Журнал "Наше Наследие"
Культура, История, Искусство - http://nasledie-rus.ru
Интернет-журнал "Наше Наследие" создан при финансовой поддержке федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Печатная версия страницы

Редакционный портфель
Библиографический указатель
Подшивка журнала
Книжная лавка
Выставочный зал
Культура и бизнес
Проекты
Подписка
Контакты

При использовании материалов сайта "Наше Наследие" пожалуйста, указывайте ссылку на nasledie-rus.ru как первоисточник.


Сайту нужна ваша помощь!

 






Rambler's Top100

Музеи России - Museums of Russia - WWW.MUSEUM.RU
   
Подшивка Содержание номера "Наше Наследие" № 66 2003

Эдуард Кочергин

 

Ленинградские рассказы

 

Сценография петербургского художника Эдуарда Кочергина известна во всем театральном мире. Его постановки, осуществленные вместе с Г.Товстоноговым, Л.Додиным, Б.Равенских, К.Гинкасом, Г.Яновской, Р.Агамирзяном, были значительными событиями театральной жизни последней трети ушедшего века. В его сценических декорациях особенно памятна игра великих актеров — О.Борисова, И.Смоктуновского, И.Ильинского, Е.Лебедева. И они уже стали классикой театрально-декорационного искусства, изучаемого новыми поколениями сценографов.

Менее известна проза Э.Кочергина, которая сначала бытовала в виде устных воспоминаний и застольных баек для узкого круга друзей и сотоварищей по профессии. И лишь в последнее десятилетие время от времени, урывками от театрального дела, художник, по совету Сергея Бархина, стал их записывать.

В 1996 году в № 38 нашего журнала были опубликованы его рассказы «Поцелуй» и «Альбом брандмайора».

Для номера «Нашего наследия», посвященного 300-летию Петербурга, Эдуард Кочергин передал три рассказа о послевоенной жизни северной столицы, которые мы предлагаем вниманию читателя.

 

Куроводец

 

Посвящается народному артисту России Г.Ложкину.

 

Чуден свет — дивны люди.

Дивны дела твои, Господи!

Пословица

 

Интересно, есть ли где-нибудь в мировой канцелярии книга наподобие книги Гиннеса, куда бы заносили сведения о типах, выпадающих из общепринятых норм и устоев человечества, причем украшающих эту саму жизнь необычайной добротой ко всем, и даже к самым незначительным существам в живом свете — курам. Если есть такой гроссбух, то имя и фамилия куроводца Евгения Шамбраева заняли бы подобающее в ней место на букву «Ш». Сослуживцем и свидетелем необычайных деяний этого дивного человека довелось мне стать в самом начале моей художнической жизни на подмостках малознаменитого в Питере в ту пору театра Драмы и комедии.

В этот бывший манеж и конюшни графа Шереметева, перестроенные под театр, в начале 60-х годов пригласили меня оформить спектакль по пьесе-сказке Е.Шварца «Царь Водокрут». В длинном коридоре закулисья, в послерепетиционной толчее я увидел высокого, немного сутуловатого актерского человека с какой-то странной шарнирной, птичьей пластикой. Мое непроизвольное разглядывание глазами рисовального человека несколько смутило его. Улыбчатые серо-голубые глаза объекта выражали ничем не прикрытую, незащищенную доброту. Улыбаться так мог только рожденный в счастье ребенок.

В результате оказалось — в театре все бывает — что внимание мое остановилось на главном исполнителе сказки, самом Царе Водокруте. Работая над эскизами спектакля, я ближе познакомился с театром и моими артистами-героями, особенно с действительно выпадавшим из их среды и незнамо почему интересовавшим меня Царем — Шамбраевым. Этот удивительно обаятельный человек, с наивным актерским юмором и потрясающим участием ко всем человеческим бедам, слыл в театре злостным вегетарианцем. Слово «вегетарианец» в те совдеповские времена звучало как-то подозрительно, вроде какого-то сектантства. А он мясоедов, в особенности куроедов причислил чуть ли не к каннибалам. И ежели видел, что кто-то ест курицу, то делал рукою шору на глаза и проходил мимо такого безобразия.

Будучи замечательным характерным артистом, Евгений Петрович был к тому же незаменимым шумовиком. Для выездного театра такие данные — просто находка. Он гремел громом, шумел дождем, цокал копытами, скрипел полозьями, рычал, мычал, рыкал разными зверьми, свистел всеми посвистами, пел всеми видами птиц и, главное, гениально кукарекал, кудахтал, делал шпору и тому подобное, к тому же все приспособы изготавливал сам.

Булькающий голос Царя Водокрута запомнился мне на всю жизнь. Артист перевел Евгения Шварца на подводный язык. Его лубочный Водокрут, несмотря на всяческие злодейства и бульканья, оставался добрым водяным дедом. Шамбраев — первый сюрреалистический актер в моей практике, естественно, что я к нему прилепился, стараясь узнать о нем все, что возможно.

В те годы, впрочем, как и сейчас, жить на актерскую зарплату, имея больную жену, было невозможно. Приходилось искать работу на стороне. Шамбраевский сторонний заработок грошей — совершенно неожиданный: он дрессировал кур. Можете себе представить! Да, да, именно кур, и этим кормился. Готовил пернатых ученых для гадательных людей с питерских рынков и ярмарок. Его маленькие черные курочки-китайки вытаскивали из ящичков записки с гадательными текстами и пожеланиями — обязательно хорошими. Дрессировал курочек для цирковых аттракционов, в частности для цирка на сцене. Более того, он создал невидаль — театр кур, который мне посчастливилось увидеть у него дома.

Жил дядя Женя, естественно, на Васильевском острове, там, где в начале XIX века происходили события романтической сказки-новеллы «Черная курица» А.Погорельского, правда, не на 1-й линии, а на углу 18-й линии и Большого проспекта. Он, типичный островитянин, и жена его, учительница актерского ремесла, бывшая актриса императорского Александринского театра, обожали Васильевский. Она была старше него на 30 лет, давно впала в детство и, прикованная к постели, существовала на этом свете только благодаря ему. Квартира их о двух комнатах, во времена военного коммунизма отпиленная от еще большей квартиры, обставлена была в прошлом добротной, но пришедшей от времени в упадок шатающейся мебелью.

В «лазаретной» комнате на большой дубовой кровати обитала шамбраевская Гуля-лапа. Он уже несколько лет служил у нее доктором, санитаром, кормильцем, нянькою и нес свой крест с радостным достоинством. Когда люди разные предлагали ему сдать ее в дом престарелых актеров, — он категорически отказывался:

— Нет, никуда я ее не сдам, не надо так говорить, мне она совсем не в тягость.

Оставшись наедине с женой, обращался к ней с материнской нежностью:

— Как я могу отдать кому-то мою заиньку, нет, не отдам никому мою крошечку…

Он играл с ней, пел песенки из разных спектаклей, убаюкивал ее, как малышку:

 

Баю, баю, баюшки,
Баюшки, баю,
Колотушек надаю,
Колотушек двадцать пять,
Будешь, лапа, крепко спать.

Аа, аа, аа… а,
Будешь, лапа, крепко спать.

