Журнал "Наше Наследие" - Культура, История, Искусство
Культура, История, Искусство - http://nasledie-rus.ru
Интернет-журнал "Наше Наследие" создан при финансовой поддержке федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Печатная версия страницы

Редакционный портфель
Библиографический указатель
Подшивка журнала
Книжная лавка
Выставочный зал
Культура и бизнес
Проекты
Подписка
Контакты

При использовании материалов сайта "Наше Наследие" пожалуйста, указывайте ссылку на nasledie-rus.ru как первоисточник.


Сайту нужна ваша помощь!

 






Rambler's Top100

Музеи России - Museums of Russia - WWW.MUSEUM.RU
   

Редакционный портфель Павел Успенский. В.О. Стенич: биография, дендизм, тексты...

Глава I Глава II Глава III Примечания Фотоматериалы


II

II.

Такова биография Стенича, или, правильнее было бы сказать — таковы некоторые из ее эпизодов. Как мы видим, очень многие факты до сих пор остаются неизвестными, а без них трудно выстроить внутреннюю эволюцию человека. Очевидны лишь несколько положений: литератор проделал путь от увлечения революцией к неприятию социальной действительности 20–30-х гг.; в восприятии современников доминанта личности нашего героя — литературное и бытовое поведение.

Однако и эти утверждения неизбежно вызывают ряд вопросов. Допустим, Стенич действительно скептически относился к происходящему в стране. Как, в таком случае, объяснить его увлечение Прокофьевым, Корниловым, Германом? Или историю, рассказанную Н. Чуковским? Вдруг Стенич сошелся с рапповцем М. Чумардиным, отрицавшим не только классическую литературу, но и называвшим Маяковского мелкобуржуазным поэтом, а Федина и Серапионовых братьев — правыми попутчиками. Литератор увлек его классической литературой, под его влиянием Чумардин влюбился в Зощенко. «Стенич дружил с ним до конца своих дней, постоянно с ним спорил, но в основном, самом главном, всегда оказывался с ним согласен. Это главное заключалось в их общей ненависти к мещанству, в общей любви к нашей революции и в вере в ее правоту». Даже если объяснять последнюю фразу мемуариста как дань времени, факт дружбы двух совершенно несходных литераторов остается.

В случае с песнями Буша, как мы предположили, речь идет не о конформизме, а об искреннем увлечении. Вероятно, также надо трактовать и вышеприведенные примеры. Возникает, однако, вопрос: каким образом эти искренние увлечения сочетаются с трезвой оценкой происходящего в стране? Случай ли это двоедушия или же проявление стеничевской тотальной иронии?

Думается, что в 1930-е гг. Стенича в некоторой степени затронул процесс адаптации к советской системе, происходивший так или иначе со многими деятелями культуры. В этом смысле характерен фрагмент из воспоминаний Н. Чуковского: «В начале тридцатых годов, когда происходил массовый переход старой интеллигенции на позиции Коммунистической партии, называвшийся в то время “перестройкой”, мой друг Валентин Стенич, говоря со мной о Гумилеве, как-то сказал: — Если бы он теперь был жив, он перестроился бы одним из первых и сейчас был бы видным деятелем ЛОКАФа». Сомнительно, что такое предположение верно в отношении Гумилева, в большей степени оно характеризует самого Стенича. Правда, мы не можем исключать и того, что это высказывание было произнесено с иронией.

С другой стороны, процессу адаптации Стенич, как кажется, сопротивлялся, не меняя своей манеры поведения и не оставляя привычку острить по любому поводу. Интересны в этой связи воспоминания М. Ардова (сына В. Ардова), отражающие восприятие литератора в писательской среде. Мемуарист, в частности, приводит такую историю: «Видный рапповец Юрий Либединский жаловался Ардову на Стенича. Он, Либединский, прибыл в Ленинград, чтобы агитировать попутчиков, писателей нейтральных, примкнуть к РАППу. После его выступления слово взял Стенич и сказал буквально слеудующее:

— Я согласен на такую игру: вы, рапповцы, — правящая партия, мы — оппозиция. Но вы хоть бы подмигнули нам, дали понять, что сами-то во всю эту чепуху не верите...»42.

Другая фраза, приводимая Ардовым, еще более резкая: «Знаю я ваших “пролетарских писателей”. Они по воскресеньям жрут сырое мясо из эмалированных мисок, придерживая куски босой ногой».

Итак, в сфере публичного поведения Стенич позволял себе как критические высказывания в адрес власти или советских писателей, так и восхищение Прокофьевым и Корниловым или проявление интереса к Чумардину. Его поведение было раздвоено, поскольку противоположные тенденции сталкивались в одной плоскости. Думается, что это отличает литератора от Олейникова, поведение которого тоже можно назвать раздвоенным, однако в этом случае его различные аспекты соседствовали и прямо не конфронтовали (т.е. находились как бы в отношениях дополнительной дистрибуции).

Попробуем разобраться в социальном образе Стенича. Нам представляется целесообразным сравнивать его с двумя литературными кругами: футуристами и обэриутами. Мы полагаем, что типологически поведение Стенича находится между этими двумя областями, является промежуточным звеном в этой цепочке. Мы будем говорить преимущественно о типологии поведения, однако ниже приведем свидетельства, которые могли бы связать наше рассуждение с историческими фактами. Важно помнить, что Стенич — ровесник большинства обэриутов, по дате рождения он ближе к ним, чем, скажем, к Маяковскому или Д. Бурлюку. Между тем, литератор, с нашей точки зрения, не должен восприниматься как обэриут. На вопрос, почему так происходит, — мы попытаемся ответить ниже. Очевидно одно: несмотря на яркость поведения некоторых обэриутов, поведение Стенича устроено сложнее.

Мы бы также хотели включить в анализ еще одну фигуру ленинградской литературной жизни — Бенедикта Лившица. Важен он для нас по нескольким причинам. Во-первых, он близко дружил со Стеничем. Именно жена Лившица — Е.К. Лившиц произнесет на вечере памяти Стенича емкие воспоминания о нем, которые мы частично будем цитировать в данном разделе (а в § 3 приведем полностью). Во-вторых, фигура Лившица позволяет и оттенить биографию Стенича, и выстроить более тонкие связи поведения литераторов двадцатых годов с литераторами десятых (футуристы) и тридцатых (обэриуты).

