезней умрет – генеральшей. Но до этого долго еще, и в тот раз мы неделю гостим у нее в офицерской казенной квартире, и в высоком и узком сортире, в сумке с вышитой крестиком лирой, с расстоянья не только полмира, но мира, в чуть неровных газетных обрывах, аккуратно подложенных в ряд, сообщения ТАССа лежат: победила Корея, где-то падают бомбы, вот взрывы, гоминьдан обнаглел, янки всем угрожают, Будапешт в мятеже, хоть и брат, и предатели хуже чем вирус, но там русские танки стоят.

А в гостиной мерцал темным блеском паркет, громоздился, как кирха, дубовый буфет, на столе – восковые цветы, чуть левей – оттоманка и над ней – из какого-то взятого замка привезенный немецкий трофей: перекрестие двух палашей, и, как нота короткая «соль», как точенная блеском фасоль, тот старинный двуствольный пистоль на стене, на ворсистом узорном ковре: вороне ная сталь на малине – в замечательном граде Калинине.

Из Москвы был прихвачен с собой пластилин – я слепил из него истребитель «Ла-5», время сразу же двинулось вспять, и война заиграла опять. Я летал там над этим натертым паркетом: он был выложен в шахмат, то светлей, то темнее местами, и казалось – плыву над полями, лесами, над обрывами, реками, рвами, над фашистов убитых крестами и стоящими насмерть частями, защищавшими черный Берлин. От волненья в руке пластилин горячел, размягчался, фюзеляж с отпечатками маленьких пальцев покривился слегка, но терпел, и мотор не трудился, а пел в ожидании скорого боя – он был близок уже: с нарастающим воем, из-под солнца, со взблесками крыл, как в атаке оса, управляемый асом и асов, «мессершмитт» голубой подходил. Я на обе гашетки нажал, видел ясно идущие трассы, видел ясно, что аса я сбил, видел в кожухе дырки, текущее масло, видел винт искривленный и падение мелочной массы каких-то горящих кус ков, и какую-то точку, отлетевшую прочь от кабины по косой траектории, развевая в кошмарном стремленье к земле – словно шлейф беззаконной кометы – свистящий атлас, становящийся вскоре спасительным куполом.

Но, однако, напрасно, о спасении речи не будет в помине, пули шли от прицела намеченной линией и пробили, с искрой и навылет, все баки, обшивки, приборы в кабине, манишки крахмал и смокинга раструб; как вязкую пасту, награду героя – дубовые листья креста, в иссякнувшей злобе, в истаявшей страсти застряв в глубине живота, – и рана смертельна, но все же, теряя сознанье, пилот в огне полыхавшем, усилием воли, последним и страшным, покинуть сумел самолет. Он умер как будто в пустующей раме, красиво отпетый стрижом и ветрами, в небесном пространстве, цепляясь за стропы, и сразу же кончились странные странствия, заглохли фамильные ветви и тропы. ---)

---

Тетя Варя, тетя Варя, тетя Варя. Калинин.

---

А ленинградская, зимняя тетя Варя, когда, через приличные годы, заехал навестить ее, будучи в Ленинграде, жарила специально для меня все еще любимые те пирожки с картошкой и улыбалась мне в том же байковом халате и с чуть дымящимся беломором в руке на кухне охтинской квартиры, которую получил, выйдя в отставку – уже генерал – дядя Гоша, сидевший в ту минуту тут же, на кухонном табурете, в кальсонах и почему-то паривший ноги в тазу.

---

И еще ведь та, московская тетя Варя, которая явилась сплошной печалью. Уже без беломора и с сиплым шепотом вместо голоса (рак горла) она приезжала в последний раз к нам всем в Москву прощаться навсегда и напоследок просипела мне: «Ну вот, больше не увидимся». На что я, помню, с тоской в своем собственном горле, возмущенно ответил ей: «Да что вы такое говорите!?»