 

— Нет, смотрите-ка, она еще не заснула! — И снова пел:

 

Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять.
Вдруг охотник выбегает,
Прямо в зайчика стреляет.
Пиф-паф, ой-ёй-ёй,
Умирает зайчик мой.
Аа, аа, аа… а…

 

Гуля-лапа начинает плакать — ей жаль зайчика, он снова успокаивает ее:

 

— Привезли его домой,
Оказался он живой.

 

Она улыбается. Он радостно смотрит на нее сквозь очки и ласково просит:

— Спи, лапа-Гуля, усни, мой цветочек, все хорошо с зайчиком. Спи, лепесточек. Он живой, как и ты.

Гладит ее седенькую головку, она успокаивается и засыпает.

Убедившись, что жена спит, выключает свет и осторожно выходит в коридор. Прикрыв дверь, еще раз прислушивается, точно ли спит Гуля, и только после этого идет на кухню или к своим курочкам, в их школу.

Куриная школа-театр находилась в небольшом зальце — бывшей квартирной подсобке, по правую сторону от входа. Торцевую часть зальца, шириною в два с половиной метра, занимал стеллаж-насест, очень ловко и аккуратно сделанный. Каждая курочка обитала в своей клетушке с устроенным внутри нее гнездом, имела отдельную кормушку и могла общаться со своими подругами. Под каждой клетью находились выдвижные ящики с опилками из театральной столярки. На полу, под всем насестом, стоял большой ящик, тоже с опилками. Все остальное вытянутое пространство представляло собою манеж, где мастер репетировал и показывал своих необыкновенных актрис. «Партер» для посетителей и покупателей состоял из четырех табуреток. На пятом табурете у стены находилось музыкально-звуковое оборудование театра пернатых лицедеев — старинный патефон времен нэпа.

Одним хорошим днем я и в ту пору еще молодой артист Геннадий Ложкин, игравший в пару с Евгением Петровичем роль Царя Водокрута, были приглашены на Васильевский остров познакомиться с его детищем. В назначенное время мы прибыли к нему и тихонько постучали старинной бронзовой колотушкой в дверь. Шамбраев открыл нам почти сразу, попросил не шуметь и надеть выданные им войлочные тапочки, затем своим пружинистым, шарнирным шагом, приложив палец ко рту, повел нас по коридору к сокровенной двери. Метра полтора не доходя до нее, остановился и прислушался — что они там делают? Перед самой дверью сел на корточки, пригнулся и вдруг стал кудахтать. Из-за двери курочки ему ответили тем же. Он громче кудахчет, и они ему отвечают громче, вступая с ним в диалог:

— Ко, ко, ко, коо! Ко, ко, ко, коо!

Он рад, слезы умиления у него на глазах. Начинает развязывать веревочку, ею завязана щеколда двери. Курочки его торопят. Он делает шпору, как петух, и не громко, но радостно кукарекает, открывая дверь. Его с восторгом встречают пять очаровательных беляшек, каждая из которых могла бы стать невестою знатного петуха. Начинается беседа. Он спрашивает у них, скучали ли они, милые, по своему ПАПА?

Они отвечают ему:

— Ко, ко, ко… ка! Ко, ко, ко… ка!

— Как они себя чувствуют?

Они:

— Ко, ко, ко… ко! Ко, ко, ко… ко!

Потихоньку, чтоб не испугать, он показывал им своих гостей, то есть нас. Они у него спрашивали:

— Ко? Ко? Ко?.. Ко? — кого ты привел?

Он им представил нас по очереди:

— Это наш молодой, очень хороший артист, с которым мы оба играем «Царя Водокрута». — Курочки все поняли. — А это художник, который рисовал «Царя Водокрута». Они мои друзья и добрые человеки, вы, пожалуйста, не стесняйтесь их.

— Ко, ко, ко… Ко!

— Ну, слава Богу, приняли, — обрадовался дядя Женя.

— Теперь давайте покажем, как мы с вами умеем знакомиться. — И снова что-то им кудахтнул по-куриному. Они вдруг выстроились в шеренгу против нас. Мастер стал называть имя каждой из них, и названная курочка, постукивая лапками по полу, выходила из строя.

— Улыба! — Выходит на шажок вперед.

— Беляша! — Шажок вперед.

Малява! — Шажок вперед.

— Забава! — Шажок вперед.

— Кроша! — Шажок вперед.

Умнички, умницы, все запомнили свое имя, малышечки мои, — похвалил их счастливый папа. Как он их различал — большая загадка. Они всем смотрящим казались абсолютно одинаковыми, как хорошо подобранный кордебалет, одетый в одинаковые костюмы и загримированный по одному эскизу.

— А сейчас посмотрите, какие мы хорошие солдаты и как мы умеем маршировать.

Дядя Женя поставил пластинку на патефонный круг, завел его, опустил мембрану на диск пластинки, сделал шпору и кукарекнул. Курочки, повернувшись от нас на 180о и бряцая по линолеуму своими лапками, под марш царской «Славянки» шеренгой двинулись к противоположной стене. Не доходя сантиметров тридцати до стены, под очередную шпору снова повернулись на 180о и пошли на нас. Трижды они повторяли этот путь, пока довольный учитель не выключил патефон и не остановил их похвалой.

— Молодцы вы у меня, какие хорошие! Прямо образцовые солдаты, — всем награды, всем награды! — Воскликнул он ласково-радостно. — Но перед наградами давайте покланяемся. Артистам полагается кланяться после выступления. Как мы умеем кланяться?

Курочки что-то закудахтали учителю:

Ко-ко-ко? Ко-ко-ко?.. Ко?

— Требуют, чтобы я кукарекнул им. — Обернулся к нам Шамбраев. После шпоры и блистательного кукареканья учителя-кочета курочки начинают кланяться, сначала по отдельности: Улыба, Беляша, Малява, Забава, Кроша; затем, естественно, после шпоры, все вместе.

— Браво, браво вам, ах, какие вы у меня замечательные актрисы, как вы хорошо все делаете. За такую работу я всех угощу обещанной наградою — пшеничкой. Ну и я с вами, как петушок, тоже поклюю.

Насыпает зерно, опускается петушком на пол, отшаркивает ногой очередную шпору и начинает сам клевать. Вслед за ним довольные курочки-актрисы, дружно стуча клювами, награждаются заработанной пшеничкой.

Более слаженной актерской труппы не имел ни один театр города, а ежели говорить о труппе актеров, состоящей из кур, то такого дива не было в мире. По увиденному представлению было ясно, что главным действующим лицом его является петух в исполнении Евгения Петровича. Ни до, ни после этого случая я не наблюдал такого удивительного лицедейства, когда огромного роста человек перевоплощался в куриного отца-хозяина. В этом превращении ощущалось что-то очень древнее — тотемный театр, где он, жрец, исполнял роль посвященного племени тотема — роль петуха. Дядя Женя не дрессировал своих подопечных, он использовал патриархат, принятый в курином племени, опускался до их уровня и, став добрым отцом-кочетом, репетировал с ними те или иные действия. Результат получался более чем замечательный. Поблагодарив дядю Женю, мы ушли от него с широко раскрытыми глазами.

