Журнал "Наше Наследие"
Культура, История, Искусство - http://nasledie-rus.ru
Интернет-журнал "Наше Наследие" создан при финансовой поддержке федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Печатная версия страницы

Редакционный портфель
Библиографический указатель
Подшивка журнала
Книжная лавка
Выставочный зал
Культура и бизнес
Проекты
Подписка
Контакты

При использовании материалов сайта "Наше Наследие" пожалуйста, указывайте ссылку на nasledie-rus.ru как первоисточник.


Сайту нужна ваша помощь!

 






Rambler's Top100

Музеи России - Museums of Russia - WWW.MUSEUM.RU
   
Подшивка Содержание номера "Наше Наследие" № 127 2019

Елизавета Редлих

Воспоминания

Автор публикуемых воспоминаний о времени революции в Крыму — Елизавета Павловна Редлих, в замужестве Кривошапкина (1897–1988), по образованию художник, училась во ВХУТЕМАСе у В.А.Фаворского, а до этого у Н.И.Пискарева и И.И.Машкова. Она рано потеряла родителей, и ее опекуны в 1913 году отправили Лизу к родственникам в Крым, где она окончила гимназию. А в 1917 году она приехала сюда же и «застряла» в Феодосии на полных четыре года, пока наконец ей не удалось с большими приключениями вернуться в Москву. «Воспоминания» писались Е.П.Редлих в 60–70-х годах прошлого века, но благодаря дневникам, которые она вела всю жизнь, картины революционных дней в Феодосии воссозданы ею на удивление ярко и точно. Это своего рода летопись феодосийского прошлого столетней давности.

Елизавета Павловна близко общалась со старожилами Феодосии и Коктебеля — с Волошиным, Богаевским, Кандауровым, Пискаревым и с другими деятелями культуры и искусства, постоянно здесь жившими или временно заброшенными в Крым. Почти восемь месяцев она прожила вместе с М.И.Цветаевой и С.Я.Эфроном, кров которым предоставил ее дядя Р.М.Редлих, имевший свой дом в Феодосии. На страницах воспоминаний часто или совсем на недолгое время появляются московские актеры и актрисы, прозаики и поэты, художники и фотографы, слетавшиеся в Коктебель к Волошину. С Максимилианом Александровичем Волошиным она сохраняла близкие отношения до самой его смерти в 1932 году.

Семья Редлих восходит, конечно, к тем немецким колонистам, которые во множестве переселялись в Россию при Екатерине II. Отец Елизаветы Павловны — Павел Морицевич Редлих на рубеже XIX–XX веков управлял сахарным заводом П.И.Харитоненко в Парафиевке (ныне — Черниговская обл.), а его брат, Рудольф Морицевич, обосновался в Феодосии. Рудольф Морицевич подружился с Айвазовским, с выставками которого он ездил и за границу, а также завел собственную фотографическую студию, и многие виды старой Феодосии известны нам по его фотоснимкам. Он имел собственный дом на Карантине, но с устройством новых морских причалов дом был снесен, а Редлиху предоставили место на вершине горы, где он построил новый дом: там прошла юность Елизаветы Павловны. Дом уцелел в годы войны, и мы знаем его таким же, каким сто лет назад его увидела шестнадцатилетняя Лиза.

На первых же страницах воспоминаний Елизаветы Павловны появляются ее брат Миша и сестра Вера. Надо сказать, что им повезло в годы репрессий и расстрелов. Михаил Павлович был, правда, осужден на три года, которые провел в концлагере на Северном Урале, но был выпущен, оказался в Киргизии, потом в Новосибирске и в 1960-м поселился во Владимире, где работал врачом и умер в 1972 году. Вера Павловна, с юности увлекавшаяся театром, прошла через студию МХТ, долгие годы руководила известным новосибирским театром «Красный факел», заслужила звание народной артистки РСФСР. Это была творческая семья, члены которой держались друг за друга, и атмосфера их совместной жизни, конечно, повлияла на развитие художественной натуры Елизаветы Павловны.

Родственники — и Редлихи, и Рогозинские — не загружали Лизу, недавнюю гимназистку, работой. Но ей придумали занятие, получившее позже неоценимое значение для истории Феодосии в годы революции. «Ты, Лизок, самая свободная из всех нас, — говорит ей Володя Рогозинский. — Записывай все, о чем услышишь, а главное все, что увидишь». И она стала записывать. Так и возникла удивительная книга воспоминаний, отрывки из которой теперь публикуются.

Около 1930 года Елизавета Павловна вышла замуж за писателя, автора книг по детскому творчеству Илью Григорьевича Кривошапкина (1894–1985) и сменила фамилию, что, возможно, уберегло ее в страшные годы сталинского террора. В 1937 году у них родилась дочь Татьяна, моя соученица по Московскому университету, у которой и сохранился архив Е.П.Редлих. Полный текст воспоминаний насчитывает около шестисот страниц, но мы выбрали только те из них, которые имеют прямое отношение к дням революции.

Текст публикуется по современным нормам орфографии и пунктуации, с сохранением особенностей авторского правописания. Явные ошибки и описки исправляются без оговорок.

Г.И.Вздорнов

С осени 1913 года Крым вошел в мою жизнь, вошел навсегда. Эта осень разлучила нас троих. Вера1 и Миша2 уехали в Москву, а я поступила в седьмой класс частной гимназии в Феодосии3. Весной я должна была закончить нелюбимую, пять лет томившую мою душу гимназию. Мечтала о Москве, а о главном — о художественном училище — мечтать боялась.

Живу у тети Алисы4 и дяди Рудольфа5, папиного брата.

Дом, в котором я живу, покрыт розовой черепицей и стоит над городом и синей бухтой. За ним по некрутому склону поднимаются несколько мазанок слободки, а дальше под теплым небом — гора белая, известковая и полынная земля. Пройдешь минут пять по узкой каменистой тропинке, и уже заканчиваются заросли кизила и редкие виноградники за сложенной из камней оградой. Дом окружен любовно выращенным садом. По стенам вьются розы до самой крыши, на каждой стене свой сорт. Одни, светло-розовые, вызывали в памяти сказки Андерсена — Кая и Герду. Под тяжестью цветов сгибались их стебли. Во время шторма, как неприкаянные души, метались они на белой стене. Фасад, обращенный к морю, был овит маленькими желтыми розами с коричневато-зелеными листьями, глянцевитыми и продолговатыми. Было в них что-то японское, а запах слабый, напоминающий запах чая… Были красные и белые мелкие розы, собранные в букеты.

Дядя начал строить этот дом с двух комнат, а затем еще пристраивал комнаты и комнатушки, да были еще маленькая оранжерея, большая мастерская, где дядя пишет свои морские пейзажи, и застекленная терраса.

Одновременно со мной поселились у дяди в двух маленьких комнатах и Марина Цветаева с мужем Сергеем Эфроном и маленькой дочкой Алей6. Они принадлежали к тем, на наш взгляд, удивительным людям, с которыми мы познакомились в Феодосии и Коктебеле7.

ПЕРВАЯ ГЛАВА

1.

<1917>

Опять Феодосия, весна и дядин дом на горе. Володя8 много времени проводит на стройке дачи городского головы. Олечка9 налаживает жизнь ребят. Тетя Алиса с подростком-прислугой хлопочет весь день. Дядя пишет у себя в мастерской морской пейзаж.

У дяди, кроме нас, теперь есть квартиранты: мать с четырьмя детьми. С раннего утра в саду, вокруг дома и на горе шестеро ребят кричат, хохочут и шепчутся, а иногда и ревут в голос. Сильный ветер с моря шумит деревьями сада. Окна и двери настежь. С этим шумом сливаются детские крики. Все шестеро мои маленькие приятели. Самый маленький зовется Ирик, толстый и серьезный, ему три года. Он всегда озабочен тем, что никак не может догнать старших, которые всегда куда-то несутся. Он застенчив и лишь раз победил свой страх — к нам пришел Волошин10. Гора у нас крутая и он присел отдохнуть на камень во дворе. В калитке сада появился Ирик и бочком приближался к Волошину. Он держал цветок. Издали, сильно вытянув руку, отдал его Волошину. Несколько секунд два толстых человека — один большой, другой маленький, с улыбкой смотрели друг на друга, потом маленький удалился. Сестра Ирика шестилетняя Женя, загорелая девочка с блестящими черными глазами, страдала от невозможности овладеть буквой «р».

И часто можно было услышать ее звонкий возмущенный голос: «Ну, Ивик, что ты делаешь, зачем ты воняешь хлеб?» Стремясь что-нибудь доказать, она повторяла: «Ну, пвада же! Пвада!» Так ее и прозвали «пвавдочкой». На плечах старшей, Тамары, совсем еще маленькой девочки, лежало много забот о семье. Мать, стремясь больше заработать, поздно приходила со службы. Редко Тамаре удавалось поиграть с остальными. Старший, бывший кадет морского корпуса, ничем не помогал.

Наши дети Саня и Лёся11, окруженные любящими и заботливыми взрослыми, жили беспечно и весело. Саня быстрый кудрявый мальчик, с большими веснушками на худеньком лице, всегда изобретал, соответственно своей творческой натуре, разнообразные неожиданные шалости. Лёся — иная: серьезная, круглолицая с большими золотистыми глазами девочка. Как-то позднее, за довольно скудным обедом (жизнь становилась все тяжелее) Лёся, вздохнув, сказала:

— Вот, если бы земля была питательной!

От нее можно было услышать: «Как здесь пахнет двурогим носорогом» или что-нибудь еще более неожиданное. Когда она обижалась, то вставала и уходила во двор, негромко сказав: «Уйду от всех вас в кизильник». Она сочиняла сказки, одна из них была о том, как тигр собрался съесть льва. «Тот, конечно, не согласился. Тогда лев взял карандаш и написал у него на лбу — упрямец»12.

По нескольку раз в день кто-нибудь из них подходил и молча вопросительно смотрел в глаза. Это означало — «Поговори со мной», а чаще и совсем определенное: «Расскажи, как ты была маленькая».

Они подрастали в те тяжелые годы рядом со взрослыми и часто отвлекали от грустных мыслей. Ощущение постоянного соседства чистоты и неведения зла помогало жить и надеяться.

В первых числах июня приехали сестры и Миша, не хватало только Саши13, который воевал где-то в Галиции.

И потекла обычная феодосийская жизнь: лето, море, солнце, ветер. Казалось, что живешь только ради этого, а остальное образуется. Правда, такую жизнь вели здоровые, мне же доктор сказал:

— Пока кашель и температура, ни о чем таком не мечтайте.

Нельзя сказать о лете семнадцатого года, что оно было обычным, многое менялось. Частые тоскливые мысли о Саше. Писал он редко. Руки наши, раньше не знавшие газет, теперь подолгу шуршали ими. Правда, мы плохо разбирались в «текущем моменте». Слухи противоречили газетам. Перестали верить «печатному слову», но в газетах тогда печатали имена убитых офицеров, и мы не могли их не читать.

2.

За кого голосовать в Учредительное Собрание?14 Неизвестно. Полное невежество и смешная гордость при мысли о выборах. Все спорят о Керенском15. Одни бранят, называют его «Александрой Федоровной», смеются и возмущаются тем, что он поселился в комнатах царицы. Истерик и болтун. Другие утверждают — он великий оратор, опора России, только он и выведет страну из тупика. Эти споры скоро перестали нас интересовать.