 

В одном из писем к М.Н. Чуковской Е.К. Лившиц, говоря о предстоящем вечере памяти Стенича, призналась: «А я хорошо его помню, ведь подумать только, что В<алентин> О<сипович> бывал у нас почти ежедневно в течении 12 лет!»43. Действительно, дружба между литераторами возникла в 1924 г. и, скорее всего, продолжалась до ареста Лившица (в ночь на 26 октября 1937 г.).

Друзей объединяло многое. Это, прежде всего, любовь к поэзии — и русской (интересно, что оба очень высоко оценивали стихи Ходасевича), и зарубежной. Как и Стенич, Лившиц очень много переводил с французского, однако в основном это были произведения классиков.

О политике в случае с Лившицем необходимо говорить осторожно. Мы не можем с какой-либо уверенностью констатировать политические взгляды поэта. Косвенно, впрочем, о его настроениях свидетельствует не только дружба со Стеничем, но и общение с Виктором Кибальчичем (псевд. — Виктор Серж). Не вдаваясь в подробности биографии Кибальчича, отметим, что он сначала был анархистом, с 1919 г. жил в России, вступил в партию, но был из нее исключен за оппозиционные (троцкистские) взгляды. Подвергался несколько раз арестам, был выслан в 1933 г. в Оренбург и лишь в 1936 г., благодаря участию Р. Роллана, освобожден и отправлен в Бельгию. С Лившицем Кибальчич познакомился в конце 20-х — начале 30-х гг. Известно также, что поэт переписывался с ним, когда он был в ссылке44.

С другой стороны, по-видимому, в середине 30-х гг., после выхода в свет «Полутораглазого стрельца» и книги переводов из французской поэзии, Лившица, как и многих деятелей культуры, затронул процесс адаптации к советской власти.

Как и Стенич, Лившиц не был чужд поэтической шутки. К сожалению, его экспромты практически не сохранились, но, вероятно, они не были редкостью в его творчестве. К. Чуковский вспоминает, как поэт незамедлительно отреагировал на неудавшийся кулинарный опыт матери его жены: «Нет надежнее и проще / Куличей работы тещи». Известно также его шутливое обращение к жене, в другом случае — к соседу45.

Наконец, еще одно важное сходство — поведение поэта, его социальный образ. Известно, что Лившиц всегда вел себя намеренно галантно. В самые тяжелые годы он старался хорошо одеваться, быть предельно вежливым. Некоторым современникам подобное поведение казалось искусственным и вызывало неприязнь46. Оно, однако, хорошо запомнилось не очень пристрастной М.Н. Чуковской, которая так описала поэта: «Лившиц мне запомнился, он выделялся среди молодых поэтов того времени и своей римской красотой, и щегольской одеждой.

<...> Бывало, встретишь Б<енедикта> К<онстантиновича> на улице, и всегда он останавливался, и по старомодному оттягивал перчатку и целовал мне руку, не обращая внимания на то, что старая изношенная перчатка отнюдь не годилась для такой торжественной церемонии. <...> открыли наконец столовую <...> И в определенный час, идя на обед, всегда было видно Б<енедикта> К<онстантиновича>, который, сидя в маленьком закутке и засунув по-старинному за ворот салфетку, поглощает жалкий обед»47.

Другая современница, И. Наппельбаум, вспоминала: «Весь рисунок его внешности — высокая, плотная, представительная фигура, четкая дикция, шляпа, трубка, трость — все удивляло. Он плохо вписывался в полотно тогдашней литературной среды. Когда он шел по улицам города, он привлекал к себе внимание. Иногда люди специально шли следом, вдыхая аромат его трубки или запах духов. Он был не такой, как все окружающие»48.

Таким образом, в 20–30-е гг. социальное поведение Лившица было и щегольским, и учтивым. В этом не было никакого эпатажа, однако его манера держать себя выделялась на фоне поведения современников.

Подобное светски учтивое поведение, как и яркий внешний вид, были характерны для Лившица футуристического периода. В этом смысле его образ 20-х гг. ничем не отличается от образа 10-х гг., однако в новом контексте он меняет свои смысловые коннотации.

Действительно, во времена футуризма Лившиц оставался предельно аккуратным в выборе деталей одежды. В «Полутораглазом стрельце» поэт вспоминает, как Маяковский призывал его «освежить» костюм. «Я ограничился полуаршином чудовищно-пестрой набойки, из которой, по моим соображениям, можно было выкроить достаточно кричащие галстук и носовой платок. На большее у меня не хватило размаха»49. В другом месте Лившиц пишет о единственной провокативной детали своего «футуристического» костюма — черном жабо.

Подобный внешний вид одновременно отличает поэта от других футуристов и сближает его с ними. Действительно, дендизм в его крайней степени, переходящий от утонченности к эпатажу, был весьма характерен для авангарда. Примеры здесь хрестоматийны: знаменитый лорнет Давида Бурлюка, знаменитая желтая кофта Маяковского. Лившицу врезался в память внешний вид Маяковского незадолго до первого вечера речетворцев: «Гороховое в искру пальто, очевидно купленное лишь накануне, и сверкающий цилиндр резко изменили его привычный облик. Особенно странное впечатление производили в сочетании с этим щегольским нарядом — голая шея и светло-оранжевая блуза, смахивавшая на кофту кормилицы. Маяковский был детски горд переменой в своей внешности, но явно еще не освоился ни с новыми вещами, ни с новой ролью, к которой обязывали его эти вещи»50.