---

Наконец, была и еще одна, исчезнувшая тетя Варя. Когда, помню, сообщили о ее смерти, то, не раздумывая, решил исполнить этот последний долг, и, кажется, буквально в час налегке собрался и, даже без зубной щетки, рванул под ночь на вокзал, и, купив первый попавшийся билет, поехал хоронить ее, правда с неприятным страхом видеть тетю Варю в гробу. Поезд оказался не «стрела», а какой-то второсортный, очень поздно прибывающий, и потому, будто даже с облегчением души, опоздал: квартира была под замком, все уже уехали на кладбище. И, потоптавшись там во дворе, отправился в центр, прошвырнулся туда-сюда по Невскому, а очутившись на Мойке, зачем-то непроизвольно, как богомолец на храм, поклонился (очень хорошо помню) с другой стороны речки дому Пушкина, потом вернулся на Охту и, с радостными возгласами родственников, был встречен уже на разгаре поминок, с расспросами о своей собственной, тогда уже женатой, жизни, бело брысыми детьми тети Вари, моими двоюродными: уже средним пехотным офицером (капитан?) Витькой и давно замужними Нинкой (маленькой), Лёкой, Веркой (косоглазой) – и даже самим молчаливым дядей Гошей; и, довольно крепко выпивши водки, внимательно рассмотрев великолепную стальную модель гаубицы (прощальный отставной армейский подарок) на серванте с хрусталем, тем же вечером опять завалился на свою поездную обратную верхнюю полку, но.

---

Вслух проматерившись, зажег циферблат будильника и увидел, что на этом зеленовато светящемся циферблате уже еб твою мать. Прости господи. Сквозь щель между шторами ночь чернела вороновым крылом, и он, откинув одеяло, голый и босой, прошлепал по коридору – отлить, потом опять, ни в едином глазу, улегся, сучий сон к нему и вовсе не собирался являться, и тетя Варя с дядей Гошей, естественно, потянули за собой тетю Нину с дядей Мишей. Опять они.

Как и отец, посещавший его то (реже) в костюме, при стальных часах и галстуке, то (чаще) в пижамных полосатых штанах и косынке на голове, дядя Миша (дядя тоже, как и дядя Гоша, военный, но инженер-строитель) возникал то в серой каракулевой папахе и шинели (реже), то (чаще) в пенснэ, домашней мягкой стеганой куртке из бежеватой фланели с воротником-шалью и двубортными застежками из витых шнуров, с пинцетом в руке, тихонько насвистывающим что-то неразбочиво-личное от сладкого удовольствия при очередной пересортировке своего большого толстого плотно-коричневого кляссера с богатейшей коллекцией редких марок. Или, с таким же сластосвистом, при перестановке великолепных и тоже редких книг своей, так лелеемой им, библиотеки в старинном, почти до потолка, темном дубовом резном шкапу.

Военным дядя Миша был, кажется, скрепя сердце.

Когда-то из хорошей московской купеческой семьи. Когда-то выпускник юнкерской школы. Когда-то, бог знает как и кем (судьбой?), обереженный от четвертования, колесования, просто отрубания головы или какого-нибудь СЛОНа. Видимо, как «элемента» не враждебного, но уже с малолетства привитого военной косточкой, его когда-то подтянули на поводке в Красную армию. А там вроде бы и срослось, особенно в войну, где он, своим инженерством, налаживал оборонительные доты и дзоты и наводил всяческие бесконечные переправы, понтоны и мосты.

Дом, уютное, какое-то аристократическое тепло у них на Якиманке, у церкви Ивана Воина, были, по тем скудным временам, исключительными. И никогда не уставалось это бесконечное повторение воспоминаний о нем. И снова прё, прё, прё. Как литания. И этот вощенный до блеска темный паркет в шашку, и эти золоченые затылки кожаных (а иногда коленкоровых и разноцветных) книг в том громадном дубовом шкапу, и рядом с ним этот, дубовый тож, резной письменный стол с тяжелым бронзовым старорежимным чернильным прибором, а на столе зеленая лампа. Массивное, цвета кофе с молоком, гобеленовое вольтеровское кресло – у другой стены. А в углу, к нему впритык, на высокой, опять же дубовой, консоли еще одна старая лампа, снова бронза, но уже с палевым абажуром, дающим мягкий свет, и над диваном (с валиками), над спинкой которого опять же, опять же, опять же толстые дубовые полки, опять же с золочеными книжными затылками – Брокгауза и Ефрона. Какие-то большие лапы оленьих рогов (тоже, кажется, привезенные откуда-то трофеем после войны), какие-то, еще прежние, картины и проч. Какая-то во всем будто английская добротная викторианская складка. Вероятно, почти все это сохранилось еще от дяди-Мишиных родителей и оказалось здесь, хранимое теперь на Якиманке. Небольшая та якиманская коммуналка их была всего на каких-то трех квартиросъемщиков. Что-то, как бесплотная тень, совсем безликое, молчаливейшее, низенькое и простонародное, между собой прозванное тетей Ниной и дядей Мишей «курноской», плюс что-то довольно плотское, крупное, известное как Яснецев. Но этих людей было почти никогда не видно и не слышно, и складывалось впечатление, что вся квартира принадлежит только тете Нине с дядей Мишей. И, конечно же, их сыну Саше (большому). Замечательному Саше-большому.