В Петрограде и Москве как будто стихло. Пришел бездумный покой. Равнодушие непонимания.

С утра дом пустеет. Почти все уходят к морю, а мне можно сидеть с книгой под старым миндалем, на старой скамейке. Начитавшись до одурения, можно опустить книгу на колени и смотреть на синее, чуть туманное и опять возвращенное тебе судьбой море. Оно еще прекраснее, чем то, что виделось твоим горячим, измученным глазам во время болезни. Можно бросить книгу в траву, бродить по горе за домом, по щебню известковых тропинок, и дышать свежим, горьким запахом полыни, примятой твоими рассеянными ногами.

В то лето с севера всё ехали и ехали люди знакомые и незнакомые, они постоянно приходили в наш дом. Большей частью это были люди, направлявшиеся в Коктебель. Как бы в предвидении того, что скоро между маленьким полуостровом и огромной страной встанет горячая стена Гражданской войны, жизнь посылала к нам все новых и новых людей, чтобы мы могли проститься с одними надолго, с иными навсегда.

Мы встречались с ними и расставались, не тревожась, не ожидая ничего трудного от жизни, будто всегда так и будет, не подозревая, что старый мир подходит к своему концу.

Богаевский16 в то лето подолгу жил в Коктебеле; приезжая в Феодосию, он с Волошиным всегда приходил к Володе. С ними часто приходил и Константин Васильевич Кандауров17. Его продолговатое лицо напоминало бы людей Эль Греко, если бы не глаза, всегда добрые, веселые, и улыбка, сверкающая золотыми зубами. Много лет он работал осветителем в Малом театре, знал всех в Москве. Писал превосходные натюрморты, состоял в правлении выставки «Мир искусства». Часто он приводил с собой двух молодых художниц — Юленьку Оболенскую и Магду Нахман18, учениц Бакста и Петрова-Водкина. Они приносили прекрасные этюды, написанные в Феодосии и Коктебеле. И когда раскладывали их на полу, и все рассматривали эту прекрасную живопись, склонив к плечу головы, начинало казаться дерзостью думать, что и я напишу, пусть не очень скоро, сколько-нибудь похожее.

Через четыре года, когда мы снова жили в Москве, стали взрослее и, по-видимому, немного умнее, мы подружились с Юленькой и Константином Васильевичем. Эти чудесные люди давно уже умерли. Мне довелось испытать горечь потери сначала Константина Васильевича, а потом и Юленьки. Она умерла от воспаления легкого, так как не удалось достать пенициллина. Что стало с Магдой — не знаю. Она вышла замуж за индуса и уехала с ним в Индию еще в 1920 году, и всякий слух о ней пропал.

Иногда появлялись Марина и Ася19 Цветаевы. Они всегда охотно читали вдвоем стихи Марины. Ничего в этих стихах не было похожего на те, которые писала Марина потом.

Как-то в наш двор вошли двое. Впереди очень молоденькая тоненькая девушка. Она шла легко, почти летела. За ней медленно шел, устало отдуваясь, грузный человек. Шел он, опустив голову, на большой лоб падали волосы.

Это были балерина Кандаурова20 (племянница Константина Васильевича) и Алексей Толстой21.

Кандаурова была тогда очень молода, лет девятнадцати, но уже с большим успехом гастролировала за границей, в Швеции, кажется. Она мелькнула и исчезла, а Толстой приходил несколько раз. Ужинал в нашей шумной компании в саду под подвешенной на дереве керосиновой лампой. Он был замечательным рассказчиком.

Вспоминается один такой вечер. Толстой сидел, поставив локти на стол, обхватив щеки ладонями. Бессмысленно глядел перед собой. Можно было подумать, что он пьяный «в дым». Вокруг говорили о литературе. И внезапно пьяные слова: «Читал да забыл». Вокруг продолжается разговор все о том же. Локоть соскальзывает со стола, Толстой вздрагивает и опять мычит: «Читал да забыл», и так несколько раз. Сейчас, когда пишу, ничуть не смешно, а тогда все хохотали. К сожалению, многое забылось из тех вечеров.

3.

Казалось, лету не будет конца, но нагрянула осень — время разлук. В небе по-прежнему горело серебряное солнце, море, то зеленое, то синее, было теплым и тихим, и все потянулись на Север. Приходили проститься и исчезали. Вместе с Толстым и Кандауровым уехал и Миша. Он в дороге наслаждался их рассказами о старой Москве. Лукавые москвичи выменяли у него на шоколад самые лучшие коктебельские камни — «фернампиксы»22. Уехала и Вера, не могла больше жить без Художественного театра.

Теперь, помимо Второй студии, она стала «сотрудницей» Художественного театра.

Последней уехала Милюша23. Уезжала она очень печально. Ее чуткое сердце одно из всех предчувствовало что-то трудное, ожидавшее нас впереди. Всю жизнь она жила в тревоге, все ждала какого-нибудь несчастья, не с ней самой, о себе она мало беспокоилась, а с кем-нибудь из тех, кого любила. А любила она многих и к тому же не доверяла жизни. Жизнь обошлась с ней жестоко, а не с теми, о ком она тревожилась. Она погибла рано, а остальные, кроме Саши, жили еще долго — знали и горе и радости.

Думая о ней, вспоминаю слова Володи: «Не обижай жизнь недоверием».

Поезд отошел, и мы с Олечкой ушли с вокзала. Чтобы избавиться от тоски, зашли в кино. Но ни Макс Линдер, ни Пат и Паташон не развлекли нас в тот вечер.

Домой мы возвращались полные печали, не зная, что расстались со всеми своими близкими на четыре года, полных событий, которые нельзя было сравнить ни с чем, что случалось в прошлом.

Через несколько дней после отъезда Милюши я познакомилась с Женей Ребиковой24 и очень быстро подружилась с ней, как это бывает в двадцать лет. С тех далеких дней и до сегодняшнего (когда мы стали такими старыми) дружба оставалась неизменной.

Дядин знакомый, художник Прево25, сказал ей, что в Феодосии есть такая Лиза Редлих, которая тоже учится живописи, и она пришла ко мне знакомиться. Утром, в один из первых дней сентября, меня позвала «Рибка», молоденькая тетина домработница. Дядя прозвал ее «Рибка» за ее безупречный крымский говор — «риба», «мило», «за што ви говорите», «кушайте» и так далее и тому подобное. Так вот, эта «Рибка» вбежала в мою комнату и крикнула:

— Ну, бистро идите в сад, вас там ждёть чи барышня, чи девочка, я не знаю.

Навстречу мне встала со скамейки, улыбаясь и протягивая руку, маленькая стриженая девушка. У нее светлокарие глаза и такая же поблескивала на солнце челка.

Я сразу узнала ее, так как год назад училась с ней в Москве в студии Машкова26 всю зиму. Она меня тогда не заметила. Не заметила не только потому, что была близорука, но главным образом потому, что я за всю зиму не вышла из угла, скрытого мольбертом, где рисовала углем бесконечные античные головы. Мы посмеялись над этой странностью и пожали друг другу руки. С тех пор мы работали вместе и встречались все четыре года моей феодосийской жизни почти каждый день.

4.

Пришел октябрь, а с ним и революция. Город был полон слухов, а газеты почти невозможно было достать. Через неделю стало ясно, что в Питере крови пролилось немного, зато в Москве жестокие уличные бои. Рассказы становились все страшнее и все «достовернее»: разрушен Кремль, целые улицы в пламени, дома в развалинах, тысячи убитых.

Никто не пишет, никто не приезжает с севера. Живем в страхе и тоске.

Наконец я получила открытку. Сашин товарищ, студент Аля Эйснер27, тот, с которым мы бродили по Москве в Татьянин день, писал мне. Помню почти дословно: «Извлекай из слухов корень. В том, о чем у вас там, наверно, болтают, 90 процентов вранья. Все родные и знакомые невредимы. Обошел и обзвонил всех. И вообще среди населения мало жертв, да и разрушений немного».

Наконец письмо от Веры. Перечитываем его несколько раз. В Москве все успокоилось. Живут они с Мишей по-прежнему в Ржевском переулке в Володиной квартире28. В их районе были большие бои, но ни один дом не сгорел и никто поблизости не был убит. В день начала боев в их дверь позвонил Володин знакомый врач, приехавший в Москву по делам, и застрял у них до конца боев.

Вскоре обнаружилось, что на чердаке дома прячется городовой с пулеметом и стреляет вдоль Молчановки, лишь только кто-нибудь там появляется. Доктор был веселый человек, рассказывал бесконечные анекдоты, называл городового «сверчок на печи».

На второй день боев оказалось, что есть в общем-то нечего. Стали обследовать кладовую и нашли много вермишели и совсем мало подсолнечного масла. Этим питались три дня. Правда, на второй день, не желая нести убытки, всем известные московские магазины «Бландов», а может быть и Чичкин29, устроили торговлю молоком прямо на улице. Вера побежала в очередь за углом и вернулась с кувшином молока. Когда шла обратно, уже посвистывали пули, и в первый раз ей стало страшно. Теперь вновь тихо. На днях она выступила в «Федоре Ивановиче» на массовой сцене боярышней белоснежкой!30

Приближалось Рождество. В комнате детей небольшая, но очень красивая сосна. Удалось купить и шары и свечи. Казалось жизнь опять потекла спокойная и мирная.

Мирная и спокойная! Обе мы с Верой понимали то, что происходило вокруг, не больше малых детей, уверенных, что папы и мамы позаботятся о том, чтобы все было хорошо. И жили в наивном убеждении, что революция закончилась, что теперь у власти рабочие и крестьяне — ну и все.

В Крыму тоже работала власть, правда, что это такое, пока неясно. О том, что происходило там — в большой России, знали очень мало. Поэтому серьезные, озабоченные разговоры, которые вели «опытные» взрослые люди, казались проявлением трусости, а их слова «всё еще только начинается» удивляли и смешили.

Но 2-го января 1918 года захлопали выстрелы31. Из нашего тихого города ушел покой. Звуки выстрелов были простые, даже не громкие, потому что стреляли не близко. Ничего как будто не было в этом страшного, просто хлопки какие-то, вроде тех елочных хлопушек, что разрывали на днях Саня и Лёся. Но от этих простых звуков холодает в груди, потому что знаешь, что за каким-нибудь из этих хлопков — боль, кровь, а может быть, и чья-то смерть. Вскоре выяснилась причина этой стрельбы.

Ночью на окраине города появился пришедший из Симферополя татарский эскадрон32 — 400 всадников. И к утру начались их столкновения с рабочими дружинами. Днем на горе, выше нашего дома, замелькали люди с винтовками за плечами: солдаты, штатские, даже подростки. Говорили, что с утра в арсенале раздавали оружие всем, кто хотел защищать город.

Одни дети веселились с елкой, а взрослые тревожно чего-то ждали. К вечеру стрельба стихла. Казалось, можно уютно усесться в нашей теплой кухне, где пахнет новогодними пирогами, попить чайку.

Казалось, зайдет кто-нибудь на огонек и расскажет что-нибудь интересное. Но знаешь — сегодня ничего этого не будет, все сидят запершись в домах, испуганные и притихшие. Ходишь по дому, разговариваешь, даже смеешься, и не покидает давящая тяжесть. За этот день всё непонятно изменилось, казалось, как холодный туман поднимаются к нам на гору тревога, вражда, дыхание смерти.