Оставшись вдовцом, Евгений Петрович вскоре с отцовским чувством впустил молодого бездомца в свою опустевшую квартиру. Залетка, почуяв вселенскую доброту куроводца, прикинулся сиротою и заменил ему неисполнившуюся мечту о сыне. Он был замечательно-ласков первое время и к старику-актеру, и к его курочкам. Как говорится, души не чаял. Евгений Петрович в радости хвастался коллегам, что он снова не в одиночестве и что у него появился усыновленный человек.

Спустя время молодой ласкатель привел с собою женскую половину, и стали они жить-поживать по-семейному с дядей Женей и его курочками в старой актерской квартире. Через полгода приживалы уговорили Шамбраева узаконить семейственность — прописать их, несчастных. Куровод наш, от невозможности отказать, совершил это благое для постояльцев юридическое действие.

Прописавшись и став законными владельцами жилметров, человеки эти вскоре превратились в притеснителей старого актера с его куриной труппой. Действовали они исподволь. Поначалу вызвали техника-смотрителя из ЖАКТа и показали курятник в квартире. Затем пригласили чиновника из Санэпидстанции и сотворили из своего «дяди Жени» коммунального вредителя. После предписания чиновника о ликвидации курятника в коммунальной квартире и угрозы суда над хозяином с Шамбраевым случился первый сердечный приступ, и он оказался в больнице им. Ленина на Большом проспекте.

Хлопоты театра по таким смешным и ненормальным, с точки зрения государства, делам не привели ни к какому результату. Тем более что мазурики организовали письмо от лестничных жильцов в Василеостровский райисполком, где было написано о порче государственного и общественного имущества и о том, что в жилом доме бесконечно курохчет целое стадо кур, что по ночам кричат петухи и не дают спать соседям по лестнице, и о прочих душегубствах квартиросъемщица-куровода Шамбраева в их образцово-показательном доме. После этого можно было делать все, что угодно.

Пока в больнице Ленина врачи хорошие лечили актерское сердце, квартирные поскребыши произвели жуткое глумление над дядей Женей — ликвидировали единственную в мире куриную труппу, попросту говоря, внаглую съели ее.

По возвращении из Ленинской сердечной больницы в квартиру актер вместо курочек нашел прикрепленную кнопочкой на двери своего зальца копию предписания об уничтожении курятника квартиросъемщиком Шамбраевым в недельный срок — с печатью райисполкома. Прочитав этот документ, он рухнул с обширным инфарктом на пол коридора. Сопровождавшие его люди театра приживалов в квартире не обнаружили. Дяде Жене вызвали скорую помощь и отправили снова в реанимацию той же больницы. Второй раз из больницы на свою 18-ю линию он не вернулся.

Перед смертью перечислял имена своих последних погибших курочек: Улыбу, Беляшу, Забаву, Маляву, Крошу, и радостно вспоминал свою единственную гастроль в Академическом театре драмы им. Пушкина, куда пригласили его сыграть роль Герасима в спектакле по пьесе Я.Галана «Под золотым орлом».

Жильцы рассказывали, что куроеды, оставшись в квартире одни, через какое-то время стали жаловаться своим знакомым и лестничным соседям, что им не дают спать бесконечные кудахтанье и кукареканье, доносящиеся из стен комнат. Причем первые петухи кукарекают, как и полагается, в полночь, вторые — более продолжительно — через два часа, а третьи, самые громкие, в четыре часа утра — тогда, когда они переживают самый сладкий сон.

А спустя несколько месяцев говорили, что женская половина мазурика, партийная тетенька, между прочим, не выдержала и стала клиенткой психонервной больницы на Пятой линии Васильевского острова. И еще через полгода эта парочка губителей бежала в ужасе из ставшей легендарной «кукарекающей квартиры» Шамбраева в только что выстроенную «хрущебскую» распашонку.

В заключение хочу обратиться к вам, питерские граждане, и сказать, что если бы я был большим городским начальником, то обязательно распорядился бы изготовить памятную доску в честь великого актера-сюрреалиста и куроводца Евгения Шамбраева, создателя единственной на земном шарике труппы пернатых актеров, и пригласил бы лучших островных скульпторов и архитекторов добротно исполнить ее и прикрепить бронзовыми болтами к кукарекающему дому на старой Восемнадцатой линии нашего волшебного Васильевского острова.

 

 

Ангелова кукла

 

«Наше дело малолетнее: нам дают — и мы даем».

Крошка Ухалка, парколенинская промокашка.

 

Эти малозначимые события происходили на наших петроградских островах в самые послевоенные годы. Порожденный войной и разрухой, молох жизни выбросил на панель города женский товар, в том числе и несовершеннолетний.

Осень, зиму и весну паслись они в обширнейшем парке имени Ленина — на главном городском острове Петроградской стороны, — предлагая себя любителям малолеток иногда просто «за поесть». А с наступлением лета обслуживали желателей в ту пору еще дикого центрального пляжа, что у стен Петропавловской крепости, принимая клиентов прямо на крышах крепостных равелинов.

Крашеные малолетние девушки у местных туземных людишек обзывались промокашками и обитали рядом с парком на знаменитых Гулярных, Съезжинских, Зверинских, Татарских, Мытнинских улицах и переулках. Интересно, что места эти уже с конца прошлого века известны были своим рынком дешевых проституток.

Парк Ленина, в прошлом Александровский сад, устроенный по повелению царя-бати Николая I для народных гульбищ, поделен был на две части — «старшеклассную» и «младшеклассную». Старшие профурсетки торговали клиентов у Народного дома, театра имени Ленинского Комсомола и далее в сторону Кировского проспекта. Младшие работали в районе Зоопарка, популярнейшего у послевоенного копеечного народа заведения, и по правой от него стороне к Кронверкскому деревянному мосту, а за ним и на крепостном пляже.

Да, еще одна особенность этого знаменитого сада-гульбища, о которой необходимо было помнить тогдашним добропорядочным и порядочным любителям природы — парк, несмотря на такое высокое ленинское наименование, в часы вечерней мглы становился очень опасным для жизни местом из-за нападений антисоциальных хулиганствующих типов. Время было голодное.

В зимнюю пору главным лежбищем артели промокашек становилась старая, давно не использовавшаяся по назначению прачечная в проходном дворе доходного дома на славной Гулярной улице. Название улица получила еще в древние царские времена в честь Гулярного питейного дома, стоявшего когда-то на углу Гулярной и Кронверка.

Хозяйничали в «стиральных закутах» две Аньки — тезки-подружки, жившие там совместно с родственной кому-то из них старухой, вдовой погибшего в блокаду дворника. Подружек за парные хождения, неразлучность и неделимость во всяческих жизненных проявлениях звали через черточку — Анна-Нюрка. По разнице они не работали, то есть могли быть с клиентами в разных закутах, но обязательно по соседству. Про остальное и говорить нечего — ходили, стирали, мылись, ели, думали — все вместе.

Паханила над всей артелью, то есть держала права в ней, самая старшая из них, пятнадцатилетняя разбитная девка — Аришка Порченая. Приставку к своему имени она получила после пребывания в трудовой исправительной колонии под городом Псковом. Отсидев в ней два года, стала грамотной — чесала по фене так, что все блатные с четырех островов Петроградской стороны гудели про нее уважительно: «у-у-у-у».