Дядя Миша с тетей Ниной вложили в своего Сашу все, что могли. Буквально с рождения тетя Нина с дядей Мишей беспрерывно читали ему книжки вслух. А уже с младенчества к нему приходила настоящая немка-старуха, вроде как бонна, и лет в десять Саша уже свободно говорил по-немецки. Ему самому это так, видимо, понравилось, что позже он самостоятельно выучил еще испанский, далее французский с итальянским и, конечно же, английский, хотя здесь тогда, за железными воротами с замком, это его юношеское полиглотство было не очень-то и нужно. Потом он легко нырнул во всемирную историю и, имея феноменальную память, скоро стал плавать в той истории как рыба в воде. Потом он с блеском поступил в медицинский, сдружился там с какими-то студентами-грузинами, чуть ли не через полгода стал уже бегло балакать к тому же и по-грузински и – не поймешь в кого, чернявый и немного крючконосый, с гладко зализанными назад волосами, к коим в пандан отпустил над губой еще и тонкие усики щеточкой, – даже сам стал вполне похож на грузина. Саша (большой) был определенно необычен. Саша (большой) был совсем не обыкновенный Саша. Саша (большой) курил трубку. Саша (большой) был большой Саша. Он был словно романтический флибустьер. И похож он был не только на грузина, но и на Эррола Флинна из «Одиссеи капитана Блада» и «Королевских пиратов». А еще на Отто Фишера из «Пока ты со мной» и «кинозвезду» Амедео Наццари из «Ночей Кабирии». И все же больше – на Эррола Флинна. Большой Саша прекрасно рисовал парусные корабли и знал все об их сложнейшей оснастке. Их стройные мачты завораживали, их тяжелые паруса вздувались. Истории про пиратов, которые он нам, его младшим двоюродным, иногда рассказывал, были как интереснейший театр у микрофона. Сашу (большого) все любили, им гордились, уважали и смотрели ему в рот и на его усы щеточкой. Тетю Нину с дядей Мишей тоже все уважали и обожали. Но главное, главное, главное, что так часто приходило к Сорину ночами (как некогда бывшее у него большое счастье), так это те изумительные Новые года, когда-то у них на Якиманке традиционно встречаемые и до сих пор остававшиеся в нем, даже вздрюченном теперь тяжестью бессонницы, все равно легкими-легкими и поистине драгоценными. Больше того, то были чуть ли не лучшие воспоминания его детства.

---

(--- Да-да, да-да, да-да, когда был стол накрыт, и там, в зиме, в счастливом и синеющем окне, так ожидающем грядущего числа, двух стрелок часовых, сошедшихся в единой вертикали вверх, шел крупный снег, и наметало так, что по карнизу у стекла вздымалась белая гряда и дверь подъезда во дворе, которую, входя, открыть пытались, в сугробе застревала со скрипучей мукой. ---)

---

Ну, вот. Опять что-то стало высекаться. О них. И уже в который раз.

---

(--- А в доме теплом, в те волшебные минуты как будто бы помазанном елеем, замешенные еле-еле с уже исчезнувшими запахами дивной новогодней снеди, слегка витали «Красная Москва», дымок от папироски «Север», еще сильнее – воздух свежей ели: она была украшена мерцанием огней, соцветием сверкающих шаров, серебряным дождем и еще прежними игрушками из твердой ваты, облитой слюдяной глазурью, – козленок, преисполненный во взгляде дурью, и крапчатый жираф с высокой бурой шеей скрывались скромно в хвойной чаще, тушуясь в пестряди раскрашенных гуашью пустых яиц: вначале их содержимое сосредоточенным шприцом с предосторожностями удалялось из незаметного отверстия в тончайшей скорлупе, и, будто бы рассматриваясь в лупу, они любовно превращались тонкой кистью в чудесных персонажей, рожденных словно детской чарой, и дядя мой совсем недаром расписывал смешного янычара в феске, воссозданного яркой фреской, пирата одноглазого и с бородавкой на кривом носу и – плохо видного сквозь иглы ели, в тени свисающего дромадера – усатого косого гренадера в высоком кивере времен сражений под Бородино. Но, но, всегда. А не лабуда ли это? Да-да, дада, да-да. ---)