Утром на нашей улице из дома в дом заскользили слухи.

— За вчерашний день многих убили и ранили…

Володя всех успокаивал. «Не нужно верить в эти россказни». Он решил пойти в город, проверить слухи. Но его не пустили. Вскоре опять началась стрельба, и опять тревога карабкается вверх по Анненской улице. Прибежала соседка:

— Ой бида! Бида! Кажуть, здэсь у городи знайшлы вэлыкий склад ружей. Усим раздають, ще бильше палыть будуть…

Пришел дядин знакомый, художник, француз Прево. Он жил близко и не мог удержаться, чтобы не поделиться своими страхами.

— Война! Эти столкновения носят, уверяю вас, не политический, а национальный характер — война русских с татарами. Увидите, бой будет беспощадный…

Володя сказал мне:

— Ты, Лизок, самая свободная из всех нас. Записывай все, о чем услышишь, а главное все, что увидишь…

И я стала записывать.

5.

Утром четвертого января опять стреляли совсем близко. Все время кто-нибудь из соседей прибегает с торопливыми, пугающими новостями. Но так как никто из них в город не спускался, то они толком ничего и не знают. Уверяют, татары требуют, чтобы солдаты и рабочие разоружились. Если не разоружатся — начнут бой.

Странно это было — ведь в Крыму власть большевиков, как тогда говорили, а татары будто бы окопались у водокачки и чего-то выжидают.

По нашей улице и за домом на горе опять бродят люди с винтовками. Все они очень разные. Есть мальчики, есть старики, и некоторые почти в лохмотьях. Казалось, все они бродят бесцельно.

Как ни странно, многие из них смеются и подталкивают друг друга в спины прикладами винтовок. Все, что здесь в это время происходит, кажется не настоящим, и даже нависшая над многими смерть не пугает. Будто читаешь книгу. Но книгу эту не захлопнешь и не отбросишь.

И даже воздух стал тревожным и непонятным. Но в то же время и дни и ночи, что ждут нас, несут неведомое будущее, хотя и опасное, но невыразимо интересное.

Пятого числа «эскадроны», так называли татар, обложили город. Внизу стреляют целый день. Стреляют и ночью. Будто этой ночью были грабежи и убито шесть человек. Рядом с нами каменная дача Ширинских33. Этой ночью у них пуля пробила двойное стекло и стену в следующую комнату. Нас, очевидно, защищает гора, к которой прислонился дом. Среди убитых — глухой, не услышавший окрика, и старушка, которая жила недалеко от нас. Все охают, ждут войну между русскими и татарами на всем полуострове. Говорят, у татар сил больше и русским будет плохо. Под вечер мы увидали, как в бухту вбежал миноносец, а за ним медленно и как-то сурово вошел большой, почти черный в густых сумерках, крейсер.

Матросы шли на помощь рабочим дружинам. Все стали успокаиваться, но ненадолго, а все — «Рибка»34.

Соседка взволнованно рассказала, что татары отложили наступление лишь до следующего дня. У нее всегда были свои, абсолютно верные, источники информации. За ней пришла наша прачка, толстая и веселая украинка:

— Ой, лышечко, на Лисой гори стоит видимо-невидимо пушек, уси повернуты на город.

В тот день татары везли из кизильника, где накануне был бой, своих убитых. Дроги медленно спускались по выщербленной мостовой нашей улицы. На подножках проезжавших мимо дрог стоял татарин с нахмуренным напряженным лицом, придерживая прыгающую крышку гроба. Видны были ноги убитого в старых солдатских сапогах с недавно поставленной заплатой. Тут же сидел маленький мальчик, он держался за гроб и хныкал. Рядом с ним подросток с недоумением оглядывался на вереницу гробов. Глаза у него красные, заплаканные.

Нужно было пойти в магазин, купить продуктов. Мы с Олей подождали, когда улица опустела, и спустились на Итальянскую.

После только что прошедшего мимо нас горя, непонятно оживленным, почти веселым показался город. Всюду ходили люди с винтовками. На улицах и в магазинах полно. Стрельбы нет, и все выбежали из домов. На вооруженных людей поглядывали с опаской, считалось, что много оружия попало в руки хулиганов. Говорят, матросы на крейсере всем без разбора давали ручные гранаты.

— Теперь, видите ли, сами испугались того, что сделали.

Милиции на улицах не было — исчезла. К вечеру, как все последние дни, стало тревожно. Совсем пусто на улицах, ставни везде закрыты.

Тетин брат — врач, дядя Эрвин35, недавно приехавший с женой и падчерицей, жил в дядиной мастерской. Они решили перебраться в нашу половину дома, чтобы быть всем вместе.

Организовали ночные дежурства. Почти все взрослые подолгу, до ночи сидели на кухне с дежурными. Ночь ползла медленно. За закрытыми ставнями глухо слышен лай собак. Страшновато, но любопытно, что будет?

И вдруг всем захотелось жареных семечек, которые продавали недалеко в лавочке. Мы с Олечкой несмотря на общие протесты побежали.

На улице темно и тихо, и эти собаки лают, даже подвывают довольно неприятно. Лавочка, конечно, закрыта. Мы стали негромко стучать с черного хода. Вначале за дверью тишина, потом робкий голос: «Кто-о-о?» Мы тихонько назвались. В двери появилось освещенное свечой робкое лицо нашего хорошего знакомого лавочника. Услыхав, что нам нужны семечки, он от удивления поднял руки.

— И ви не испугались. Боже мой! Ведь застрелить же могут. Скорее, скорее. Я сейчас, сейчас. Ви же, пожалуйста, под стенками идите и тихо, тихо без разговоров…

Но мы побежали посередине улицы и через две минуты сидели в кухне. С трудом отдышавшись, хохотали и не могли остановиться. Наш Волчок повизгивал под окном. Как ни странно, но в комнате показалось уютно и не страшно. Большинство были молчаливы, озабочены, все думали о детях.

В один из таких вечеров к нам на кухню пришла Валентина Ивановна36, мать Ирика, Жени и Тамары. Ее когда-то очень красивое лицо было болезненнее и бледнее, чем обычно. Всегда сдержанная и молчаливая, она взволнованно рассказывала о своем знакомом, который до последнего времени был начальником феодосийской милиции. Фамилия его была Малашкин37. Ему не доверяют, так как он эсер. Его сместили, отобрали казенные деньги, а милицию разоружили. Валентина Ивановна была на заседании городской думы, когда разбиралось его дело. Он говорил, что милиционеры станут на посты, если их вооружить. В городе будет спокойнее. Просил вернуть казенные деньги. Ему во всем отказали, и он расплакался.

Утром Стефания38 слыхала, как на базаре солдат в окружившей его толпе говорил, что вся смута в городе от Малашкина и что не миновать ему пули в лоб.

На другой день мы с Олей встретили его на Итальянской. В длинной шинели и белой папахе он быстро шел, засунув руки в карманы. Вплотную за ним шли три студента. Лицо его было того же типа, как у Весниных39, очень русское лицо. Стало его очень жалко. Какой-то встречный сказал своему спутнику, кивнув на студентов: «Охраняют». В свое время он был арестован за участие в организации убийства Столыпина. Провел много лет на каторге, а теперь его собираются за что-то убить.

Но Валентина Ивановна сказала, что теперь порядка больше, вся власть в думе у большевиков. Главный у них староста драгилей40. Она работала в земстве и знала обо всех этих вещах больше других.

Все ждали прихода русского полка из Симферополя, говорили, что тогда разоружат тех, кому случайно выдали оружие. Кроме того, татары как будто теперь настроены мирно и даже в город не собираются входить. Но слухи как маятник, то к страху, то к надежде.

Рано утром ко мне вошла тетя Алиса, за ней проскользнула «Рибка», очень напуганная. Ее круглые глаза стали еще круглей, косички вот-вот встанут дыбом. Оказывается, она ночевала дома. У них много знакомых татар. Вечером один пришел к ним, и они узнали, что приближается «ужас что!». Татарин сказал, что их семью они не причисляют к интеллигенции, и им бояться нечего. Но вообще в центре города не оставят камня на камне. Сначала они доверяли интеллигенции, думали, что она на их стороне. Теперь же видят, что она все равно не выступит на их защиту с оружием. Не станут они в схватке разбирать, кто свой, кто чужой. Всех русских уничтожат, и дело с концом. Тогда Крым станет татарским, как раньше.

Тетя с убитым лицом присела ко мне на кровать и шептала: «Что делать? Куда спрятать детей?»

Тут-то я и выложила свои мысли, что вообще пора привыкать к революции. Тетя тяжело вздохнула и вышла из комнаты с лицом еще более напуганным и несчастным.

Прошло несколько дней в ожидании страшных событий. Но татары будто бы притихли, а потом, как оказалось, и совсем ушли.

6.

Пятнадцатого января в бухту вошел пароход, это был большой транспорт. Эвакуировалась из Трапезунда наша армия. Транспорт выгружался долго. Солдаты привезли большую добычу: лошадей, ковры, зеркала, мебель и девочек турчанок41. В то, что привезли солдаты и турчанок, не верилось. Но через два дня я увидала на улице одну такую девочку лет четырнадцати. Она торопливо семенила вслед за высоким солдатом, который шел быстро, не оглядываясь. На ней было длинное узкое платье, ноги для зимы плохо обуты, одни тоненькие чувяки. Голова обмотана черным платком, завязанным на темени, концы его торчали как заячьи ушки. Затем началось что-то невероятное. Наравне с лошадьми и коврами солдаты продавали турчанок. Трудно было этому верить, но вскоре мы убедились, что это — правда.

Ко мне пришла моя подруга по гимназии Тоня42 и взволнованно, почти плача, рассказала о том, что ей пришлось пережить. Она шла ко мне и на углу какой-то улицы увидела группу солдат. Между ними, ей показалось, странно как-то суетилась девочка турчанка лет тринадцати. Она все время хватала одного из них за руку, а тот, не глядя, отстранял ее и что-то говорил другим солдатам. Все они были пьяны. В руках одного была пачка денег. Стало ясно — девочку покупали, но что-то у них не ладилось. Солдат отдал деньги и протянул к ней руки.

Девочка вцепилась в того, кто ее отталкивал, и пронзительно завизжала. Все опять стали ссориться, ругались и опасливо оглядывались. Тоня их растолкала и объяснила продавцу, что у нее есть знакомая, очень хорошая женщина, которая обязательно хочет выкупить турчанку и заплатит, сколько он спросит.

Солдат обрадовался, вернул деньги, и они пошли втроем. Тоня ему объяснила, что это очень хорошая женщина и жалеет несчастных девочек, заплатит поэтому, сколько он будет просить. Солдат сказал, что «цена одна — сто пятьдесят рублей».

Солдат был татарин и стал что-то по-татарски объяснять девочке, она его понимала, но смотрела испуганно и качала головой.

Тонина знакомая обрадовалась, сказала, что потеряла надежду освободить турчанку, так как их уже почти нигде не видно, а многим уже удалось выкупить таких девочек. Она быстро договорилась с татарином и принесла деньги.

Девочка испуганно смотрела на них и крепко держала солдата за руку. Тот мягко, даже ласково объяснял ей, что оставит ее у хороших людей. Но повторилось то же, что и на улице. Теперь она не визжала, но трясла головой, и оторвать ее руку от шинели татарина было невозможно. Все стали убеждать девочку, правда по-русски, и она не понимала.