Аришка Порченая предпочитала солидного, возрастного клиента молодому да гладкому. И непременно с торчащими усами, как на портретах вождей и маршалов.

Жила Аришка в двухэтажном доме по Мытнинскому переулку. Жила, совместно со своим «историческим» дедом по кличке Чекушка, в бывшем служебном помещении с отдельным входом из подворотни. Обиталовка их состояла из маленькой комнатухи в одно окно и крошечного коридора-кухни с отгороженным в нем сортиром.

Дед Чекушка был назван так в честь всегда популярной в народе-богатыре двухсотпятидесятиграммовой бутылки водки — за малый рост, сухость в теле и постоянную необходимость в родненькой.

Несмотря на такие неказистые данные, он слыл заслуженным перед отечеством типом. В революционные троцко-воровские времена его, криминального узника Литовского замка, опоясали пулеметными лентами и объявили революционером. Затем превратили в продотрядовца, а после перевели в милицию, из которой уволили перед Великой Отечественной войной на инвалидность, полученную от тяжелоалкогольной болезни. Поэтому внучка Аришка своего деда-инвалида на время работы с клиентами запросто вырубала стопарем ленинградской водки.

В островной округе приблатненное хулиганствующее пацанье панически уважало Аришку. Трое амбалов-шмаровозов, по-петроградскиприхахуев, опекавших артель, целиком подчинялись ей, боясь, что в любой момент она их опустит до валетов. Естественно, все промокашки смотрели ей в рот беспрекословно. И только в отсутствие Аришки парколенинские бездельные малые огольцы позволяли себе, окружив стаю девчонок, обидно дразниться:

 

«Галка-давалка, где твоя чесалка,
Анька-лохматка, Нюрка-мохнатка,
Где ваша кроватка,
Катька-мочалка, Люська-покрывалка,
Зыза-косолапка, Пашка-кувыркашка,
Зверинская букашка».

 

И, разделившись, разными голосами:

 

«А ты кто такая?

Маминдя Гулярная

 

И снова:

 

«А ты кто такая?
Перманда татарская,
Хотила, чесала, давала, колыхала…»

 

Появлялась Аришка Порченая, и вся шобла огольцов смывалась мгновенно. Хозяйка же набрасывалась на девок: «Вы что, шкицы долбаные, молчите в тряпочку, не можете утереть обтруханных самолетов? Эх вы, кошки драные. А куда стерлись твердомудные поцы? Снова дуют пиво на Зверинской? Я им, падлам, муды отстегну», — свирипела она на артельных прихахуев.

Самой младшей среди товарок, самой свежей в стае была Пашка Ничейная со Зверинской улицы. Папаня ее погиб в зимнюю финскую войну, маманя умерла в «Безумном доме» совсем недавно от воспаления легких. Родственных людей у нее не было, и осталась она ничейной малолеткой в коммуналке с алкашными соседями. Они-то, вместо детдома, сдали сироту за водку в артель Аришки Порченой на воспитание. И стала она там учиться древнему женскому ремеслу. Совпало все это с весною и белыми ночами, пришедшими на Невские воды и берега. И одним таким белым днем стал за нею, за Пашею-Беляшею с голубыми глазами, льняными волосами, ухаживать молодой морской мичман, командированный в Питер из Кенигсберга, в красивой черной морской форме, в фуражке с кокардой и кожаным трофейным портфелем в руках.

Паша поначалу припугнулась ласкового матросика, но товарки набросились на нее с советами: «Не будь дурой, иди с ним, вишь, как мурлычет да ластится к тебе полосатик смазливый. Может так случиться, что полюбит да увезет тебя с собою в свою хлебную сказку на немецкое море. Бывало ведь такое».

И повязали малолетку с командированным красивым мичманком, да так, что расцвела она в своей детской надежде и любви. Ходила за ним веселой козочкой с широко разинутыми от восторга глазами. Ждала его нового приезда с немчинского моря, задыхаясь от мечты и нетерпения, отказываясь с кем-либо иметь дело.

Наконец приехал он снова из своего кенигсбергского далека. Приехал с подарком — большой коробкой, в которой находилась невидаль заморская — роскошная немецкая говорящая кукла Пашиной льняной масти, с голубыми глазами, окаймленными длинными пушистыми ресницами. Потрясающе одетая в белое, обшитое кружевами невестино платье с фатой, и в белые атласные туфельки с серебряными пряжками. Но главное, она закрывала и открывала глаза при наклоне и говорила: «Мама». Паша от красоты, неожиданного счастья, перепугу, от неверия в происходящее обалдела и стала заикаться. Всю неделю мичманского гостевания и Пашиного счастья она привыкала к ней, боясь тронуть такое высокое создание.

Перед очередным отъездом в голубые кенигсбергские дали матросик побожился в следующий приезд забрать Пашу вместе с куклой в свой рай и, отъехав, канул в воду.

Узнав о шикарном подарке, парколенинские подружки потребовали показа куклы-невесты всей сходке промокашек. Паше ничего не оставалось делать — пришлось подчиниться. Старательно завернув любимую драгоценность в памятную матушкину шаль и взяв ее на руки, как взаправдашнего ребенка, она отправилась с ней на сходку.

Шабло было назначено у стен Петропавловки, сразу за Кронверкским деревянным мостом, с которого пацанье в ту пору все лето ловило рыбу и ныряло в Заячий проток, где по берегам в солнечные выходные дни загорали близживущие петроградские граждане.

На смотрины пришла вся артель малолетних товарок, только бандерша Аришка запаздывала из-за бузы, устроенной пьянским дедом Чекушкой. Возбужденные любопытством и нетерпением девки не стали ее ждать. Окружив Пашу со всех сторон, велели ей развернуть шаль и показать матрогонскую цацу. Паша медленно и бережно распеленала шаль со спящей куклой-невестой и, подняв на руках, разбудила ее. Кукла вдруг открыла свои немецкие голубые глаза и, глядя ими на наших послевоенных петроградских промокашек, внятно произнесла: «Мама».

Толпа девок, замолкнув на мгновение, ошалела, Под стенами Петропавловской крепости раздался визг восторга. Они вдруг увидели свою мечту, которая им даже и не снилась. Всем захотелось взять ее на руки и убедиться в реальности существования этой невидали, в ее способности закрывать и открывать глаза, в ее умении говорить. Мечта-кукла пошла гулять по рукам малолетних проституток. Каждая из них впервые в жизни держала в своих руках такое сокровище и с трудом отрывала ее от своей груди, передавая невесту следующей товарке. Глаза девчонок сверкали, завидки росли, руки дрожали. После того как Малютка Корявая, последняя держательница куклы, передала ее хозяйке, Крошка-Ухалка, наглая, коротконогая девчонка сравающимся голоском предложила Паше обмен:

— Паша, давай махнемся, — ты мне отдашь куклу, а я тебе трусики кружевные рижские и чулки трофейные фильдекосовые со стрелкой. А?

— Не, она моя любимая, меняться не буду.

— Ну, пожалуйста, давай — серьги добавлю. Во, смотри, какие, а?

— Не, не буду…

Заинтересованная в обмене подружка Ухалки — Малютка Корявая встряла в разговор:

— Меняйся, Пашка, смотри, серьги-то у нее какие шикарные…

— Не могу…

Дура ты гладкоствольная и больше никто.