Лившиц, очевидно, поддерживает игру в дендизм, однако остается в этой игре предельно консервативным (оказываясь, по сути, единственным настоящим денди). Этот консерватизм распространяется и на социальное поведение. Насколько мы знаем, поэт никогда не позволял себе ни оскорбительных высказываний в адрес публики (как Маяковский), ни прямых действий в ее адрес (как Крученых, по воспоминаниям Лившица, выливший в аудиторию стакан чая). По едкому замечанию Г. Иванова, в котором, на наш взгляд, все же содержится зерно истины, «футуристическая карьера Бенедикта Лившица не удалась, потому что он носил котелок и гетры»51.

На процитированную фразу стоит обратить внимание и в другом отношении. Названные предметы одежды могут ассоциироваться с внешним видом другого поэта, Д. Хармса. Действительно, поведение Лившица 10-х и 20-х гг. типологически связано с поведением обэриутов. Как кажется, облик Лившица находит себе большее соответствие в фигуре А. Введенского (а ассоциация с Хармсом возникает по смежности).

Е.С. Коваленкова, знавшая Введенского, немного противоречиво вспоминала о его внешнем виде: «Я очень хорошо помню, как он выглядел. Он мало заботился об элегантности, носил всегда один и тот же костюм — черный, в мелкую белую полосочку, вероятно, дорогой, но весь обсыпанный пеплом: Саша не расставался с пачкой “Казбека”. У него были красивые черные глаза, но кожа в каких-то щербинках и зубы плоховатые, а еще постоянный насморк. И всегда — чистые большие платки: где он при своей кочевой жизни умудрялся стирать эти платки и вечную белоснежную рубашку, которую носил с галстуком, — оставалось загадкой (впрочем, может быть, ему стирали в гостинице)»52. Важны также воспоминания Л. Жуковой, согласно которым Введенский в середине 20-х гг. «был неухоженный <...> обожал фокстрот и считал себя “кавалером”! Он целовал дамам ручки. Ему казалось это светским и галантным»53 (эта характеристика могла бы относиться одновременно к галантному Лившицу и модному Стеничу).

Следует также иметь в виду, что Лившиц и Введенский, скорее всего, четко разделяли литературную и личную биографию (гипотетичность этого высказывания вызвана тем, что воспоминаний о поэтах очень мало). Так, Введенский, уже живя в Харькове, не обсуждал литературу со своей семьей. Характерно в этом смысле, что творчество поэтов не предполагает биографического прочтения. Я. Друскин, например, говорил о Введенском как о поэте без биографии. Важно, что и для современников их творчество не связывалось с их социально-бытовым поведением. Иными словами, общество не выработало биографического мифа о поэте Лившице или поэте Введенском. Совершенно не так дело обстоит с Хармсом. «Важнейшая, присущая Хармсу-“денди” черта, — это тотальная эстетизация жизни, проницательно отмеченная в словах Введенского (в передаче Я.С. Друскина): “Хармс не создает искусство, а сам есть искусство”»54. При этом, существуют некоторые свидетельства об эпатажных выходках Введенского, однако они, скорее всего, объясняются влиянием друзей-литераторов: прежде всего, Хармса и, возможно, Олейникова.

Итак, описанный умеренный или консервативный тип поведения характерен для Лившица и Введенского и генетически восходит к авангарду. В некотором смысле, его можно рассматривать как нейтральный. На этом фоне социальный образ Стенича выделяется своей яркостью и эксцентричностью.

Примечательно, что такие разные люди, как Блок и Дос Пассос увидели в нашем герое «футуристические черты». Стенич, скорее всего, действительно испытал влияние авангарда, не только в словесном, но и в поведенческом плане.

В очерке биографии Стенича мы писали об образе поэта-комиссара. В Петербурге этот образ меняется. Современникам он запомнился более элегантным и дендистским. Л. Жукова вспоминает: «На фоне нашего убогого быта Стенич выглядел, как “орхидея на помойке”. Этот афоризм я украла у Фаины Георгиевны Раневской. Всегда отутюженный, накрахмаленный, отдраенный в своем единственном буклистом сером пиджаке, Валя действительно был среди нас орхидеей. <…> У Мити была суконная синяя толстовка, вроде китайской униформы, но Валино щегольство, его галстуки и отливающие блеском крахмальные воротнички ему импонировали, это был Стенич такой, какой он был».

Нетрудно заметить, что Стенич использует ту же манеру преподносить себя, как Лившиц и Введенский: единственный пиджак, но чистейшие воротнички. В этом смысле чрезвычайно занятно, что люди, не знавшие Стенича близко, преувеличивали роскошь его гардероба. Вот, например, описание Л. Левина: «В одежде Стенич был общепризнанным законодателем мод. Неслыханно элегантные пиджаки сменяли друг друга. На голове — модная фетровая шляпа. В те годы шляпы носили немногие. В руках — изящная трость, которую хозяин ни на минуту не оставлял в покое».

Если в координатах авангарда внешний вид Стенича принадлежит умеренному типу, то этого же нельзя сказать о его поведении. Степень адресованности и провокативности его выходок иногда напоминает поведение Крученых или Маяковского. При этом литератор, по-видимому, заимствовал из футуризма не только игровое начало, но и его социальную, антибуржуазную направленность (отметим, что для самих футуристов подобный тип поведения был связан не столько с понятием социальности, сколько вообще с новой эстетикой). Поэтому выходки Стенича в некоторых случаях лишены авангардного безумия, но часто подчеркнуто общественны.

Чем же запомнился Стенич современникам в 20–30-е гг.? Помимо приведенных выше случаев — высказывания о Сталине и чтения антисоветских стихов — можно вспомнить еще ряд интересных эпизодов.

Н.Я. Мандельштам вспоминает: «Стенич тоже разыгрывал сценки, но совсем другого рода, чем Андронников. Еще в середине двадцатых годов у него был коронный номер: Стенич рассказывал, как он боится начальства и как он его любит — так любит, что готов подать шубу директору Госиздата... Этот рассказ он подносил всем писателям, а они принимали его довольно холодно. Легче было счесть Стенича циником, хвастающим собственным подхалимством, чем узнать в изображаемом лице самого себя».