Тонина знакомая ласково гладила ее по голове, ничего не помогало. Солдат огорченно сказал, что он видит — ей здесь будет хорошо.

— Ну что он меня так полюбил. Надоел он мне. Другие девушка сразу уходят, если продали, а этот не хочет. Я ее все равно продам или так отдам.

Спросили, почему он ее не возьмет с собой.

— У меня молодой жена, дети.

— Зачем же привез ее сюда?

— Нельзя было оставлять. Ее все равно бы убили, свои бы убили.

— Но продать солдатам — хуже смерти.

— Зачем хуже смерти. Солдаты тоже бывают добрые люди, а он красивый девушка.

Расстроенный солдат вернул деньги, и они ушли.

Я все рассказала дома. Вечером пошли к Александре Михайловне43. Мы часто ходили к ней в это трудное время. В ее серьезных, печальных глазах и скупых словах было какое-то утешение, какая-то опора.

Она, выслушав наш рассказ, сказала, что Феодосия не раз уже была крупным центром работорговли. Сюда привозили пленных из России, Польши и Украины. Теперь свершился круговорот времени и опять здесь торгуют людьми. Тогда была военная добыча, теперь хуже — добыча любви.

Что значили эти слова рядом с судьбой, которая ждала этого ребенка. Как понять что-нибудь и успокоиться? Но пришло время — не поняли, но успокоились и даже забыли, как всегда бывает. К тому же в городе стало тише, каждый занялся своим делом.

7.

Февраль был теплым, без обычных бурь, но 23-го выпал внезапно большой снег. На другой день стало удивительно тепло. Мгновенно пришла весна. Мы с Олечкой пошли гулять к морю. Снег таял под почти горячими лучами. С горы бежали, блестели и звенели ручьи. Море было очень синее, тихое под высоким солнцем. Когда мы пришли на широкий мол, в бухту входил большой транспорт. Корабль был еще больше того, что привез из Трапезунда турецких девочек. На корабле играл оркестр, блестели трубы и солдаты стояли плотной толпой на палубе. В то время музыка, даже самая простая, была не тем, чем стала теперь. Она была праздничная. Теперь радио делает иногда ее утомительно будничной. А здесь по голубому воздуху морской ветер нес к нам Марсельезу. Со всех сторон к морю бежали люди. Многие на бегу срывали с голов шапки. Удивительный то был день! Солнце, тающий снег, весна веяла в лицо, и Марсельеза подплывала все ближе. За спинами солдат сильный, теплый ветер расправлял четыре красных знамени.

Мы долго смотрели, как по трапу спускались счастливые люди в грязных, рваных шинелях. Больше не было войны! И радостно было смотреть, что кроме тощих вещевых мешков, они не тащили ничего. В толпе на молу кричали Ура и размахивали шапками. Казалось, что наконец настал покой.

Приходили письма из Москвы и из Казани. И там налаживалась жизнь. Но все это было обманчиво. Какой мог быть тогда покой! Волны только поднимались, а мы на краю земли не видели их.

22-го апреля внезапно внизу, в городе, начался бой. Непрерывно стреляли винтовки, а потом застучал пулемет. Мы с Тоней писали в моей комнате натюрморт. Окно упиралось в гору, город был с той стороны дома, и мы сначала ничего не слышали.

День был такой голубой, так быстро неслись веселые белейшие облака, и вдруг близко грохнул выстрел. Вбежала «Рибка» и крикнула, что красноармейцы дерутся с инвалидами44. Тоня бросилась к двери. Вся ее жизнь была полна страхов за своих сестер, маленького брата и больную мать. Болезненная, бледная, она мучительно пыталась выбиться из нищеты, прокормить на свое маленькое жалование телеграфистки большую семью.

Из окна Олиной комнаты было видно, как Тоня бежит по дороге в гору. В это время громко, где-то близко застучал пулемет. Она прыгнула в канаву и прижалась головой к земле. Пулемет смолк, она выглянула из канавы, и пулемет снова застучал. Опять легла. Мы в окно кричали, звали ее обратно. Но она не слыхала или не хотела возвращаться. Пришлось побежать за ней. Когда мы вернулись в мою комнату, стрельба усилилась. Тоня томилась и все повторяла: «Я знаю, Алеша на улице, его убьют».

Стрельба стихла. В окне мы видели, как Тоня <опять> бежит в гору и машет нам рукой.

И в этот момент на миноносце, стоявшем на рейде, выстрелила пушка. Потом внизу стало тихо, теперь стреляли на горе в кизильнике. Красноармейцы гнали инвалидов все выше.

К нам постучался спустившийся с горы солдат, попросил напиться. Он рассказал, что инвалиды отступили в Старый Крым, что раненых они уносят, а убитых оставили восемнадцать человек.

Мы с Олей вышли на улицу. Тишина, будто и не было сражения. Но в нескольких шагах от наших ворот ничком лежал человек, седой, вокруг него толпились соседи. Они рассказали, что он жил недалеко от нас. У него нашли спрятанные винтовки, привели сюда и расстреляли.

Опять по нашей улице повезли убитых. Линейка за линейкой спускались вниз. Убитые были с головой укрыты шинелями. Вначале было не страшно и даже не жалко, одна тупая усталость. Казалось, я ослепла и оглохла. Только непонятно было, что делать и куда деться. За те дни столько мертвых вошло в жизнь, что казалось: быть убитым естественнее, чем быть живым. И уж скорее бы…

Но тоска пришла вечером. Перед закрытыми глазами все спускались линейки, и не было им конца. С утра заметались слухи — один страшнее другого. Говорили, что солдаты ходят по квартирам «буржуев» и куда-то их уводят. Хватают даже на улице. Потом сказали, что их отводят на транспорты у причала. День был туманный и прохладный, зацветал миндаль. Казалось, нигде и никогда не было таких красивых цветущих веток и такого радостного воздуха весны. И стыдно становилось внезапной радости, острой, как печаль. Спрятаться лучше куда-нибудь от этой весны, которой безразлично все, что касается несчастных людей. Спрятаться от этой синевы без ясной линии горизонта, далекой, равнодушной и тихой. Но нельзя было войти в дом, нельзя было открыть книгу, взять в руки кисть.

После обеда из окна квартирантов смотрели в дядину подзорную трубу на транспорты, стоявшие в порту. Совсем недавно, летом, мы с дядей смотрели в этот его маленький телескоп на луну. Луна не стала ни больше, ни ближе, но стало ясно, что она — шар. Тогда было все просто и весело. И нельзя было поверить, что скоро убьют человека у наших ворот и что кто-то будет рыдать, стоя возле него на коленях. Теперь в дядин телескоп мы смотрели в пугающее будущее.

Сначала у самых глаз появились белые цветы сливы. Чуть шевельнулась труба — ржавый борт парохода и матросы у поручней. Они бросали что-то черное через борт. Не успела испугаться, как это черное, не долетев до конца, стало рассыпаться — это просто зола из топок парохода. Все страшные рассказы — выдумки.

А потом пришли и сказали, что все буржуи по требованию рабочих выпущены. Не хочется больше верить слухам, не хочется верить и последнему, самому невероятному, будто к городу подходят немцы, что они уже в Старом Крыму. Какие немцы? Откуда они? Еще накануне о них никто не слыхал.

В порту девять пароходов. Из двух труб повалил черный дым. Потом задымили и все остальные. Кто-то сказал:

— Уходят…

Пошли в дом опять смотреть в трубу. Появлялась то цветущая слива, то страшные черные клубы, а потом стало ясно видна палуба крейсера. На палубе маленький стол, над ним наклонились три матроса. Они что-то рассматривают, даже видно было, что это — карта. Правда, уходят. Дым из труб становился все гуще. Девять черных хвостов потянулись по прозрачному предзакатному небу. В моей комнате были нежные тихие сумерки. Громкий выстрел заставил вернуться в сад. Стреляли с крейсера «Федонисий»45, с того, где матросы рассматривали карту. Значит правда, что кто-то подходит к городу.

На скамейку присел Абрам Моисеевич, еврейский поэт46, недавно у нас поселившийся. Он рассказал: ходят слухи, что красные, уходя из Геническа, выпустили по городу сто двадцать снарядов. Подумал и добавил:

— Вранье, наверно.

За нашими спинами из окна выглянул дядин квартирант Волков. Это был несимпатичный человек, мы редко с ним встречались. Он с утра перетащил к себе дядину трубу и целый день осматривал бухту. Волков крикнул:

— А пушечка-то направлена прямо на нашу хатку.

Хотя и неприятно опять идти к этому человеку, все же интересно. Пошли. Матросы спокойно двигались около пушки. Повернута она была теперь в степь.

В саду было лучше, чем в доме. Чуть страшновато, но интересно, даже весело. У борта «Федонисия» бледно блеснул желтый огонь. Я спросила у Абрама Моисеевича:

— Что это?

Он не успел ответить, как грохнуло так, что за нашими спинами задребезжали стекла и покатил грохот, стал слабеть и затих. Это был первый выстрел по немцам. Стреляли довольно долго. Холодная ночь была полна грохота. Мы ушли в дом, но в комнате при мрачном светильнике стало тоскливо. На скамейке в саду красный огонек дядиной папиросы. Я подсела к нему. В городе было тихо, даже в слободке не лаяли собаки. Зато в порту слышны громкие крики и какой-то лязг.

Дядя сказал:

— Поднимают якоря — это гремят цепи.

Завыла сирена. Из черной, невидимой теперь степи дул сильный, холодный ветер. Каково сейчас в открытом море? Здесь, в городе, хотя и холодная, но все же весна, во всех дворах цветут деревья. Как море будет их качать и хлестать о борта.

Подошел кто-то к скамейке, в темноте не видно. Володин голос:

— Очевидно, уходят в Новороссийск.

Новороссийск — далеко. В море шторм. Какая ночь их ждет?

В железном лязге и криках было что-то мрачное и гневное. А наши дети спали в своих теплых постелях и ни до чего им нет дела. Пока красные были здесь, их побаивались, а теперь, когда они уходят, как грустно и жалко. Нужно идти спать, но заснуть трудно. В комнате темно и душно, а в ушах все звякает железо и такие же железные крики команды.

На днях или даже, может быть, завтра в городе будут немцы. В доме все спят. На окне занавеска отдернута. Не стучат колеса, не лают собаки. Только ветер за окном в черных деревьях, только печаль и ни одной звезды. Утро совсем голубое, тепло. Кажется, что за ночь сверху опустилась весна. Бухта пуста. Ушли. Встали рано, но все валится из рук. Бродишь без смысла. Прибежала «Рибка».

— Ой скорей же, скорее бежите в сад — немцы идуть…

8.

В степи вместо обычно едва различимой нитки Симферопольского шоссе тоненькая темная змейка уходила в сиреневую даль. Немцы вошли в город днем47. Из нашего сада видно было, как внезапно заполнились улицы людьми. Оживление, суета. Что же там в городе? Хотя и неприятно было — пошли.

Немцы — вот они!

Солдат не видно, наверное, их разместили в казарме, а офицеров на улице много. По Итальянской медленно прохаживались девушки в весенних пальто, с ними молодые люди, сменившие кепки на соломенные шляпы с ленточкой. Все жадно рассматривали равнодушно выступающих офицеров в незнакомой форме, вылощенных и чистых. Будто не они шли целую ночь по холодной и пыльной степи. Они не поворачивали голов, ни на что не смотрели, будто им все это давно знакомо и нечего здесь рассматривать.