— Почему гладкоствольная?

— Почему, почему, да по нарезам, поняла, Пашка Зверинская?!

— Сама ты шишка Гулярная, че пристаешь?

— А ты лярва матрогонская!

Че обзываешься, мечта мусорская, че я тебе сделала?

— Молчала бы, подстилка полосатая, гадина малявная, сейчас паяльник твой начищу, так хрюкать станешь!

— Ругайся, как знаешь, все равно не дам.

Не дашь, так вот тебе, малявка вонючая!

И, вцепившись в ее льняные волосы, малютка истошным голосом заорала: «Пашка, козявка, паскуда хвостатая, отдай куклу! Вот тебе, вот…» -- и стала бить ее сильно в живот. Пашка ослабла, опустилась на колени, кукла выпала из ее рук на землю, закрыв глаза, произнесла «мама».

Из-за спин мгновенно вынырнули две Анна-Нюрки, быстро подняли запачканную грязью куклу-невесту с земли и только хотели смыться, как на них напали все остальные промокашки — Зызка, Машка, Галка, Люська, Катька, и началась вселенская свалка с руганью, визгами, ревом. Кончилось бы все очень плачевно, не появись вовремя Аришка.

Увидев с моста дерущуюся кучу девок, она по дороге выхватила у ловившего рыбу пацана самопальную удочку и бросилась с нею на своих подопечных. Сломав о спины промокашек древко удочки, она поставила всех на ноги и зычным голосом отрубила: «Вы что, суки марушные, бузите, сгореть хотите? А? Заберут ведь всю шоблу фараоны, седьмовать будете, курвы малолетние. Вишь где, скважины дешевые, свару устроили. А ну, мотайте работать!»

Заметив валявшуюся на земле испачканную куклу, добавила: «Дуры вы битые, не жаль вам товар-то такой хороший портить, лупили бы друг дружку, а ее за что марать? А ты, Пашка, зачем ревешь? А ну, отряхни буркалы, где твой матросик? Что не защищает? Бери свою немку и драпай домой, чистить ее надо, да и морду себе вычисти заодно, вишь как уходили, халявы паскудные. Я ж тебя учила, как биться за себя — локтем в грудь, да костяшками в висок, да ими же по глазам — так сразу отвиснут. Ну, пошли, Пашка, на твою Зверинскую хазу».

Время шло, жизнь продолжалась, а кенигсбергский мичман так и не появился в Питере со своими обещаниями перед Пашей, а она ждала его, ждала терпеливо, припухая от слез и переживаний в надежде, что увезет он ее невестой и будет катать по своему морю на катере, как обещал.

Некоторые товарки жалели ее, но что делать. Видать амурик полосатый поматросил и бросил. Деться было некуда, шамать стало не на что, и Паша Ничейная снова пошла по рукам. Закончилась для нее весна жизни.

К концу лета случилась трагедия, — выяснилось, что больна она дурной болезнью. Причем узнала Паша о ней спустя два месяца после блаженств со своим матрогоном. Узнала от двух клиентов, которых заразила, не ведая того. Подловили они ее в парке Ленина и побили прилюдно. Никто из парколенинского народа, поняв, в чем дело, не заступился за малолетку.

От такой страшной неожиданности стала Паша лицом чернеть, да телом чахнуть, и жизнь ее превратилась, выражаясь Аришкиным языком, в полную муйню. После долгих больничных мытарств да доставшихся ей от людей унижений и позора некрепкая головка девчонки стала постепенно сдвигаться.

Поздней осенью в Анна-Нюркиной прачечной по Гулярной улице произошла сходка малолетних парколенинских марушек, где было постановлено сочувствующим Пашиному горю большинством предать немецкую куклу огню у стен Петропавловки на берегу Большой Невы против Дворцовой набережной — на месте первой Пашиной повязки с амурным матросиком.

В день первого снега стая суровых, закутанных в темные шмотки девчонок собралась у мрачных гранитных стен Петропавловской крепости на хорошо знакомом пляже, в ту пору года пустом и безмолвном. Паша с замотанной в шаль куклой почти силком была приведена на пляж и находилась под патронажем двух подружек-тезок Анна-Нюрок.

Из сухого невского топляка и тополиных сучьев почти у самой стены крепости Аришка по всем законам костерного искусства, приобретенного ею в колонии, сложила четырехугольную колоду, спокойно взяла из рук онемевшей Пашки жертву-куклу и, освободив ее от шали, поставила внутрь кострища. Не спеша уложила вокруг «невесты» сухую траву и смятую «Комсомольскую правду» для запала и, прежде чем поджечь ритуальное сооружение, толкнула речугу перед вздрогнувшими промокашками: «Девки, мы пришли сюда исполнить постановление сходки — сжечь немецкую шлюху, принесшую горе нашей товарке, и пожелать гореть всю жизнь ее дарителю — кенигсбергскому матросу-венику так же хорошо, как сгорит сейчас перед нами эта сука. Смерть фашистской нечисти! Ура!» И, чиркнув зажигалкой, сделанной из гильзы пулеметного патрона, подожгла запал. «Ура! Ура!» — подхватила стая промокашек, окружившая кольцом кострище.

Пашка все время паханкиной речуги стояла парализованная и мутными глазами смотрела на торчащее по плечи из топляковой колоды свое синеокое сокровище. Промокашки с торжественными лицами окаменевших судей глазели на разгоравшееся кострище. И вдруг, когда огонь охватил фату и свадебное платье куклы, Пашка с перекошенным лицом и диким криком, отбросив в стороны Анна-Нюрок, метнулась в огонь. Мгновенно выхватила горящую немку-куклу из костра и с невероятной силой, сбив Зызу с ног, бросилась бежать в сторону Кронверкского моста. Неожиданность и непонятность происходящего парализовали обалделое судилище. Как только промокашки оправились от случившегося, Паши и куклы след простыл.

Вскоре после этого события Пашка Ничейная или Пашка-малолетка со Зверинской улицы исчезла с наших петроградских островов. Ни Аришка, ни товарки, ни алкашные соседи по коммуналке, никто не мог знать, куда она провалилась вместе с куклой. Даже всезнающий хромой татарский дворник Адиль со Зверинской улицы, именуемый в народе Аэроплан за увлечение воздухоплаванием, качая головой, говорил: «Последним временем она мутнеть лицом стала, видать, шайтан в нее вошел и увел с собой за воду».

К весне из-за Невы от шкиц с Адмиралтейского и Казанского островов, а также от шалав с Коломенского острова стали доходить слухи, что в их районах обитания по разным улицам, каналам и дворам бродит совершенно белая волосом, малюсенькая, сдвинутая головой девчонка в матросском тельнике, надетом на потертый свитер, в старой матросской бескозырке, с обгоревшей куклой на руках, завернутой в довоенную пуховую шаль.

Всех встречных и поперечных людишек, божась Николой святым, уверяет, будто Ангел Золотое крыло, слетевший с купола Николы Морского, что на Крюковом канале, явился к ней и сказал: «Это дочь твоя, а не кукла».

Бродяжка показывает всем гражданам-прохожим обожженную куклу и просит вылечить от ожогов ее дочь любимую. Но ни прохожие, ни врачи, никто помочь ей не может.