Братия советских писателей, по-видимому, была излюбленным объектом сатиры Стенича (и в этом контексте случай общения с Чумардиным можно воспринимать как затянувшуюся во времени шутку-эксперимент). Л. Левин вспоминает, как Стенич позвонил по телефону многим писателям и каждому сообщил, что с ним хочет встретиться ответственный сотрудник газеты «Правда», остановившийся в гостинице «Европейская». Естественно, литератор назначил всем встречу в гостинце в одно и то же время, но сообщил, что сотрудник газеты просит не разглашать его приезда. «Стенич же, якобы случайно оказавшийся в гостинице, несколько раз проходил мимо номера, в котором, разумеется, не было никакого “правдиста”. Он с любезной улыбкой приветливо раскланивался с собравшимися и из надежного укрытия наблюдал, как они старались не вступать ни в какие контакты друг с другом».

Другой эпизод, запомнившийся тому же мемуаристу, связан с поэтическим чтением молодого, но уже зарекомендовавшего себя поэта. «Стенич внимательно слушал. Потом соскучился и стал вслух угадывать рифмы <…> Поэт. И вот рассыпается бисер и медь, / Мерцает за стеклами строго / Россия, которую можно / Стенич. Смотреть / Поэт. И не разрешается / Стенич. Трогать».

Л. Жукова вспоминает, как однажды, за столом он сочинил такой сценарий: «Жили были на одном заводе Гуд и Шлехт. Гуд горел на работе, а Шлехт вредил. Как-то ночью этот Шлехт просверлил дырочку, и из дырочки пошла лава. Предзавкома Настя заткнула дырочку пальцем и так героически простояла до утра. Шлехта сажают, а Гуд вступает». В контексте застольного разговора этот сценарий, разумеется, воспринимался как пародийный. А вот пародия Стенича на роман А. Толстого «Петр Первый» — «Ровно в полдень дьяк думского приказа вышел на двор подристать. Вызвездило» — привела не только к драке с писателем Л. Славиным, но и временному исключению из Союза писателей55.

Наверное, самый известный эпизод связан с переносом останков литераторов с кладбища Данилова монастыря в Москве в 1931 г. Н. Рыкова вспоминала, как Стенич «вдруг нагнулся, поднял что-то с земли и воскликнул: “У меня бедро Гоголя! Меняю, делайте предложения!”»56. Помимо действительно странного поведения Стенича обращает на себя внимание, что другие участники сцены как бы заведомо включаются в эту игру. Вероятно, именно таким образом и выражается отношение к ним. Кажется, этот смысловой оттенок поступка литератора ускользнул от внимания современников (известна гневная реакция Ахматовой на эту историю).

Разумеется, ирония над писателями не всегда воплощалась в каких-нибудь сценках. Иногда это просто каламбуры или вовремя произнесенные злые шутки (почему-то запомнившаяся Н. Чуковскому как яркая реплика литератора в ответ на фразу «Наш брат писатель...» — «Как! у Вас есть брат — писатель?»; или же неожиданное восклицание по поводу одной поэтессы, правящей в издательстве свою рукопись: «Как! Даже Вас печатают в этом журнале!»).

С.И. Липкин — в передаче М. Ардова — запомнил более едкую реплику: «Однажды мы со Стеничем шли к кому-то в писательский дом в Лаврушинском. Лифт не работал, и мы поднимались по лестнице пешком. Я говорил: “Вот здесь живет такой-то писатель... А вот здесь — такой-то...” Стенич некоторое время меня слушал, а потом воскликнул: “Да это какой-то шашлык из мерзавцев!”»57.

Для Стенича были характерны не только литературные, но и острые социальные высказывания. «Жить в стране, где три четверти населения сидит орлом, — это унизительно» — говорил он по воспоминаниям Л. Жуковой. По ее же свидетельству, Стенич не рассуждал всерьез на политические темы, но насчет советской власти «прохаживался так остро и метко, что я не очень понимаю, как это все уживалось с нашим домом». По понятным причинам эти высказывания до нас не дошли (кроме случая, приведенного Гулем со слов Федина).

Такова лишь одна сторона поведения Стенича. Разумеется, в 20–30-е гг. подобное поведение было своего рода формой сопротивления происходящему в обществе и стране. Однако наш герой известен не только социальными шутками и высказываниями. Другие аспекты его поведения связаны частично с обэриутами, но не всегда столь остры.

Приведем несколько характерных примеров. Л. Жукова описывает такой эпизод: «откуда-то выволок он на свет Божий старую “Биржевку”, уже в те дни доисторическую желтую газетку “Биржевые ведомости”, напялил на голову цилиндр и пошел фланировать по Невскому, дразня этим маскарадом». Поступок, который можно охарактеризовать скорее как дурачество, чем социальную провокацию, напоминает нам поведение Д. Хармса.

Богатым источником являются здесь воспоминания Н. Чуковского (во многом сгладившие фигуру литератора). Он, в частности, вспоминает, что Стенич был прекрасным рассказчиком и все время придумывал истории с несуществующими героями.

«Был им изобретен, например, такой персонаж — Дурак с Байдарскими воротами. В жизни этого Дурака было одно-единственное событие — он как-то побывал в Крыму и повидал Байдарские ворота. Они произвели на него неизгладимое впечатление и чрезвычайно повысили уважение к себе. И когда кто-нибудь в его присутствии говорил о политике, о музыке, о литературе, то есть о чем-нибудь для него непонятном, он, чтобы доказать, что и он не лыком шит, хлопал говорившего по колену и начинал: — Позвольте, я вас перебью. Когда прошлым летом я был на Байдарских воротах... <...> Дурак с Байдарскими воротами имел свои суждения обо всем на свете, и, если что-нибудь случалось, Стенич сообщал, что думает об этом его Дурак».

«...одно время был у него другой мифический персонаж, который говорил про себя, картавя: — Я не граф, я не князь, я Овчина-Телепень-Серебряной-Погорельский. Все рассказы о похождениях Овчины-Телепеня были приурочены к 1916 году — последнему году перед революцией, когда Петроград кишел великим множеством авантюристов. Овчина-Телепень-Серебряной-Погорельский выдавал себя за прямого потомка древних московских бояр, носил боярскую бороду, стригся в кружок и ходил в Дворянское собрание в расшитом кафтане и русских сапогах».