Только один вдруг засмеялся и указал куда-то стеком. Его спутник взглянул в ту сторону и без улыбки пожал плечами. Они стали теперь нашими хозяевами. Надолго ли? Унизительно было это презрительное равнодушие.

Пошли домой, а в голове билась, совсем не к месту, строчка из А.Блока: «Что теперь тебе постылая свобода, страх познавший Дон-Жуан»48. И все думалось, что теперь жизнь тех, кто толпится на улицах, да и наша тоже, в этих равнодушных, затянутых в коричневые лайковые перчатки, руках. Трудно было понять, как случилось, что они так легко заняли огромную часть России. Правда, ночью большевики с кораблей стреляли в степь, по которой они шли.

С первых же дней немцы стали отправлять в Германию поезда с хлебом и разными продуктами49.

В эти дни между Женей и мною возникло непонимание и отчужденность — спорили о немцах. По матери Женя была немкой, и хотя в характере ее почти ничего немецкого не было, но она считала себя немкой. Естественно, что она легко познакомилась с двумя немцами. Кто-то их познакомил, стремясь угодить офицерам, скучавшим в городе, где мало кто знал немецкий.

Мне тягостно было смотреть, как в ослепительно белом платье с синим матросским воротником шагала она по набережной между двумя прямыми, как палки, немцами, болтала и чему-то смеялась. А ведь сейчас (думала я), может быть, такие же, как они, стреляют в Сашу и вообще в русских где-то в Галиции. От Саши несколько месяцев не было писем. Часто приходилось прогонять страшные мысли, но все чаще они переходили в уверенность, что никогда больше мы не встретимся. Я видела, что все наши думали так же. Когда я говорила об этом Жене, оно отвечала, что и русские убивают немцев. Говорила, что все рассказы о немецких зверствах ложь и пропаганда. Эти ее знакомые офицеры — люди как люди, а один из них образованный, серьезный и умный человек.

В нашей полунемецкой семье никто так не думал, всех тяготила эта оккупация. Дядя Рудольф, несмотря на свое такое немецкое имя, всегда говорил, что в нем больше эстонской и финской крови, а вообще-то он русский, и больше всех страдал от того, что в его любимом городе хозяйничают немцы. Вскоре эти немцы доставили и ему много волнений.

Как-то утром в наш двор въехал извозчик. Из экипажа вышли два немецких офицера. Старший из них козырнул и сказал, что ему нужно видеть «герр Редлих». Пошли за дядей. На подмогу ему пришла тетя Алиса. Дядя, за малым употреблением, стал забывать немецкий. Офицер холодно оглядел его феску, его взволнованное лицо и испачканную красками блузу. Потом он сказал, что немецким властям известно, что герр Редлих знает поблизости от города место, где наружу выходит пласт каменного угля. Он просит, чтобы герр Редлих поехал с ними сейчас же, не откладывая, и показал это место.

Бедный дядя! Он растерянно оглядывался. Казалось, был готов броситься бежать. Совсем не пытался, да и не мог, видно, скрыть своих чувств. Всех нас, высыпавших во двор, немцы рассматривали холодно, чуть насмешливо. Тут вмешался Володя, он попросил тетю Алису перевести, что если, мол, герру Редлих нужно сейчас с ними ехать, он должен переодеться. Старший офицер кивнул и скучающе разглядывал наш дом, сад, оранжерейку. Мы всей гурьбой увели дядю. Он остановился посередине кухни и сказал, что никуда не поедет и ничего не покажет, и он понимает, что все собираются его уговаривать поехать, но это напрасно.

В окно мы видели, как офицеры, которых не пригласили войти в дом, сели в экипаж. Эти холодные люди, затянутые в безукоризненные мундиры, вдруг показались опасными. Показалось, что нависла неминуемая беда.

Володя усадил дядю на кровать Стефании и сказал, что, кажется, дядя видел тот уголь очень давно. Дядя рассеянно кивнул головой и ответил:

— Да, лет девятнадцать тому назад…

— Вот и хорошо! Вы за это время, конечно, забыли, где это было, и найти не сможете. Повозите их немного, а потом скажите, что вспомнить не можете. Было это давно, да и память вам стала изменять. Им ничего не останется, как привезти вас обратно.

Дядя печально ответил, что уже то, что он с ними поедет, — предательство. С трудом уговорили его переодеться.

С убитым лицом он влез в экипаж и уехал с немцами.

Он долго не возвращался. Не знали, что делать, если он не вернется. Пугало всех и то, что последнее время у него было плохо с сердцем. Становилось все страшнее. Выглядывали на улицу, не идет ли? Решили, что кому-нибудь нужно пойти в город, может быть, что-нибудь узнаем, особенно, если с сердцем опять ему плохо. Но в воротах показался дядя. В своей старой с обвисшими полями шляпе, сильно опираясь на палку, он шел как больной.

Для вида дядя немцев возил долго. Потом они высадили его у городского сквера и уехали. Дядя так переволновался, что не смог сразу пойти домой. Посидел немного в сквере. Он не сразу успокоился и все твердил, что немцы скоро опять за ним явятся, но что теперь уж он никуда не поедет. Некоторое время он чувствовал себя совсем больным, но немцы не показывались, очевидно, поверили.

9.

Через неделю приблизительно, рано утром я пошла на этюд. Выходя из ворот, увидела военного, который поднимался по улице. Он был еще далеко, но что-то почти пугающе знакомое было в нем. Я смотрела-смотрела — Саша!

Он тоже узнал меня и поднял руку. Мы побежали друг другу навстречу. Когда мы возвращались, у меня что-то приключилось с ногами — дрожали и плохо слушались. Саша взял папку и краски, повел меня, обняв за плечи. Так мы вошли во двор. Во дворе стояла Валентина Ивановна. Почему-то лицо ее было испуганным и она быстро пошла к нам навстречу. Ей показалось, что мне стало плохо и меня привел домой чужой офицер. Мы объяснили ей, кто этот чужой офицер. Она возмущенно сказала, что так пугать — появляться с лицом без кровинки, будто пять минут до смерти — это уж чересчур. Приехал брат — радоваться надо! Это для нее он приехал из Ростова (как он нам сказал), для меня он пришел из той страны, из которой не возвращаются.

Саша весь день рассказывал о том, как жил последние полгода. На фронте, зимой, часть, где была его батарея, присоединилась к отряду генерала Дроздовского50, который направился на Дон. С ними совершили очень тяжелый, как потом говорили, «Ледовый переход»51 из Румынии в Новочеркасск и влились в Добровольческую армию. Сейчас ему дали временный отпуск по болезни.

В последние месяцы у него что-то с сердцем было не в порядке. Возвращаться в Добровольческую армию он не хочет и не может. Слишком много тяжелого видел он за эти полгода. Перед его отъездом, давая справку о болезни, врач сказал, что если не станет лучше с сердцем, пожалуй, можно будет хлопотать об его отчислении. Но теперь он бы хотел совсем не возвращаться, если бы можно было здесь пройти комиссию, он бы демобилизовался и поискал бы здесь работу.

Незадолго до его отъезда знакомый офицер рассказал ему об одном матросе, взятом в плен. Этот матрос один прикрывал отход своей части на опушке небольшого леса. Он был так храбр и так искусно сражался один на один с целым отрядом Добровольческой армии, что несмотря на то, что за эти полчаса он убил и ранил многих, его не расстреляли, как обычно делали в таких случаях, а взяли в плен.

Полковник, узнав об этом, велел его привести, хотел сам допросить. Сашин знакомый, который брал матроса, повел его к полковнику, решив попытаться все же спасти ему жизнь, хотя и мало было на это надежды… Полковник долго разговаривал с пленным. Видно, и его поразил этот человек. Неожиданно для всех он предложил ему вступить в Добровольческую армию, в противном случае незамедлительный расстрел. Матрос попросил папироску. Курил ее, глядя в окно. Потом повернулся к полковнику и сказал: «Нет, не могу».

Было в этом человеке (рассказывал Сашин знакомый) что-то, что заставило и других, бывших при этом непримиримых врагов большевиков уговаривать его согласиться. Это все были люди привыкшие к войне и к расстрелам, но они тоже не могли решиться послать такого человека на смерть. Он больше никого не слушал и только повторил: «Не могу!» Его расстреляли.

Саша сказал, что никак не может забыть матроса и чувствует, что не может больше участвовать в этой войне.

Первые дни все было хорошо. Мы много с ним гуляли и разговаривали. Он заметил, что со мной можно теперь разговаривать как со взрослой, и мы наново узнавали друг друга. И с Володей они много разговаривали, Володя все строил планы, куда бы его устроить работать после демобилизации. Думал, что это будет не трудно, он же почти окончил Московское высшее техническое.

Саша стал, как раньше, веселым. Но когда уходил в город один, он часто возвращался хмурым и усталым.

И становилось понятным, что и правда у него больное сердце. Как-то он сказал: «Послушай! Поговори со своей подругой, я несколько раз встречал ее с немцами. Как она может?» Я старалась ему объяснить Женины взгляды и поступки. Но он сказал: «Нет, нет, этого я не понимаю». И настроение его становилось все хуже. Он все больше сидел дома и казался прежним, только когда играл и возился с детьми. Как-то вдруг он сказал: «Нет, видно, придется возвращаться, не пойду я здесь на комиссию. На нашей батарее у меня есть несколько приятелей — люди хорошие, а некоторые смотрят на все это так же, как и я. Я знаю, что они не стали бы жить здесь под защитой немцев, и я тоже не могу. Поеду сразу на фронт, там ни одного немца не встречу. А здесь они на каждом шагу и всем распоряжаются. Не могу здесь жить и смотреть на это».

Мы с Володей говорили, что ему надо уходить от белых. Он соглашался, говорил: «Да, нужно», но <что> быть с немцами не может. Мы его не понимали, и казалось, что там ему будет хуже, чем здесь.

Саша уехал печальным, ничуть не подлечив сердце. Даже ни разу не пошел к врачу. Он уехал, а я пошла в немецкую комендатуру.

Ходили слухи, что где-то на Украине, на границе Советской России с теми губерниями, что были заняты немцами, есть пункт, где, имея бумагу от немецкого командования, можно перейти в Россию и добраться до Москвы. О сестрах и Мише уже несколько месяцев я ничего не знала и решила попробовать поехать в Москву. Дома меня все отговаривали, считая это очень опасным делом, но я хотела вернуться в Москву любым способом.

В немецкой комендатуре мне показали на очередь перед закрытой дверью. Народу было немного, и из разговоров можно было понять, что все стояли не за пропуском, а за другими делами. Никто, видно, не стремился получить нужное мне разрешение.

Вот и я стою перед столом, за которым сидит немецкий офицер. Рядом с ним переводчик в штатском. Комендант был похож на немца только недоброжелательным холодным взглядом, как у большинства немцев. У него черные вьющиеся волосы и глаза черные, а все же немец картавый и холодный. Выслушав меня, он спросил, откуда мне известно, что есть место, где можно перейти в Советскую Россию? Я ответила, что об этом все говорят. Разговаривали мы через переводчика, но я отвечала, не дожидаясь перевода. Было заметно, что это ему не нравилось. Он хмурился, спросил нетерпеливо: кто я? где живу? чем занимаюсь? И зачем мне нужно ехать в Москву?