В тамошнем народе называют ее Пашей Чокнутой или Пашей Дуркой, а обожженную куклу — Ангеловой куклой.

P.S. Дурку Пашу вместе с куклой на Крюковом канале против Николы Морского мокрым осенним днем выловили и забрали в крытую машину дяди-санитары. Вскоре отправили их с Питерских островов в «Страну Дураков» по местному определению, которая находится в Окуловском районе Новгородской области и размещается в бывших трех дворянских усадьбах на огромной Вороньей горе, что возвышается над деревнею Лука. Отправили жить и лечиться организованно.

Там она со своей Ангеловой куклой произвела огромное впечатление на местный народ и стала почитаемой личностью в среде дураков и дурок всего Северо-Запада России.

 

 

Площадь Урицкого

 

Памяти матки Брони (Брониславы Одынец)

 

Наш чухонский поезд пришел в Питер еще затемно. Колонтайский эскпедитор, по обозванию Мутный глаз, смесь латышского стрелка с эстонской революционеркой, растолкал меня минут за двадцать до остановки. Времени хватило только на гальюнные необходимости и пайковый завтрак. Спросонья я еще не осознавал, что происходит со мной, — куда меня везут. Только когда поезд остановился и лагаш-кондуктор открыл дверь вагона в холодную темноту январского утра, я понял, что это окончательная реальность. Теперь жизнь моя может измениться и из подворыша-скачка, пацана-майданника, колониста-татуировщика я выйду, как говорили мои колонтайские подельнички, в «стопроцентные фраера». Одним словом, житуха повернется совсем в другую сторону. Мутный глаз, привезший меня для сдачи питерскому НКВД, вцепился в мою руку костлявыми пальцами и тащил за нее по перрону, майдану и площади до самого трамвая, не ослабевая хватки. «Отстегну, как доставлю, и сдам тебя под расписку на Урицкого ленинградским начальникам и твоей матке Броне, как ты ее именуешь», — объяснил он мне свою строгость. Он не понимал, что я нашамался за двенадцать лет казенных домов, милицейских дежурок, ночевок в сене и соломе совместно с крысами-полевками, подвижных составов всех сортов, колонтайских охранников с экзотическими кликухами, вроде Чурбан с глазами или Пень с огнем и прочего, и прочего. Он не понимал, что я обрадовался, когда разыскали в Питере после отсидки в тюрягах мою матку Броню (она «отзвонила чирик» по пятьдесят восьмой статье за шпионство). Я мог бы смыться от него в сутолоке огромного вокзала или тем более в трамвае без труда — мне, скачку, это было нипочем, но у меня был интерес к будущей неизвестной свободе. Что стало бы со мною в блатной жизни, я уже знал.

В забитом рабочим людом трамвае мы ехали долго — «из ночи в утро» и сошли с моим экспедитором в синем холодном свете на какую-то широченную улицу, против огромного, обеленного зимой сада. Сквозь деревья виден был силуэт длиннющего дома-барака, он напоминал эстонскую (остзейскую) крепость, в которой находилась моя колония, только богаче и мощнее во много раз. Посредине этой крепости красовалась башня-вышка, украшенная колоннами, — наверное, для специальных охранников. «Что за крепость прямо в городе?» — спросил я своего сопровождающего. «Морское Адмиралтейство. Вон, видишь — шпиль с кораблем», — сказал он, подталкивая меня вперед, к тротуару. Через малое время мы оказались на углу какой-то большой, длиннющей улицы, по которой тоже пилили трамваи и сновало множество спешащих куда-то людей. Перед моими бродячими зенками возникло огромное пустое снежное пространство, окаймленное богатющими доминами с бесчисленными колоннами. В центре этого белого поля, на котором могла разместиться целая армия нквдистов, торчал высоченный столб. На верхней площадке его стоял темный крылатый дядька — ангел с крестом в руке. «Что за невидаль такая?» — подумал я, переходя впервые в жизни по зеленому фонарю большую улицу. В этой звездастой стране вдруг какие-то церковные ангелы на верхотурах.

За столбом вытянулся дом-дворец — колонна на колонне, колонной погоняет. А на крыше выстроились фигуры ряженых вертухаев — как караульные чурки в зоне на вышках. Видать, здесь, в дворцовом городе, жили и начальствовали главные паханы всех людишек страны. Мы пошли по правой стороне этого великанского плаца вдоль желтой высоченной стены округлого домины, поставленного в давние времена в честь воинов-гулливеров. Мутный глаз сразу выпрямился, принял стойку «смирно» и замаршировал, дернув меня, глазевшего на все это диво, за собой. Когда дом, мимо которого мы шли, он обозвал Главным штабом1, меня охватила бесконечная тоска — неужели снова придется объясняться с фараонами или даже с самим прокурором за мои многочисленные побеги из детприемников и колонтаев в этом их штабе. И мне стало зябко в моем казенном потертом бушлатике на огромной нелюдской площади, окруженной со всех сторон домами-дворцами вождей-прокуроров.

По нашим пацаньим понятиям, прокурор — самый главный начальник над человеками, как царь, но цари отошли в былую сказку, а прокуроры остались в нынешней житухе. В блатном мире их кличут «дворниками». Может быть, в честь этих дворцов, где они паханствуют?

Мутноглазый всю бесконечную дорогу тащил меня в управиловку своими костистыми клешнями за запястье правой руки. Проходя мимо гулливерской арки, ловко соединявшей одинаковые полукруглые домины, я увидел огромные лепные украшения на стенах. Оружие, доспехи, шлемы. Меня поразили гигантские, подавляющие размеры всего этого. Но почему-то я подумал про себя, что с них можно будет снять рисунки для выколок моим блатным клиентам. За аркой перед огромной дверью с нквдэшной гербовой вывеской курат отпустил мою руку, чтобы достать папку с телегою на меня из своего кожаного швабского портфеля. Дверь оказалась такой тяжелой, что ему пришлось открывать ее обеими руками, поставив портфель на снег. За первой дверью была вторая, а там охрана — два нквдэшных громилы в чистой новенькой форме с одинаковыми лицами и наркомовскими усиками, как будто кто-то их выколол по трафарету. Мой начальник почему-то снял с головы эстонско-латышскую шапку, пригладил свои редкие пакли и протянул им папку с документами. Охранники, поковырявшись в ней, впустили нас за барьер и показали на мощную дубовую дверь. Открыв ее, мы попали в просторную залу, напомнившую мне чем-то многочисленные милицейские дежурки, которые я перевидал от Сибири до Эстонии, только во много раз больше, богаче и чище. «Амбец пришел, уроют в конец», — подумал я, оказавшись в главной дежурке фараонов-гулливеров. Но ничего страшного поначалу не произошло. Велели сесть на дубовый диван слева от входной двери — ближе к окну. Мне повезло — я устроился рядом с громадной горячей батареей — по дороге основательно подмерз. Отогревшись малость, я стал рассматривать нквдэшную обиталовку. Зал с высоченными потолками поделен был массивной дубовой стойкой на две части — легавую и общую. Две двери находились на моей, общей стороне, две — на милицейской. Все стены дежурки обшиты были дубовыми панелями выше моего роста. У стены против меня и в простенке окон тоже стояли тяжелые дубовые диваны, похожие на вокзальные, только на спинках их были вырезаны не буквы МПС, а щит и меч.