Приведем последнюю обширную цитату из Н. Чуковского: «Серго Куртикидзе был сосед Стенича по коммунальной квартире, и Стенич создал о нем один из своих блистательнейших мифов. Я никогда не видел Серго Куртикидзе, но точно знал, что он скажет и что он сделает при тех или иных обстоятельствах. Стенич вылепил из него образ по-гоголевски отчетливый и яркий. <…> помню только, что Куртикидзе хоронил свою скончавшуюся тещу по православному обряду, и отпевал ее сам архиерей; на поминках тоже присутствовал архиерей, и потом Серго Куртикидзе говорил Стеничу: — Этот архиерей такой интеллигентный человек: прекрасно ко мне относится. С тех пор весь круг знакомых Стенича стал употреблять слово “интеллигентный” в том смысле, который ему придал Серго Куртикидзе». Примечательно, что в приведенной цитате трудно отличить реальность от вымысла.

Подобный тип поведения связан с обэриутами. Разумеется, обэриуты его развили, придали своим выходкам характер не только дурачества, но и нередко — тотального абсурда. Здесь, прежде всего, мы должны говорить о Введенском, Хармсе и Олейникове. Последний в строгом смысле обэриутом не был, однако дружил с названными поэтами. Вагинова, который быстро отпал от объединения, и Заболоцкого мы должны исключить из нашего рассмотрения. И. Бахтерев проницательно писал о Заболоцком, что ему «было не только чуждо, глубоко отвратительно» актерство в жизни58. В этом смысле чрезвычайно характерна приведенная мемуаристом история о том, как обэриуты посетили Клюева (поведение которого тоже было подчеркнуто семиотично) и Заболоцкий сказал поэту: «...На кой черт вам весь этот маскарад?»59.

Вновь обратим внимание на внешний вид поэтов. Облик Хармса запомнился многим мемуаристам. Известны характерные детали его одежды: гольфы, длинный сюртук, труба, трость и др. Вообще, сопоставление поэта с денди как культурной категорией напрашивается, и здесь мы должны отослать читателя к статье М. Мейлаха «Даниил Хармс: последний петербургский “денди” (заметки к теме)», которую уже цитировали.

Вс. Петров так вспоминал свою первую встречу с Хармсом в ночном трамвае весной 1933 г.: «...на площадку вскочил высокий молодой человек необычного вида. Он был в котелке, каких тогда решительно никто не носил, и показался мне элегантным на иностранный лад, несмотря на довольно поношенное и потрепанное пальто.

Моя спутница приветливо улыбнулась ему. Он снял котелок и с несколько аффектированной учтивостью поцеловал ее руку. Время было хамоватое, и мало кто целовал тогда руки дамам, особенно в трамвае. Мы с молодым человеком обменялись сдержанными полупоклонами, и он прошел в вагон»60.

Другой современник, Г.Н. Матвеев, вспоминал: «Когда я первый раз пришел к Даниилу, он, взглянув на мой костюм, сказал: “плохой”, вынул из комода лучший, сказал: “Носи на здоровье....”»61.

Приведем, наконец, выдержку из воспоминаний Л. Жуковой, из которой видно, что Хармс хотя и мог напоминать Стенича, но все же сильно от него отличался: «Он не только взял себе англизированный псевдоним, отказавшись от своей фамилии Ювачев, он и одевался, как “денди лондонский”. Этих настоящих денди он никогда не видел — пришлось самому придумать себе нечто “лондонское”. Он носил короткие серые гольфы, серые чулки (увы, из грубой вигони), серую большую кепку. То и дело он прикладывал к этой кепке пальцы, когда здоровался с встречными столбами. Он почему-то здоровался со столбами. И делал это с той важной серьезностью, которая не позволяла никому из нас хмыкнуть...».

Как мы видим, прагматика поведения Хармса в данном отрывке предстает как подчеркнуто игровая, и в этом контексте его дендизм может восприниматься не как своего рода оппозиция к социальным процессам, а как часть игрового начала, которое, впрочем, можно рассматривать как своеобразное сопротивление происходящему в обществе.

Отметим, что несколько по-другому моделировал свой образ Н. Олейников, игравший на своем казацком происхождении. Известно, что он ходил с золотой серьгой в ухе и носил свисающий на лоб волнистый чуб62. В этом случае от дендизма уже ничего не остается, однако сохраняется эпатажность, ярко выделяющаяся на общем фоне.

Подчеркнуто галантное отношение к дамам трансформируется у Олейникова в поведение, граничащее с пошлостью (по-видимому, в нем, зная стихи поэта, можно увидеть сильный заряд иронии). «Он вертелся около “дам”, нам уже под двадцать. “У вас неожиданные брови”, “У вас брови как котики”» — вспоминает современница. Другая знакомая поэта запомнила такую сцену: «“— Пью за здоровье, — говорил Николай Макарович, взяв бокал в руку, — или, как говорили в старину, пью здоровье дам-красавиц, количеством (предварительно было сосчитано, сколько женщин за столом), покоривших человечество” или “Если женщину можно сравнить с цветком, то Ирину Николаевну смело сравниваю с эдельвейсом!” И так перебирались все женщины за столом и сравнивались по очереди с цветами...»63.

Прозаические импровизации Стенича более всего напоминают Хармса. Так, например, сохранилась известная фотография Хармса, изображающего своего воображаемого брата — Ивана Ивановича, приват-доцента Санкт-Петербургского Университета, который был «повидимому эстет и мистик»64.

Следующая характеристика Олейникова также напоминает Стенича: «По свидетельству современников, Н. Олейников обладал заметными актерскими способностями. Мгновенно перевоплощаясь, он мог с одинаковой убедительностью изобразить и белого офицера, и рубаку-станичника, и питерского старожила, и бродячего певца...»65.

Итак, не только внешний вид Хармса и Олейникова, но и актерство в бытовом поведении обнаруживают типологическую близость с внешностью и поведением Стенича.