Я сказала, что там моя семья. Он почему-то рассердился, даже лицо стало некрасивым от злости. Вытянув руку, указал пальцем на дверь и крикнул «вэг!». Не помню, чтобы это «вон» показалось обидным. Немцы в то время были чужими, отгороженными чем-то непроницаемым, и странно было бы на них обижаться.

Очень скоро началась в Германии революция52. Вильгельм бежал53. Но ушли немцы не сразу. Офицеры остались такими же высокомерными, какими были с самого начала, стало их меньше на улицах. Солдаты же очень сильно изменились. Вдруг оказалось, что они вовсе не на одно лицо, что все они, как и мы, самые разные. Их на улицах появилось много. В жару некоторые из них ходили, расстегнув ворот, громко разговаривали и смеялись. Даже с прохожими пытались говорить на невероятно ломаном русском языке. Потом пали Дарданеллы54. Офицеры стали еще надменнее.

10.

В ясный августовский день мы с Женей пошли к ее двоюродной сестре. Отец ее сестры был старый моряк, чуть ли не адмирал в отставке. У него была за городом, на горе, дача. Запущенный сад с виноградником бежал вниз к каменной ограде. С террасы виден белый город и синее сияние залива. Дышалось здесь легко, стало очень весело.

Мы пили чай в темноватой столовой, с дверью, открытой на залитую солнцем террасу, болтали и беспечно хохотали. Там сидел отец Шуры в качалке с ногами, несмотря на жаркий день, укрытыми пледом, читал газету. Он взял со столика большой бинокль и начал рассматривать бухту. Дочь сказала, смеясь:

— Любимое занятие, единственное развлечение.

Вдруг он сгорбился и напряженно во что-то всматривался. Повернулся к нам и что-то сказал. Мы громко разговаривали и не расслышали, он повторил:

— Сюда идет французский миноносец и уже близко.

Мы выскочили на террасу. Хорошо близко! Едва заметная полоска на синей дымке моря. И как он мог рассмотреть флаг?

— Бегите скорее, как раз успеете.

Мы побежали к калитке, пересекли дорогу и, взявшись за руки, помчались вниз по горе, перепрыгивая через низкие каменные ограды виноградников. Бежать было легко вниз по сухой короткой траве. В городе все улицы тоже вели вниз. Но тут уж мы бежали не одни. Многие бежали в том же направлении и обгоняли нас. Видно, здесь уже всё знали. Остановились мы у самого края мола.

Небольшое серое судно, обогнув волнорез, приближалось к нам. На мачте трехцветный флаг и надпись «Casque»55 вдоль борта. Миноносец пришвартовался к молу. Матросы приветственно поднимали руки, а один, перегнувшись через поручни, уже с кем-то разговаривал, смеясь и жестикулируя. Толпа все увеличивалась, появились немецкие солдаты. Один подошел к самому краю мола и мрачно разглядывал французов. Несколько матросов стали грозить ему кулаками. Война ведь там, далеко на западе продолжалась. Немец сердито что-то крикнул. Вокруг засмеялись — «ругаются».

В Крым пришли французы56 — значит, конец войне, совсем конец, везде конец. На палубу вышел офицер, он негромко что-то сказал матросам, и те неохотно опустили кулаки. На молу людей становилось все больше. Они переходили с места на место, махали шапками, кричали что-то матросам. Многие пытались разговаривать с ними на ломаном французском или, смеясь, объяснялись жестами или гримасами. Никому не хотелось уходить домой. Матросы, которых не спускали на берег, разглядывали с палубы веселых русских и сердитых немцев.

Прошло несколько дней, и настало утро, когда оказалось, что немцев нет. Сегодня еще были везде — завтра ни следа!

Женя узнала, что на пути в Германию немецкие солдаты убили нескольких своих офицеров. Среди убитых был один из ее знакомых, тот, у которого был высокомерный вид.

После ухода немцев город заполнила Добровольческая армия57. В порту вместе с транспортами, привозившими белых, всегда несколько иностранных судов.

Поток беженцев с севера залил город. Жизнь стала какой-то временной, суетливой.

ВТОРАЯ ГЛАВА

1.

<Начало 1919 года>

Проходила зима. В конце зимы тревожные слухи: «У белых дела на фронте плохи». В газете об этом ничего, но слухами полнится город. А беженцы все приезжают и приплывают, непонятно откуда. И вот уже в городе не осталось ни одного угла. Пришел день, когда и этот город стал ненадежным. Бежать! Плыть в Новороссийск, в Ростов, только бы подальше от приближающегося фронта.

Опять, как год тому назад, уходили пароходы в Новороссийск, но уплывали на них теперь белые. Сначала постепенно исчезали неприкаянные беженцы с Севера. С длинными тревожными гудками уходили в темное, неспокойное море пароходы, увозя набитые людьми каюты, трюмы, даже на палубах дрожали на вещах под темным пасмурным небом угрюмые люди. Паника заражала и тех, кто всю жизнь прожил в Феодосии, и многие из них стали, не зная хорошо почему, добиваться возможности сесть на любой пароход.

За волнорезом неподвижно и равнодушно высился дредноут «Королева Елизавета». Наш знакомый разговаривал с командиром миноносца «Casque». Он рассказал, что ушел из Ялты после того, как ее заняла Красная Армия. В Ялте все спокойно, и он понять не может, почему население бежит из города.

Другой знакомый умудрился побывать в Новороссийске. Там творилось невообразимое, съезжались люди со всего Крыма. За право переночевать в гостинице, сидя на стуле, платили 200 рублей.

В Новороссийске сыпняк, не хватает еды, а переполненные пароходы всё приплывают. Как ни странно, и в нашем доме начались волнения и сборы в дорогу. Тетин брат, дядя Эрвин, решил уехать. Володя вел с ним бесконечные разговоры, убеждая остаться. Дядя Эрвин был военный врач. Он все твердил, что раз у него на плечах погоны, ему не избежать ареста. И ему удалось вместе с женой и падчерицей, веселой, румяной девочкой лет восьми, сесть на пароход.

Прошел год после ухода большевиков, и опять бегство из города. Опять холодный туман окутывает нашу цветущую сливу и спускается, и спускается по ступеням крыш к морю. Опять туман тревоги заползал в сердца остающихся в городе. Жили надеждой, что город сдадут без боя. Говорили, что когда Красная Армия будет в пятнадцати верстах от города, уйдет и последний крейсер.

Рассказы, разговоры, причитания — и никто ничего не знает. В последний вечер в бухте, помимо кораблей добровольцев, собралось много иностранных военных судов. Со скамейки в саду видны они все. Вызывали тревожные мысли: «Неужели же те самые матросы, что на палубах своих кораблей прыгали через веревочку, занимались боксом, деловито драили медь и кричали что-то смешное людям, идущим по набережной, будут так же деловито и весело наводить на нас орудия и стремиться ни с того ни с сего нас убить».

Один миноносец ушел из порта, стал на рейде и сейчас же начал свой безмолвный разговор с большим крейсером. Крейсер в ответ мигнул несколько раз. Вот уж подлинно «как демоны глухонемые»58. Молчаливый разговор в туманных сумерках холодного неба, над испуганно затихшим городом рождал удивление и грусть.

Когда совсем стемнело, из бухты метнулся прожектор. Там, у моря белый, крепкий как меч, постепенно становился мягче и переходил в туманное свечение. Внезапно он на минуту остановился на нашем доме и превратил его в домик из сказки, в домик из «Синей птицы», что осталась так далеко в Москве59, которую мы так глупо, так опрометчиво покинули, которая была и нет уже нигде. Нет, правда — есть она, она приближалась с каждым часом вместе с солдатами, идущими в этой ночи по крымской степи. И опять повернулась к нам жизнь новым ликом.

2.

Город взяли красные60.

Через несколько дней мы с Женей пошли искать работу. Попали в одну из групп молодежи, которую направили переписывать библиотеки лиц, бежавших из города. Четверо из нас знали иностранные языки, поэтому нас направили в дом Соломона Крыма61, депутата Государственной Думы, богатого человека. У него было много иностранных книг.

В десять часов мы собрались у чугунной тяжелой ограды. За ней был красивый большой сад и дом, почти невидимый за деревьями. Калитка на запоре, тишина. На окнах задернуты занавеси. Дом казался необитаемым. На решетке звонок. Позвонили. На дорожку выбежала девушка, видимо прислуга. Подошла к калитке, испуганно спросила:

— Вам кого?

Мы дали ей мандат на большом листе с печатями. Она убежала. На дорожке появился быстро идущий молодой человек. В его глазах был почти такой же испуг, как и у девушки. Он открыл калитку и повел нас к дому. В большом холле было полутемно от опущенных занавесей. Он открыл высокую тяжелую дверь, ввел нас в темную комнату, подбежал к окну и отдернул занавеску. Стены до потолка были скрыты книжными шкафами. Посреди комнаты круглый стол и несколько глубоких кресел, обитых кожей. Такие кресла я видела в детстве в Качановке, к ним так же, как и там, были прикреплены подвижные пюпитры для книг. Сиди развалившись и страницы переворачивай.

Молодой человек вынул из кармана связку ключей и торопливо отпирал шкафы. Подошел к столику у окна, сказал, что если нужно писать, здесь есть все, и ушел, тихо прикрыв за собой дверь.

Весь день мы возились со словарями и писали подробные карточки на каждую книгу. Под конец мы очень устали. В это время вошел знакомый молодой человек и поставил на стол большую фарфоровую вазу с яблоками и грушами. Удивительно, как их сохранили здесь до весны.

— Вот, пожалуйста! — сказал он и вышел.

За ним пришла горничная с тарелками и фруктовыми ножами. Они оба явно побаивались и не знали, о чем с нами говорить.

Повеселившись по этому поводу, мы принялись за фрукты, очень вкусные, хотя и пролежали они всю зиму.

В этом доме мы работали довольно долго. Каждый день робкий молодой человек приносил фрукты и уже не говорил: «Вот, пожалуйста». Он окончательно онемел. Забавно было, что каждый день, когда мы уходили, в холле открывалась небольшая дверь и появлялось в ней лицо старушки. Она провожала нас острым любопытным взглядом. Может быть, она ждала, когда же мы схватим какую-нибудь вещь и утащим ее с собой.

Книг было много, но все же настал день, когда мы закончили переписку. Молодой человек с официальным выражением лица запер все шкафы и отдал нам ключи. Мы сказали, что этого, кажется, не требуется. Но он покачал головой, поклонился и ушел такой же немой, как и во все предыдущие дни.

Следующая работа была совсем не похожей на первую. Нам сказали, что в квартире, в которой мы будем переписывать книги, жил известный в городе адвокат62.

Открыл нам дверь невысокий красный командир с круглым симпатичным лицом. Сразу же, ни о чем не спросив, сказал, что мы ошиблись адресом. Когда же он прочел наш мандат, его лицо стало огорченным и озабоченным. Он вздохнул, повел нас по темному коридору и открыл одну из дверей. Вместе с потоком света ударил запах спирта и винного перегара. Наш провожатый бросился к стоявшему у стены дивану и принялся будить человека в полосатой тельняшке. Но разбудить его оказалось непросто. А когда он проснулся, то вполголоса произнес несколько таких слов, что командир сразу же перестал его будить. Наш провожатый с тоской озирался. Он загрустил, да и было от чего. На очень грязном полу валялись пустые бутылки, несколько книг, черная куртка и бескозырка. На большом, придвинутом к стене письменном столе, видно, тоже недавно кто-то спал, валялась подушка и солдатская шинель. А главное — дышать было абсолютно нечем.