В легавой части подле стойки за письменным столом сидел дежурный капитан — суточный хозяин главных «сеней» фараонского штаба. Но первое, что бросилось мне в глаза в этом великанском зале, — это два портрета, глядевшие друг на друга. Между двумя окнами с видом на площадь висел портрет вождя в белом кителе со звездой генералиссимуса под воротником и знакомым мне улыбчатым прищуром мокрушника. Такой богатый портрет я видел впервые. Сработан он был чисто живописным рисовальщиком — видать, знатным. Я даже встал и подошел к нему, чтобы ближе рассмотреть, как он сделан. Дежурный, заметив мой интерес к портрету, сказал не без гордости: «Ловко рисован, а? Живой прямо!» Я с ним согласился. Если бы он знал, что я пяти блатарям-уркам расписал «усатого»! Двоим на предплечьях, а троим на груди. Один из воров сказал мне по секрету, что «ус» — свой, то есть наш, крещенный «крестами» и что он имел несколько ходок. Где они сейчас, эти меченные моими вождями-оберегами воры? Снова в «крестах», или на воле?..

За спиною отглаженного капитана висел портрет козлобородого — Феликса Эдмундовича Дзержинского — такого же размера, как портрет Вождя. Глядя на него, я вспомнил, как еще малолеткой в войну, будучи воспитанником детприемника НКВД города Омска, ночью под Новый год втайне ото всех в зале, где стояла елка и висел портрет родоначальника ЧК, — я обратился к нему по-польски (я тогда еще говорил по-польски) с просьбой вернуть мне мою матку Броню и моего старшего братана Феликса — тезку его, по-домашнему Фелю — за что поклялся Маткой Боской исправиться и стать показательным воспитанником. Но он тогда не откликнулся.

«Суточный хозяин» главной штабной дежурки долго проверял папку с «векселями»2 на меня. Иногда спрашивал о чем-то экспедитора, стоявшего за стойкой с общей стороны. В конце морокования встал из-за письменного стола с одной из бумаг и пошел к двери. «Наверное, за печатью легавого прокурора, начальника всех колонтаев эсэсэрии, — подумал я. — Накладную на меня оформляет. Надо ведь отпустить возилу в чухляндию».

«Кайки, пойка, — подмигнул мне вдруг Мутный глаз, — скоро станешь местным, ленинградским». И, подойдя близко, впервые по-доброму похлопал меня по плечу. «А мать-то когда приведут?» — спросил я. «Инструкцию тебе внушат, как жить, и приведут. Не бойся. Все — кайки! Ты свободен!» Как только в дверях появился капитан, мой эстонский желатель превратился снова в латышского стрелка. Получив бумагу из рук начальника, упрятал ее в портфель, щелкнул каблуками по-военному, круто повернулся через левое плечо и вышел из зала, не попрощавшись со мной и так и не увидев своим мутным глазом мою матку Броню.

Капитаново наставление оказалось коротким. Он велел мне на воле нигде, никогда, никому не говорить, где я был и откуда вышла моя мать, иначе нам станет худо, и никуда мы от них не денемся. Накалякав какую-то бумаженцию, отдал ее рядовому легавому, шнырявшему из двери в дверь. Встал из-за стола, облокотившись на свой барьер, показал мне рукой на открывающуюся дверь и неожиданно для меня сказал: «Вот твоя мать».

С правой стороны от портрета Усатого из громадной дубовой двери вышла тетенька — очень худая и очень красивая, с шапкой пшеничных волос, уложенных венчиком вокруг головы. Она осторожно шла ко мне против света, по диагонали. Смотрела на меня большими, серо-голубыми удивленными глазами и что-то говорила, но что говорила — я не понимал. Язык ее был мне знаком, я знал его в малолетстве, но забыл, забыл… Я растерялся… Встал с огербованного дивана, почему-то спрятал руки за спину и оцепенел.

«Ты что ему пшекаешь? Ботай с ним по фене, он в этом языке больше разбирается», — сказал матке чистенький капитан, наблюдавший картинку из-за своей дубовой стойки. «Что это он чушит матку-то, во гад легавый», — подумал я, приходя в себя. Она, вздрогнув, остановилась перед ним, как бы что-то вспоминая и, оправив свои пшеничные волосы, вдруг вежливо, но по-нашему спросила: «А вы, гражданин начальник, на моего пацана какую-нибудь ксиву дадите?» Тот, поперхнувшись, со злостью ответил: «Я не гражданин начальник, я товарищ капитан. А на него что положено, все получите».

«Товарищ, товарищ» — у нас все товарищи. Я вспомнил, как в начале войны в городе со странным ордынским названием КуйБыШев меня водили в дурдом на допрос к врачу — там уже находился мой брат Феля. По длиннющему коридору с зарешеченными окнами два усатых санитара, похожих на всех наших вождей сразу, волокли за руки по полу маленького морщинистого старичка с бородкою, кричавшего им писклявым голоском: «Люди вы или товарищи!» Они встряхивали его, как тряпку, после этого крика и снова волокли…

По окончании оформиловки векселей, выходя из штабной дежурки, я посмотрел на портреты вождей и подумал, что Железный Феликс все-таки вернул мне мою матку, а Фелю не спас. Феля умер от воспаления легких зимой сорок второго года в сумасшедшем доме города Куйбышева.

Я не помню в подробностях, как мы вышли окончательно из царства фараонов. Помню только, что пошли прямо по диагонали через всю снежную громадину Урицкой площади к центральному столбу с ангельским дядькою и замерзшему дворцу царей с танцующими колоннами и оледенелой охраной на крыше.

Мы с матерью не сговариваясь шли очень быстро, вероятно, нам хотелось скорее отойти подальше от нквдэшной парадняги. Сбавили ход только у цокольного камня ангельского столба. Я впервые оглянулся назад. Издали арка желтого штаба напоминала парадный китель главного военного прокурора из какого-то кино или сна, красиво расшитый объемными знаками войны и насилия. Вместо фуражки над мундиром нависла шестерка черных лошадей с двумя водилами по бокам. Лошади тянули черный возок со стоящей в нем крылатой теткой, в руке которой торчал «двуглавый кур». «Что за кино чудное в этой эсэсэрии? Может быть, это знак прокурорской власти — тетка на древнем воронке? Да и на арке самой еще две «крылатки» с венками благословляют мечи с топорами — полный атас». Пока я отзыривал невидаль, матка ушла вперед в сторону Адмиралтейской крепости. Я догнал ее и услышал, что она что-то говорит на своем ласковом языке, говорит сама себе. А что — я не разобрал. Потом понял. Она идет и молится родным польским богам.

Трамвайная остановка находилась как раз против Адмиралтейства. Кроме нас и закутанной старушки с шавкой на руках на остановке никого не было. Подошел трамвай. Мы сели во второй вагон. Если не считать кондуктора, вагон был пуст. И только для нас она объявила, что следующая остановка — Биржа. Я спросил матку, далеко ли нам ехать. «До твоей родины всего пять остановок», — улыбаясь, сказала она, смягчая все твердые звуки в словах.