---

Ну, и так далее. А что, более или менее ничего. Или хрень-хреновая? Правда, действительно немного приторная лабуда. И опять почти белым стишком. Теперь им только ленивый не пишет. Дымок от папироски «Север». Там. А дядя Миша курил действительно «Север». И тетя Нина потягивала. И садивший, как и тетя Варя, эти папиросы по две пачки в день, он умер от сердечного приступа. Сердце было, наверное, уже совсем труха. Помнится, в какую-то особенную летнюю жару. Года не помню. И тогда еще мы с матерью срочно приехали из своих очередных дачных проживаний в Москву хоронить его.

Снова что-то дергается. Теперь уже по этому поводу.

---

(--- На старом кладбище Крестовском, заросшем и уютном (теперь там не хоронят, а может, даже срыто) вокруг могил цветущих витали пчелы, сосредоточенно танцуя над источением нектара совсем неподалеку от разрытой свежей ямы, к которой по дорожке на металлических дрожащих дрожках подкатили гроб, обшитый рюшем с траурной каймой. Мой дядя Миша, как предмет чужой, лежал в нем восковой, но с легкой синевой на скулах, побритый в морге, втянув (и будто бы чему-то удивляясь) свою главу в приподнятые плечи выходного пиджака, и ногти потемнели лиловато на его руках – они как будто стали меньше, чем обычно, и были аккуратно сложены над пестрым покрывалом из гвоздик, пионов, чуть увялых роз, которые вдова с поджатыми губами все поправляла, как садовник, что по законам смертной красоты пытается облагородить свою клумбу. Потом немногие родные последним и безвкусным поцелуем, для вековой проформы, по очереди прикасались к обмытому покойницкому лбу, но, помню, я тогда почти до дурноты страшился этой процедуры пресной и безмолвной ласки, и ствол корявый клейкой липы меня в тот час укрыл, да так, что, кажется, никто не видел и края рукава моей застиранной ковбойки. Могильщики тем временем заколотили глухо гвозди, продели лямки: «Берем», – сказал один из них, и гроб, как клад, опущен был в прямоугольную отверзость почвы, и ловкие лопаты быстро закидали яму и воздвигли рыжий холм, и рубчатая длань, как и положено, была протянута для поминальной взятки, которой показалось мало. «Подкинуть бы», – сказал могильщик; отец мой вынул кошелек – и дело было сделано, и где-то в вышине промчалась темно-синей птицы тень. И дело было сделано.---)

---

И это более или менее ничего. Какой-то вдруг раж. Лжепоэтический. Посередь ночи. А ведь тетя Нина лет через десять после дяди Миши умерла тоже летом и тоже от сердца. Одна, тихо, сидя в своем вольтеровском кресле. Но я не хоронил ее, потому что, будучи влюблен тогда в ту (так по-гимнастически пластично подмахивающую при соитиях) чудесную золотоволосую блядь (напоминавшую лицом ренуаровскую Габриэль, тициановскую Лавинию и рубенсовскую Елену вместе), которая уехала из Москвы на какую-то там свою студенческую практику, а я сам от тоски по ней отправился с компанией в Ялту, где кирял у моря, не звонил родителям и потому ничего не знал. И тетя Нина вдруг так и исчезла – навсегда. Сначала дядя Миша, потом тетя Варя, а потом и тетя Нина. А следом за ними и Саша (большой). Тоже навсегда-навсегда. Уже опытный, уважаемый и несколько пожилой седеющий врач-пульмонолог с усами щеточкой, он умер после тети Нины (опять же, еще, верно, лет через десять) от тщательно им скрываемого, тайного, но тяжеловатого алкоголизма, который постепенно приручил его к себе, тогда совсем молодого, на Севере, в Хатанге, где в снегах, среди эвенков и чумов, он одиноко отрабатывал после мединститута свое двухгодичное распределение. Умер он тоже сидя и тоже в полном одиночестве, но только не в их замечательном вольтеровском семейном кресле, а на жалком табурете в малогабаритной кухне, пав головой на стол уже в какой-то вовсе другой, не своей, а теперь уже химкинской, хрущевской убогой квартирке (куда переехал, женившись на собственной же, происхождением совсем из простых, медсестре), в которой эта жена-медсестра, вечером вернувшись откуда-то, собственно, и обнаружила его мертвым, – на столе же стояла недопитая бутылка водки. И я хоронил его.