Командир побежал к окну и распахнул его. Когда мы вернулись в переднюю, он сказал, что просит нас прийти завтра.

— Все будет в порядке, чисто, вот тогда и будете книги записывать.

На другой день вся мебель была расставлена по местам. Воздух свежий, идеальная чистота. Библиотека оказалась неважной, никаких редких книг, не то что у Крыма. Да и иностранных почти не было. Все романы да юридические книги и журналы.

К нам часто входили красноармейцы и, сидя на подоконниках и на полу, задавали вопросы. Считали, очевидно, нас людьми высокообразованными. Потом еще были квартиры, но что-то не запомнились. В городе образовался профсоюз работников искусств «Рабис». Всех, кто хоть немного рисовал, наравне с настоящими художниками, каких в Феодосии было немало, приняли в этот профсоюз, в секцию ИЗО. Там нам предложили создать студию, чтобы обучать живописи всех, кто желает. Дали для этой цели дом Нины Александровны Айвазовской63, внучки художника. Мы притащили на себе из педагогического училища мольберты. Поместились очень удобно в прекрасной квартире, где я бывала еще до революции. Пока, за неимением натурщиков, рисовали друг друга с одинаковым увлечением и настоящие художники, и те, чьи руки еще не привыкли ни к кисти, ни к углю.

Была там диванная, большая комната с толстым ковром и широкими диванами вдоль стен. Называлась она «кейфуйня» — от слова кейфовать. Там, под звуки то далекой, то довольно близкой стрельбы, мы в перерывах отдыхали, веселились и хохотали над остротами Хрустачева64, да и все изощрялись, кто как мог.

С утра работали в самых разных квартирах, возились со словарями, писали бесконечные карточки и старались себе представить, что за жизнь шла до нас в этих комнатах. Многие из нас овладевали впервые восьмичасовым рабочим днем. Едва пообедав дома, бежали в студию.

Как будто совсем неожиданно приблизилась Пасха. Пришла в свое время, как в невообразимо далеком прошлом. И стоило закрыть глаза, как в них медово засветились плошки на столетних липах вокруг церкви, освещенной снизу горящими смолёными бочками (нехитрая иллюминация тех дней), и запел в ушах веселый перезвон давних колоколов. Хотелось пойти к заутрене. Но «верующие» добровольцы в эту «святую ночь» воевали почему-то больше, чем обычно.

На едва различимых в эту черную ночь (в такой же черной бухте) кораблях все время вспыхивало желтое пламя, и грохот катился в невидимую весеннюю степь. Невольно думалось, что там уже цветут оранжевые тюльпаны и темно-красные пионы. Ночь эту, как часто бывает весной, внезапно затопил новый, неизвестно откуда пришедший, душистый, тревожный воздух. И мы пошли к заутрене.

По улицам люди шли в направлении собора, шли молча. Тихой и затаенно таинственной была эта ночь, какой она всегда была в детстве, и как в детстве сулила нечто удивительное впереди. Будто говорила: «Это только начало». Священник возглашал — «Да воскреснет Бог и расточатся врази его. Яко исчезает дым от лица огня да исчезнут». Исчезнуть «яко дым» должны были те, что стреляют на невидимых кораблях. Это они были «врази», хотя и молились Богу на разных языках. В руках у людей потрескивали свечи. И «Христос воскресе» и смех и троекратные поцелуи. «Яко исчезает дым от лица огня»…

И странно было думать, что огонь этот — те «безбожники», что сражались в степи за город. После заутрени мы стояли на паперти. Стрельба стихла. Солнце уже взошло, но море еще по-рассветному туманилось. Тут кто-то позвал «Лиза!». Оглянулась — на меня, знакомо улыбаясь, смотрела худенькая девушка. Маня Могильная! Она была совсем прежней. Это ее улыбка, ее большой лоб и ясные, веселые глаза. Мы держались за руки, смотрели друг на друга и смеялись. В Сумах65 в гимназии мы с ней дружили, а Миша дружил с ее братом. Неужели это мы смешными девчонками бродили с ней под руку по коридорам и саду гимназии. Это мы поверяли друг другу свои детские мысли и смешные тайны. Теперь нам двадцать один год. Она замужем за белым офицером. Он эвакуировался в Новороссийск, она осталась в Крыму, большевиков не боится. Не знает как, но обязательно встретится с мужем.

Условились, что она придет ко мне вечером. Она уходила, пряча в карман бумажку с адресом. Обернулась и помахала рукой. Вечером она не пришла, не пришла и на другой день и вообще никогда не пришла. Что с ней случилось? Если бы все было благополучно, она бы пришла. А я и не знала, где ее искать. В трудное, серьезное время детство заглянуло ко мне в последний раз ее милой улыбкой, ее ласковыми глазами. Я долго поджидала ее, но время не позволило ждать, оно неслось и менялось. Одно оставалось неизменным в то время — это бои рядом с нами, бои днем и ночью. Привыкли засыпать и просыпаться под отдаленную канонаду, которую ветер с той стороны часто делал близкой, иногда будило гудение редких в те годы самолетов. В такие ночи спали тревожно. Проснешься — глухо и тихо, а потом с грохотом начинает катиться по ночной степи, будто с горки на горку, снаряд. Звук все слабеет. Далекий взрыв. Несколько снарядов попали в Сарыголь, потом в Форштадт66. Один упал на монастырский виноградник, это было днем. Мы сидели в саду и все видели. Потом узнали, что в винограднике была убита женщина и девочке оторвало руку.

Греческий крейсер подошел близко к городу, обстреляв предместье, стал посылать снаряды в Сарыголь и дальше в степь. Перед тем как начать этот обстрел, он стоял у противоположного берега бухты. Мягкий, теплый ветер с нашей стороны, выстрелы были не громки. Поэтому, наверно, было совсем не страшно. Разрывы тоже не слышны, но степь затянула пелена дыма. Приближался вечер, и чем чернее становилась эта пелена, тем ярче зажигались на ней красные фонари взрывов.

А жизнь, несмотря на все это, налаживалась. Все работали, Володя получил работу в Городской Думе. Одно тревожило. Вскоре после прихода Красной Армии в городе появились махновцы. Они ходили большей частью группами, но иногда встречался в важном одиночестве добротно одетый парень с шашкой, тяжелой кобурой у пояса и с большим черным бантом на груди. Заглянуть в его пустые равнодушные глаза было страшновато. За этим равнодушием стыла жестокость, такая же тупая и равнодушная. Скоро стало известно, что они входят в квартиры, чаще всего к евреям, роются в вещах и уносят что подороже, пригрозив револьвером, но не пуская его в ход. Проявить в полную силу свойственную им жестокость мешало присутствие в городе Красной Армии. Красные, как тогда говорили, терпели их потому, что в это время Махно67 выступал против белых. Мы тоже познакомились с одним махновцем, но, очевидно, это был не худший экземпляр. Как-то утром во двор вошел молодой парень с кобурой у пояса и черным бантом на груди. Он потребовал хозяина. Узнав, что дяди нет дома, сказал: «Ну что ж, подожду. Нужно его повидать. Говорят, что он немец и ходит к морю, планты кистью срисовывает. Не иначе шпион. Ну, я подожду». И сел во дворе на валун. Сидел и с равнодушным презрением разглядывал нашу неказистую со двора дачу. Скоро он явно заскучал. А мы все ждали, когда же он войдет в дом. А он все сидел, настроение его, видно, испортилось.

Саня смотрел в окно и умирал от желания рассмотреть поближе махновца, особенно его револьвер и черный бант. Саниной обязанностью было кормить кур, которых держали на чердаке. Идти к курам надо было мимо махновца. Он взял миску с кашей и пробирался вдоль стены с осторожностью и таинственностью следопыта, с жадным интересом поглядывая на парня. Тут случилось неожиданное. Махновец вскочил и грозно спросил: «Куда идешь?» Саня робко показал на чердак.

— Чего несешь? Кого будешь кормить? Кого прячете? — схватил его за плечо и сказал: — Веди!

Когда вошли на чердак, куры с кудахтаньем и хлопаньем крыльев окружили их. Саня робко стал разбрасывать кашу.

Махновец с хохотом выскочил во двор. Он сидел на камне и смеялся, хватаясь за живот. Посмеяться человеку полезно. Он спустился с чердака подобревшим. Подозвал выбежавшую во двор Олечку и расспрашивал:

— Чем занимается этот немец? Где служит?

— Художник, — ответила Оля.

— Картинки малюет? Коли правда, покажите, где же его картинки?

Мы гурьбой повели его в мастерскую. Наверное, первый раз в жизни он видел столько картин, собранных вместе.

На стенах висело много морских этюдов, были и портреты и натюрморты. Лучше всего дядя писал натюрморты. Он очень любил голландцев и пытался в своих работах подражать им.

Парень был поражен. Ходил вдоль стен, удивленно цокал языком и качал головой. Ему все нравилось, особенно его поразила самая большая, но и самая неудачная картина. Была она метра два на три. Стояла на мольберте, обращена к большому окну. Написано в ней море в поздние сумерки. По морю шел пароход с освещенными окнами. На первом плане на камне стояла купальщица и махала пароходу чем-то розовым.

Махновец зачарованно долго стоял перед ней.

— Эх, больно здорова, не унесешь. Куда ее такую здоровую денешь? Так он все малюет, а не планы снимает?

— Конечно же. Он художник. Все его знают.

Махновец вышел во двор и вдруг спросил:

— А штанов у вас хороших нэма?

Сейчас же принесли брюки. Он внимательно их осмотрел. Остался доволен. Аккуратно свернул и сунул под мышку.

— Черт-те шо наплетут. Ну, я пошел.

3.

Бой в степи продолжался, и всех тянуло сидеть вечером в саду на скамейке. На горизонте тихое зарево. За ним, очевидно с Азовского моря, скользнет внезапно тонкий белый луч. И, как бы отвечая ему, близкий как меч с броненосца в бухте прожектор. И всё новые прожектора зажигаются на судах и начинают шарить по степи. Потом один из них приближается к городу, луч начинает ломаться на крышах и стенах, воткнется в небо и погаснет. Опять «демоны глухонемые» начинают мигать и порождать в сердце тревогу. К чему они готовятся? Не бомбить ли город? Стали чаще бомбить окраину и Сарыголь.

Сарыголь скрывался в черных клубах и сквозь них просвечивали оранжевые, почти красные клубы пламени. Один раз после обстрела Сарыголя разрывы приблизились к городу. Над ними вырастали все ближе и ближе дымные грибы. И вот один уже у дачи Стамболи68.

Этот мавританский дом, похожий на картонажную игрушку, стоял на горке, видный отовсюду. И нам начинало казаться, что вот-вот один из снарядов попадет в дом Стамболи, и почему-то мною овладел какой-то веселый страх. Потом три крейсера стали стрелять по степи.

По утрам в бухте скользили военные суда. Как-то их насчитали пятнадцать. Далекие звуки боя оставляли уже равнодушными, хотя, когда стреляла «Королева Елизавета», дрожали не только окна, но и двери. Работали по-прежнему спокойно. Привыкли к выстрелам, привыкли к мысли, что, вероятно, будут бомбить («бомбордировать», как тогда говорили) город.