Сквозь глазок в ледяной проталинке окна я впервые после двенадцати лет отсутствия в Питере увидел оледенелую белую Неву с еще одним громадным мостом напротив нас и Петропавловской крепостью с левой стороны. Таких огромных горизонтальных просторов внутри городов я не видел нигде, начиная с моей детприемовской Сибири и кончая колонтайской Эстонией. Первое ощущение странное — какой-то звон в ушах от этого громадного пространства. Матка что-то говорила мне по-русски, но я, шарахнутый всем увиденным, плохо соображал. Единственное, что запомнил из всего сказанного в этом замерзшем, пустом трамвае: «Сын, будь осторожен, никому не говори, что с нами было. В этой стране легче посадить человека, чем дерево». Я вспомнил капитаново наставление, и мне снова стало зябко.

Петроградская родина оказалась более ласковой, знакомой, привычной, чем давящий, начальственный центр города. Не все дома восстановили после войны, были заметны следы бомбежек, но по улицам ходили нормальные человеки, некоторые из них даже улыбались, глядя на нас с матерью. Рыжая тетенька со сказочным именем Ядвига открыла дверь на третьем этаже старинного дома на Ропшинской улице и, увидев меня, что-то залепетала по-своему, часто повторяя: Матка Боска, Матка Боска».

Просторная комната о двух окнах с печью-камином белого кафеля в углу чисто убрана. От натопленной печи шло тепло. Под старой лампой с тремя крылатыми пацанятами, держащими по три подсвечника, стоял овальный стол, убранный к обеду. Среди простой белой посуды возвышался старинный подсвечник со свечой. В правом углу, как в деревенских домах, висело изображение не знакомой мне Божией Матери, которое Ядвига называла Маткой Боской Ченстоховской. На угловом столике под ней в высокой темной вазе стоял букет каких-то красивых метелок, сделанный из сушеных цветов. Тетки почему-то величали эти метелки пальмами. За высоким, обширным шкафом была спрятана кровать, а против нее у другой стены размещалась оттоманка, покрытая красивой полосатой зелено-красно-черной шерстяной дорожкой. Простенок между окон занимал шкаф со старинными книгами и бюстом какого-то польского поэта. Для меня все отзыренное было настолько неожиданным, что я запомнил это на всю жизнь. Такие картинки я видел только в кино, и то редко. Нам больше показывали фильмы про революцию и войну. Комната принадлежала тетке Ядвиге. Наша с маткой квартира на четвертом этаже этого же дома отошла к «прокурорам» после посадки моих родичей. И теперь нас по первости приютили питерские «пшеки».

Потом с «дзень добре» в комнату вошел высокий старик, оказавшийся моим крестным. Пока матка с Ядвигой хлопотали на кухне, дядька Янек рассказал мне, как я путешествовал под столами в его мастерской. Крестный работал краснодеревщиком. После ареста матери я временно находился у него до определения в казенный дом малолеток.

Обед был сказочным. Дядька Янек зажег свечу и поднял рюмку за «амнистию», так я перевел для себя сказанные им слова. Половину из того, что они говорили по-польски, я не понимал, да и в голове у меня все крутилось. Я еще по-настоящему не соображал, в каком миру нахожусь. Я чувствовал, что какое-то стеснение есть между мною и матерью. Мы были «подельниками» по несчастью. И сейчас осторожно приглядывались друг к другу. Наверное, она тоже до конца не верила в то, что случилось.

Я отключился прямо за столом. Тяжелый день и вкусная еда — пельмени в свекольном бульоне и чечевица с морковью — сделали свое дело. Матка уложила меня прямо на оттоманку, и я сразу же полетел в пропасть сна. Как долго я летел, не могу сказать. Помню, что снова я очутился на площади Урицкого в Главном штабе, откуда нас с маткой Броней выкидывают прямо в сугроб из фараоновой парадной два амбала-близнеца. Мы поднимаемся и бежим по замороженной площади к трамваям, в сторону крепости со шпилем и корабликом на нем. Добежав до середины громадного плаца, у столба с крылатым дядькою мы услышали какой-то шум за спиной. Оглянулись — за нами погоня. Целая армия великанов-мусоров — в древних военных доспехах с красными звездами на тульях фуражек, вооруженная щитами, мечами, копьями, топорами со стен арки Главного штаба — мчится на нас. Впереди них на гигантском гранитном столбе летит дежурный капитан с огромными черными крыльями за спиной и черным мечом в руке. Он громко кричит матке: «Ты что ему пшекаешь, пшекаешь, ты с ним по фене, по фене, по фене!» Мы прибавили скорость. Я снова оглянулся в страхе — с верхотуры арки прямо на нас сорвалась шестерка черных лошадей, запряженных в древний воронок, погоняемая лупоглазым прокурором. А от стен дворца отделились многочисленные колонны и вместе с фонарями стали окружать нас, сжимая пространство. Мы побежали еще быстрее по оставшемуся свободным коридору к спасительному золотому кораблику. Вдруг капитан со своего верха приказал: «Стой! Стрелять буду!» И все заиндевелые вертухаи на крыше царского дворца враз повернулись на нас, подняли длинные винтовки и щелкнули затворами.

Я рухнул на колени в снег и, перекрестившись дланью, закричал: «Матка Боска! Матка Боска! Спаси и помилуй!» После чего в ужасе и поту проснулся. Меня трясло. Надо мною стояла моя матка Броня и говорила по-польски:

«Co z tobą, mój drogi synku? Co ty krzyczysz? Wszystko będzie dobrze, jesteś jedynym mężczyzną w rodzinie, powinieneś żyć — «Что с тобой, дорогой сын? Что ты кричишь? Все будет хорошо. Ты один мужик в роду и должен жить».

 

1 В здании Главного штаба находилось управление НКВД.

2 «Вексель» — документ, официальная бумага (картон).

Э.Кочергин. 1991

Э.Кочергин. 1991

Плакат В.Говоркова. 1936

Плакат В.Говоркова. 1936

Ленинград. Татарский переулок. 1980-е годы

Ленинград. Татарский переулок. 1980-е годы

Ленинград. «Двор проституток». 1980-е годы

Ленинград. «Двор проституток». 1980-е годы

Бронислава Одынец, мать Э.Кочергина. 1923

Бронислава Одынец, мать Э.Кочергина. 1923

Плакат В.Ладягина. 1946

Плакат В.Ладягина. 1946

Ленинград. Э.Кочергин на Лютеранском кладбище на Голодае у бывшего «дома воров». 1980-е годы

Ленинград. Э.Кочергин на Лютеранском кладбище на Голодае у бывшего «дома воров». 1980-е годы

Ленинград. Лютеранское кладбище. 1980-е годы

Ленинград. Лютеранское кладбище. 1980-е годы

 
Редакционный портфель | Подшивка | Книжная лавка | Выставочный зал | Культура и бизнес | Подписка | Проекты | Контакты
Помощь сайту | Карта сайта

Журнал "Наше Наследие" - История, Культура, Искусство




  © Copyright (2003-2018) журнал «Наше наследие». Русская история, культура, искусство
© Любое использование материалов без согласия редакции не допускается!
Свидетельство о регистрации СМИ Эл № 77-8972
 
 
Tехническая поддержка сайта - joomla-expert.ru