Что еще их объединяет? Одна из характерных черт Олейникова, мелькающая в мемуарах о нем, — его злое и беспощадное остроумие, направленное, в том числе, и на близких людей66. В некоторых шутках поэта можно увидеть социальную подоплеку. «В пустом гастрономическом магазине, где можно приобрести разве ржавую селедку, он говорил продавцу: “Дайте мне что-нибудь голубое. Мне нужны голубые еды”»67.

Бытовое остроумие было присуще и Д. Хармсу. Т. Липавская, позвавшая к себе на пирожки с рисом ряд гостей — Хармса, Заболоцкого, Евг. Рысса, вспоминает такую сцену: «Рысса все не было. Он вообще не пришел. Вдруг Даниил Иванович совершенно неожиданно и совершенно серьезно спросил: — Где же пирожки с Рыссом?»68

Важно вспомнить и скептическое отношение Хармса к советским писателям. Список, сделанный рукой поэта и озаглавленный «Кого я не люблю» открывается именно писателями. Известны также злые анекдоты Хармса о ряде советских литераторов (см., напр., «Как известно, у Безыменского очень тупое рыло. / Вот однажды Безыменский стукнулся своим рылом о табурет. / После этого рыло поэта Безыменского пришло в полную негодность»69).

Любопытно, что в некоторых случаях у Стенича и обэриутов совпадают литературные вкусы. И наш герой, и Введенский, например, считали гениальным М. Зощенко70.

И все же, несмотря на несомненные черты типологического сходства, Стенич сильно отличается от обэриутов. Его поведение, как кажется, в большей степени связано с реальностью. Значительная часть шуток и острот литератора посвящена политике, писателям, социальным условиям в стране. Иными словами, то многое, что запомнилось современникам, — своего рода реакция на общественные события. Конечно, выдумывая истории с несуществующими героями, Стенич балагурил, и это частично сближает его с обэриутами. Однако это открытое балагурство сочеталось с публичными высказываниями о политике или же прямой сатирой на коллег-писателей. Стенич во многом бравировал своим независимым поведением, и именно эта независимость ярче всего его характеризует.

Не совсем так у обэриутов. Думается, что если рассматривать поведение Стенича как исходную точку, то обэриуты демонстрируют его финальную фазу. Открыто провокативное поведение Стенича во многих случаях лишается у Хармса или Олейникова своего социального характера. Важно иметь в виду, что Стенич общался с очень большим количеством людей, все его шутки и остроты доходили до адресатов, он был мастером непосредственного отклика. У обэриутов же, с одной стороны, видна тенденция к кружковости и общественной изоляции, с другой — их официальное поведение характеризуется несколько более сложным образом.

Действительно, Хармс не любил советских писателей, однако, насколько нам известно, прямых язвительных высказываний в адрес того или иного деятеля в его присутствии у него нет. Анекдоты обэриута изначально рассчитаны на домашнее функционирование, тогда как Стенич, по-видимому, старался донести свои остроты до максимально большого числа слушателей. Точно так же не сохранился злой юмор Олейникова в адрес той или иной социально значимой фигуры.

В первой части нашей работы мы писали о раздвоенности Олейникова. С одной стороны, он пишет идеологизированную детскую прозу, с другой — странные стихи. Вероятно — и об этом писали мемуаристы — поэт как бы избегал быть самим собой, пряча свою личность за разными личинами. Характерен в этом смысле эпизод, рассказанный Л. Гинзбург со слов Бухштаба, который в библиотеке увидел Олейникова, читающего книги по высшей математике. Примечательно, что при появлении знакомого лица книги были сразу же спрятаны. В случае со Стеничем, как кажется, никакого «второго дна» нет: он открыто выражает свои пристрастия и вкусы. Другое дело, что иногда мы не можем отличить искреннее увлечение от иронии, но это вопрос нашей интерпретации, тогда как сами факты от нас не скрываются.

В сфере официального поведения, помимо легендарного остроумия, Олейникова ярко характеризуют его выходки, связанные в большей степени с дурачеством или с тотальным игровым началом. Писатель Пантелеев пришел в середине 20-х гг. в Госиздат искать Олейникова. «В этот миг дверь распахнулась и в коридор выскочил на четвереньках молодой кудрявый человек. Не заметив зрителей, с криком “я верблюд”, сделав круг, он повернул обратно»71. О различного рода импровизированных выступлениях Олейникова и его коллег вспоминают многие мемуаристы72. Не будем умножать количество примеров, но отметим, что как в этом, так и в подобных случаях, в разыгрываемых сценках предельно выражено игровое начало, нарушающее привычный ход вещей. Думается, что в отличие от многих (но не всех) выходок Стенича, здесь больше игры ради игры, чем социальной подоплеки.

К этому стоит добавить, что Стенич предельно ироничен, но пародирует только современную действительность. В случае с Олейниковым складывается впечатление, что он иногда пародирует все на свете. Так, знаменитая табличка на дверях литератора «Поэт и светлый гений» обыгрывает не только обывательские представления, но и саму систему литературного канона, идею о том, что бывают гениальные поэты. Хармс, как известно, высоко ценил многих писателей мировой литературы (Данте, Шекспир, Пушкин, Гоголь, Прутков, Майринк, Гамсун).

На поведении Хармса, которое тоже нередко упирается в абсурд, мы подробно останавливаться не будем (см., напр., эпизод, о котором вспоминает В.Н. Петров: «Однажды в Госиздате, на шестом этаже, он со спокойным лицом, никому не сказав ни слова, вышел в окно по узкому карнизу и вернулся в другое окно»). Приведем один известный случай прямой конфронтации с аудиторией литературного кружка Высших курсов искусствоведения, когда Хармс, прежде чем покинуть собрание, позволил себе резкое высказывание в его адрес: «Товарищи, имейте в виду, что я в конюшнях и бардаках не выступаю»73. Однако в данном случае эффект прямого высказывания может сглаживаться общей странностью литератора, читавшего заумные стихи. В этом смысле оно связывается не со свободомыслием, а с общей нетипичностью поведения.