Дело то печальное произошло снова летом. Середина. Москва жарилась. Но, впрочем, тогда не было у нас с матерью и братом, возможно целый век уже, вовсе никаких ежегодних «детских» обязательных дач, на которые, обычно по раннему июню, мы выезжали, как правило, на незабвенном наемном открытом грузовике (шофера звали дядя Коля) со всем своим необходимым летним скарбом, как это, так прекрасно, случалось еще тогда, тогда, тогда, давным-давно и когда всегда стояла еще такая мягкая дивная голубая погода. Там.

Ну, что ты будешь делать. Опять.

---

(--- И путь, казалось, был неблизок, и вначале, при выезде из нашего двора грузовика, горой возросшего, с покатым милым рылом – тот укороченный, но явный отзвук «студебеккера», американского трехосного красавца времен войны, «катюш» и ППШ, стальных противотанковых ежей на поясе Москвы со стороны Волоколамска, – прогромыхала эхом над тюками раскатистая акустическая сфера подворотни – тот вход в родную гавань и выход из нее, – и после будто компас свою стрелку развернул, и покосился переулок, и нас подбросило, слегка и весело, потом пошли высокие и гулкие громады улиц, и город, лязгая, сигналя светофорами, стал постепенно отставать, виляя и кренясь по борту самоходного рыдвана, и под истерику его мотора пляска эта продолжалась до железного моста: под ним, внизу, пересекая наш предопределенный азимут, состав змеей прополз товарный цвета грязной охры, и тендер был заполнен антрацитом, и гарью дунуло, и свистнуло белесым паром, и на округлом лбу копченого и длинного котла промчалась темно-красная звезда, и следом, за мостом, под колесом поехало щербатое шоссе – оно мелькало мимо какими-то поселками и дальними холмами, гречихой, прелестным клевером, еще не порыжелой ржицей, полями в ярких желтых точках цветочков одуванчика, куриной слепоты, как будто бы ослепшей под просверками солнца сквозь кудреватое вздыманье ватных облаков, – и где-то вдруг, нежданно толкануло тормозами: подпрыгнули и звякнули коробки и узлы, и грузовичьим горбоносым рылом свершился поворот в проселок влажный, весь в тенях заборов, из-за которых вовсю уж лиловела гроздьями махровая сирень и белым флердоранжем царили ветки райских яблонь, дающих лилипутские плоды для сладкого варенья, и слева, блеском неба, отворилась опушка леса и одичалый прудик – его рябое зеркало короновали, как ножами, камыш и острая осока.

Потом, в том дачном заточенье, прогулки частые у прудика были слегка печальны, – я видел на его брегах скользящего ужа, улиток на листе осоки, и где-то чуть поближе к августу над ним, блестя, уже дрожала голубая стрекоза, а в маленькой лагуне, заросшей желтыми кувшинками, тонула медленно, сочась зеленоватою водой сквозь щели, полугнилая плоскодонка, прикованная к ржавой свае ржавой цепью, на нос ее садились постоянно то дышащий павлиний глаз, то траурница, то, хвостовым пером качая, трясогузка, а на песчаной отмели, наискосок, в кулисах камышей какая-то босая нимфа одиноко, после прохладного купанья, свидетеля не видя, в накинутом на плечи сарафане, переступала загорелыми ногами, пытаясь мокрый снять с себя купальник, и в некое мгновение в цветистом декольте, на нежной и сметанной белизне мелькнули твердые лиловые сосцы

Оглавление

Страница 14



 
Редакционный портфель | Подшивка | Книжная лавка | Выставочный зал | Культура и бизнес | Подписка | Проекты | Контакты
Помощь сайту | Карта сайта

Журнал "Наше Наследие" - История, Культура, Искусство




  © Copyright (2003-2018) журнал «Наше наследие». Русская история, культура, искусство
© Любое использование материалов без согласия редакции не допускается!
Свидетельство о регистрации СМИ Эл № 77-8972
 
 
Tехническая поддержка сайта - joomla-expert.ru