Как мы помним, Стенич во многих своих проявлениях намеренно политичен, он как бы бравирует своей смелостью. Не так у обэриутов. Известно несколько ситуаций, в которых проявилось их отношение к политике. Л. Жукова вспоминает, как ее муж (Д.П.Жуков) и Олейников проводили один вечер. «Они тихо пили и пели. Тогда Сталин изрек свое гениальное “Дело чести, дело славы, дело доблести и геройства”. И вот они пели эти слова, под “эй, ухнем”, тихо, протяжно, умильно, уже захмелевшие, на лице розовые пятна, размягченные, чему-то смеялись, один хмыкает, другой ухмыльнется.... “Геройства, ства...ства...”». М. Мейлах со слов Я. Друскина цитирует ответ Хармса на вопрос, часто задававшийся в начале войны — кто в ней победит? — «конечно, русские; немцы, если попадут в это болото — завязнут».

Однако все эти случаи связаны исключительно с близкими людьми. Очень важным в таком контексте оказывается свидетельство В.Н. Петрова о доме Хармса. В нем «господствовали свобода и непринужденность. Хозяева дома и их гости были тогда молоды и беззаботны, несмотря на то, что жизнь большинства из них была совсем нелегкой. Гости приходили, когда угодно, вели себя как хотели, делали все, что им нравилось, и говорили о том, что их интересовало.

Одна только тема была под запретом в доме Хармса, как, впрочем, и во всех других домах того времени: никто и никогда не говорил о политике и властях». Разумеется, мемуарист говорит о самых страшных годах, когда, действительно, о политике не говорили. К этому времени Стенич уже был расстрелян. Однако думается, что подобное правило действовало в доме Хармса и раньше. Стенич, как мы помним, тоже не позволял себе прямых разговоров о политике, однако регулярно «прохаживался» по поводу советской власти.

Наверное, самое яркое различие двух типов поведения заключается в отношении к сумасшествию. Характерно, что небольшой корпус воспоминаний о Стениче не регистрирует его интереса к этой теме. Иное дело обэриуты. Интерес Хармса к безумцам широко известен. Проявлялся он в некоторой степени и у Введенского, о чем вспоминает его пасынок Б. Викторов74.

Наконец, если поведение обэриутов можно скорее охарактеризовать как тотально игровое, то в случае со Стеничем необходимо помнить, что он мог вести себя по-другому. В этом смысле очень ценны небольшие мемуары Е.К. Лившиц, в которых Стенич вспоминается в самых разных ситуациях, и отнюдь не всегда он ведет себя как денди. Так, например, после наводнения (см. ниже) он помогает разбирать затопленные подвалы Госиздата, спасая наиболее ценные книжные издания. В другой раз Стенич предстает идеально воспитанным молодым человеком, не позволяя себе никаких колкостей или двусмысленностей. Оговоримся, что Е.К. Лившиц описывает середину 20-х гг., и с этого времени поведение Стенича могло эволюционировать, однако все же думается, что в некоторой степени возможность неигрового поведения оставалась у него до конца. С одной стороны, Н.Н. Чуковская вспоминала, что когда в гости к Чуковским приходил Стенич, ее, маленькую девочку, родители уводили в другую комнату, боясь его двусмысленных острот. С другой, — принципиально по-иному Стенич ведет себя в трагических ситуациях в жизни близких людей. Разумеется, дико было бы острить по поводу ареста близкого человека; но Стенич в этой ситуации выступает в роли утешителя, который всеми силами старается поддержать своего друга Л. Жукову, у которой арестовали мужа. «Валя неуклюже топтался — сесть в детской негде, не на что — и, глядя на меня подслеповатыми глазами, с непривычной для него растерянностью сказал: “Я вас не оставлю. Я научу вас переводить. Вы не пропадете...” Чем он мог со мной поделиться, чем еще помочь?». Приведенная выдержка представляет Стенича сочувствующим и человечным. И кажется, что это свидетельствует о том, что игровое начало совершенно не абсолютно в его жизни.

Итак, фигура Стенича является своего рода промежуточным звеном между футуристами 10-х гг. и обэриутами. Сравнивая Стенича c футуристами, мы пытались связать два типа поведения. Сопоставляя его с обэриутами, мы до этого момента говорили лишь о точках типологического сходства и различия. Между тем, описанные системы поведения, содержащие в себе схожие элементы, могли между собой соприкасаться. Иными словами, между Лившицем, Стеничем и обэриутами могла существовать преемственность. И Введенский, и Хармс вряд ли заимствовали у предшественников черты их поведения, однако, скорее всего, знали о них и могли на них ориентироваться.

Первой точкой пересечения указанных лиц является Госиздат. Обэриуты сотрудничали с детским отделом, Стенич и Лившиц — с отделом переводов. Разумеется, литераторы не могли не встречаться.

Может быть, более важная точка пересечения – дом М. Кузмина. Известно, что у него часто бывали Хармс и Введенский (последнего Кузмин очень высоко ценил как поэта). В этом же доме регулярно бывал Бенедикт Лившиц со своей женой. Именно там поэты могли часто встречаться. Помимо этого, Е.К. Лившиц близко дружила с В.Н. Петровым и очень хорошо знала Хармса. В одном из поздних писем, делясь впечатлениями от прочитанных воспоминаний Б.Ф. Семенова «Время моих друзей» (Л., 1982), она признавалась: «Особенно интересны мне были страницы о Лебедеве, Д. Ив. Хармсе и Ал. Введенском. Все они — мои добрые знакомые, а Д. Ив. — близкий друг»75. Вероятно, обэриуты знали не только Лившица, но и Стенича (хотя бы как близкого друга семьи Лившицев).

С другой стороны, Стенича не мог не знать и Кузмин. Известно, что Л.Л. Раков рассказывал поэту об одной выходке Стенича на вечере у общих знакомых. «К некоторым стихотворениям он подобрал подходящую музыку и пел их на мотивы разных танцев. Какие-то, впрочем, очень хорошие стихи Мандельштама он пел, например, под матчиш. Получалась пародия или, во всяком случае, снижение. А Блока “Петербургское небо мутилось дождем…” он пел под какой-то грустный вальс, и выходил такой пятнадцатый год, такая Россия, и такая безнадежность!»76. Вполне вероятно, что эта история дошла до обэриутов.

Таким образом, существует ряд факторов, позволяющих говорить о пересечении двух систем социального поведения. В этом контексте чрезвычайно важным представляется свидетельство Е.С. Коваленковой, в котором мы, как кажется, прочитываем характерное отношение литераторов друг к другу:

«Оказалось, что компания ленинградцев — Стенич, Дикий… — решила меня оберегать от обэриутов и трепалась <…> Это они могли. А что Введенский вел козу по Невскому — не знаю, может, и было. Может, пьяный был. Там у них, например, Давид Гутман, известный режиссер, сидел на Невском со шляпой, разыгрывая нищего. Стенич, когда гробы Гоголя, Вяземского переносили на Новодевичье кладбище, умудрился украсть ребро Гоголя... Но Стенич, по-моему, был нехороший человек. Был у него роман с женой Дикого, а их маленькая собачка всегда на него кидалась. Так он эту собачку выкинул из окна с высокого этажа на улице Горького <...> Как они относились к обэриутам, вся эта компания — Катаев, Стенич, Олеша?.. Они больше любили поговорить о себе. Но, по-моему, была у них по отношению к обэриутам какая-то ирония. Воспринимали их просто как детских писателей»77.

Свидетельство Е.С. Коваленковой очень важно по двум причинам: во-первых, оно написано человеком, в большей степени симпатизирующим обэриутам, и поэтому в ее отношении к Стеничу мы можем с осторожностью угадывать отношение к нему Хармса и Введенского. Во-вторых, в процитированном фрагменте отражается ряд слухов и мифов литературной жизни того времени. Выше мы писали о сатирической направленности истории с бедром Гоголя. Литературный мир, как мы видим, воспринял ее совершенно по-другому. Историю с собачкой мы прокомментировать не беремся, однако не исключаем, что это еще один литературный миф о Стениче.

Думается, что обоюдная ирония и неприязнь объясняется тем, что литераторы — при всем их различии — эксплуатировали один и тот же тип литературного поведения. Разумеется, при детальном рассмотрении в анализируемых типах можно найти много различий, однако при общем взгляде с позиций обычного для советского времени поведения их манеры неизбежно сближались. Иными словами, оказывалось, что они играют на одном поле. Отсюда, с нашей точки зрения, и растет обоюдная неприязнь.

Для обэриутов, вероятно, Стенич был слишком политичен и прагматичен в своих выходках. Их легко можно было не относить к проявлениям искусства бытового поведения, столь важного, например, для Хармса. Более того, поскольку Стенич достаточно много времени проводил в писательской среде, обэриутам он мог казаться человеком, находящимся в плоскости официальной жизни. Об этом свидетельствует, например, один из известных анекдотов Хармса о советских писателях (мы приведем лишь половину): «Ольга Форш подошла к Алексею Толстому и что-то сделала. Алексей Толстой тоже что-то сделал. Тут Константин Федин и Валентин Стенич выскочили на двор и принялись разыскивать подходящий камень. Камень они не наши, но нашли лопату. Этой лопатой Константин Федин съездил Ольгу Форш по морде...»78. В анекдоте, по-видимому, отразилось общение Стенича с Фединым (именно Федин расскажет Р. Гулю ряд эпизодов из жизни нашего героя). Парадоксальным образом, литератор, по-видимому, не питал особых симпатий к А. Толстому и, как мы помним, сочинил пародию на его роман. В этой связи весьма характерен эпизод, приведенный мемуаристом. Он, к сожалению, скорее всего, является очередной легендой, но, возможно, эта легенда отражает реальность. «За бесшабашную болтовню Стенича вызвали в “большой дом” на Литейном. Там строгий чекист стал делать ему внушение: — Валентин Осипович, у нас есть сведения, что вы придумываете и распространяете антисоветские анекдоты. — Ну какой, например, анекдот я, по вашим сведениям, сочинил? — осведомился Стенич. — Например, такой — сказал чекист. — Советская власть в Ленинграде пала, город в руках белых. По этому случаю на дворцовой площади происходит парад. Впереди на белом коне едет белый генерал. И вдруг, нарушая всю торжественность момента, наперерез процессии бросается писатель Алексей Толстой. Он обнимает морду коня и, рыдая, говорит: “Ваше превосходительство, что тут без вас было...” Стенич посмеялся и сказал: — Это придумал не я. Но это так хорошо, что можете записать на меня»79 (нетрудно заметить, что последний анекдот отличается от хармсовского своей политичностью; это различие подтверждает наши соображения).

Стеничу, в свою очередь, поступки обэриутов могли казаться бессмысленным чудачеством, граничащим с сумасшествием.

Наконец, важно помнить следующее. Обэриуты, при всем своеобразии их поведения, жили активной творческой жизнью. Даже несмотря на то, что их не печатали, у них получалось создавать литературу. Стенич же мечтал быть поэтом, пробовал писать прозу, но у него ничего не вышло. Неправильно было бы связывать это именно с типом поведения, однако не исключено, что ирония литератора по отношению к обэриутам, о которой пишет Е.С. Коваленкова, — результат своего рода зависти к тому, что у них получалось писать в эти годы. Впрочем, не исключено, что их литературную продукцию Стенич воспринимал как несерьезную и несущественную.



Павел Успенский. В.О. Стенич: биография, дендизм, тексты... Глава I Глава II Глава III Примечания Фотоматериалы

 
Редакционный портфель | Подшивка | Книжная лавка | Выставочный зал | Культура и бизнес | Подписка | Проекты | Контакты
Помощь сайту | Карта сайта

Журнал "Наше Наследие" - История, Культура, Искусство




  © Copyright (2003-2018) журнал «Наше наследие». Русская история, культура, искусство
© Любое использование материалов без согласия редакции не допускается!
Свидетельство о регистрации СМИ Эл № 77-8972
 
 
Tехническая поддержка сайта - joomla-expert.ru