На площади у городского сада копали ров. Оказалось, что братская могила. Ясным теплым утром были похороны двадцати красноармейцев, убитых у Дальних Камышей69.

За два года до этого, таким же летним утром, я стояла здесь и смотрела, как сбрасывают памятник Александра III70.

Когда я училась в гимназии, проходя по этой площади, я часто видела, как этот чугунный человек смотрел на золото заката, раскинувшееся на полнеба. Рядом погружалась в глубокую тень Итальянская с ее аркадами и тополями, и над нежно-зеленым вечерним морем клубились облака. Серый тяжелый военный человек был чужд всему этому.

Четыре года спустя случай привел меня на площадь за несколько минут до того, как сбросили этот памятник. Тогда, как и теперь, на площади стоял народ. Какие-то люди били молотками по цоколю в том месте, куда упирались чугунные столбы ног. Приставили стремянку. По ней поднялся, почти взбежал ловкий и веселый матрос и набросил петлю на чугунную шею. Спрыгнул. Лестницу унесли. Народ отошел подальше. Несколько человек взялись за длинный канат и потянули его.

Казалось, что чугунная глыба будет сопротивляться. Но бородатый царь с петлей на шее две-три минуты тупо, казалось растерянно, смотрел вдаль. Потом медленно — видимо, что-то еще немного удерживало его ноги — и покорно стал падать вперед.

Много еще случилось в эти годы, и вот теперь на этой площади хоронили людей, о чьей гибели день и ночь говорили нам далекие выстрелы. Выстраивались профсоюзы со знаменами. В центре у могилы стоял грузовик, на нем сложено много венков с красными лентами.

И вот над толпой поплыл длинный ряд заколоченных, далеких от всего на свете гробов. «Немых гробов!»71 Несли их на поднятых руках. Двигались они медленно, и казалось, что не будет им конца. Очевидно, число двадцать, когда оно относится к гробам, большое число.

Играл духовой оркестр, пушки в бухте стреляли непрерывно, а мы хоронили убитых ими людей. А там всё убивают и убивают день за днем.

На большой холм, образовавшийся из выброшенной земли, въехал матрос на белой лошади, на его груди красный бант и красная повязка на рукаве. Лицо его как будто даже празднично. Он оглядывал народ, блестящие на солнце медные трубы, дергал за узду лошадь, ей трудно было стоять на рыхлом холме. А гробы опускались там, за толпой, исчезая в невидимой могиле.

На броневик поднялся человек. Оркестр умолк, и человек заговорил. Он говорил о славе, которой покрыли себя погибшие. За ним поднимались другие, и опять о славе и о том, что плакать не нужно, нужно гордиться этими людьми, их не забудут в веках, так как пали они за свободу.

Рядом со мной жалобно плакала женщина, слушая слова о том, что не нужно плакать, нужно гордиться. Плакала она, будто похоронила кого-то ей дорогого, а не неизвестных людей, пришедших с далекого севера.

Послышался стук земли о доски. Могилу закидали быстро, работало очень много народу, когда один уставал, подходил другой.

На высоком длинном холме укладывали венки, и все постепенно расходились. Пошли и мы домой. Поднимаясь в гору, стрельбу услышали совсем близко. Дома нам сказали, что фронт в пятнадцати верстах72.

4.

Это были последние дни перед взятием Крыма белыми. Ворвались они внезапно73. Не слышно было ни одного выстрела. Мы просто их увидели. Стояли с Олей в саду, разговаривали, и вдруг она потянула руку и указала на улицу, которая проходила под нашей горой. По ней ехали казаки в кубанках с пиками наперевес. Ехали они медленно, заглядывая в каждый двор.

Не знаю, куда отступили красные и всем ли удалось уйти74. В течение нескольких дней все неузнаваемо изменилось.

На улицах поток возвращающихся беженцев и военных. Офицеры разных добровольческих полков со значками на рукавах. Моряки — французы, англичане, греки — офицеры и матросы. Не то что мрачноватые немцы, они держались беззаботно и не как завоеватели, а как хорошие знакомые этих добровольческих офицеров.

К весне, кажется в конце марта75, почти вся белая армия оказалась в Крыму. Пароход за пароходом выгружали в порту солдат, пушки, лошадей. Последнее письмо от Саши было из Ростова. Мы ждали со дня на день, что он приедет. Тетя Алиса отгородила ширмой в большой комнате угол для него, даже застелила постель очень белыми простынями, такими белыми, какие бывали только у нее.

Он должен приехать. Трудно было в эти дни думать о чем-нибудь другом. Но он не приехал.

Потом узнали, что весь Кавказ, Дон и Кубань уже заняты большевиками. Говорили еще, что севернее Крыма есть какие-то части Добрармии, но что мало надежды, что они там удержатся, что спешно укрепляют перешеек. Где узнать что-нибудь о Саше?

Посоветовали пойти в штаб Дроздовцев76. Направили меня к какому-то полковнику. Он выслушал меня и сказал:

— Редлих? Да я его видал совсем недавно, он должен быть здесь.

Я ответила, что здесь живут его родные, что он знает, что его ждут. Что он обязательно пришел бы к нам, что я его сестра.

Полковник приказал офицеру, что-то писавшему за маленьким столом, сейчас же разузнать, где Редлих.

Офицер ушел. Томительно долго он не возвращался. Наконец он пришел и сказал, что в последние дни перед эвакуацией его никто что-то не встречал. Я спросила, не мог ли он оказаться в каком-нибудь другом городе Крыма.

Мне ответили, что это совершенно невозможно, но что можно поручиться, что он не убит и не ранен, об этом бы обязательно знали. Мне сказали:

— Приходите завтра.

Я приходила несколько раз, никто ничего не знал. Было заметно, что они тяготятся разговорами со мной. И в конце концов попросили оставить мой адрес. Как только что-нибудь узнают, сообщат. Дома меня пытались успокоить, но теперь уже было ясно, что с ним что-то случилось. Все же я ждала его каждый день. И наступил день, когда я перестала ждать.

Однажды утром ко мне пришла девушка, с которой я встречалась в одном доме. Она сказала, что пришла бы раньше, но долго не могла узнать мой адрес. Один ее знакомый, офицер Добровольческой армии, спросил, не знает ли она Елизавету Павловну Редлих. У него есть для меня письмо от брата. Вчера она узнала мой адрес. Он ждет нас в ее квартире. Всю дорогу мы почти бежали. Офицер, пожав мне руку, сейчас же вынул из кармана такой знакомый желтый бумажник и торопливо сказал:

— Вы только не пугайтесь, он жив и теперь уже, наверное, здоров.

— Где он?

В последний раз видел он Сашу в госпитале, в Новороссийске. Там он выздоравливал от сыпного тифа. Офицер ходил к нему несколько раз, так как старался устроить его на какой-нибудь из уходивших в Крым пароходов. Вначале брали еще раненых и выздоравливающих, но в тот день, когда ему удалось добиться согласия одного капитана, вышел приказ о запрещении вывозить больных и раненых.

Красные уже были очень близко от Новороссийска, не хватало мест для отступавших солдат.

— Мне выдали на его имя солдатскую книжку и разрешение перевести его в солдатский госпиталь, числиться солдатом безопаснее. Когда я пришел к нему с этим известием, он сказал, что уже знает о приказе. Он сказал: «Говорят, нас эвакуируют в Феодосию». Там живет его сестра. Он просит передать ей кое-что и отдал мне этот бумажник. Увидев в нем деньги, я уговаривал его оставить деньги себе. Но он сказал, что, конечно, у него отберут все, особенно деньги, а сестре они, хоть их и немного, пригодятся. Я с ним согласился и взялся передать вам этот бумажник со всем, что в нем находится. Он поправлялся, хотя еще лежал в постели.

Я ничему не верила, что он говорил. Известно, в каком случае привозят родным вещи солдата. Об этом и сказала ему, просила сказать правду.

Он поклялся, что говорит правду. Саша поправлялся, был уже вне опасности, что ему еще не позволяли встать, чтобы окрепло сердце, что тиф был не тяжелый.

Он на днях отправляется на фронт, быть может нам больше не удастся встретиться, и что какой тяжелой ни была правда, грешно было бы мне солгать.

И повторил, что Саша, когда они расставались, был почти здоров и совершенно спокоен, не волновался, как многие другие. И просил его передать мне, что я тоже не должна волноваться, так как ему с солдатским удостоверением ничего не грозит.

И я поверила офицеру. Поверила в то, что когда они расставались, Саша был жив. В этом убедило меня то, как Саша держался и что говорил. Он был похож на папу77 не только лицом. Я знала, что если бы папа оказался в таких же условиях, он держался бы так же точно.

В бумажнике были часы, несколько керенок, какие-то справки и неоконченное письмо ко мне, написано оно было давно, наверное, еще перед болезнью.

На рейде постоянно пять-шесть судов с иностранными флагами. Жизнь стала той же, что несколько месяцев назад. Добровольцы дают банкет союзникам78, потом англичане ответный банкет добровольцам, и висит за волнорезом в черноте ночи огромный золотой корабль, унизанный лампочками. Иллюминация в честь гостей, и слышна далекая музыка с «Королевы Елизаветы».

Вернулись и наши беженцы79. Взрослые изменились не очень. Правда, сильно похудели и немного прибавилось седины. Но маленькая Женя! Куда девалась прежняя девочка, румяный веселый цветочек. Из извозчичьего экипажа осторожно сошла наголо остриженная худышка с бледным, покрытым струпьями лицом. Ее тело покрыто нарывами. Такой она стала после холеры. Ходила медленно, оттягивая платье, то с одной стороны, то с другой, чтобы оно не касалось нарывов и заживающих струпьев. Жива она осталась чудом.

Вечером она сидела, и мы слушали бесконечную повесть о том, как они жили эти четыре месяца. Первые дни в Новороссийске жили с толпой беженцев на вокзале, потом они сняли угол в какой-то халупе. Было холодно и голодно. Воду брали из бака на вокзале и с трудом на мангалке готовили скудную еду. Началась жара, а с ней холера. Как-то послали Женю за едой. Было жарко, она хотела пить и напилась из кружки, прикрепленной к баку. Через несколько часов ее увезли в холерный барак. Все дни бедная тетя Зина просиживала на земле у входа в барак, стараясь перехватить врача и узнать что-нибудь о Жене.

Вначале не было никакой надежды. Прошло несколько дней, и врач сказал, что организм очень крепкий и, может быть, ее удастся спасти. Теперь уже больше месяца, как она вышла из барака, а осложнение после холеры не проходит. Нарывы, лысинка на голове и ужасающая худоба.

Только через несколько месяцев жизнь победила и по саду бегала с другими детьми румяная, веселая толстушка-хохотушка. Вместе с другими она бегала смотреть, как марширует по городу, под смешную музыку волынок и маленьких барабанов, отряд голоногих шотландцев в коротких клетчатых юбках с меховыми сумками, похожими на муфты у пояса. 

Продуктов было достаточно, но жить стало не легче. Трудно было достать работу. Володя, правда, имел немного работы по строительной части. Олечка поступила в магазин кассиршей. Я давала очень дешевые уроки, клеила мешочки для аптеки, делала кукол для одного магазина.

От командования Добрармии на улицах появились объявления. Все работавшие при красных должны зарегистрироваться у коменданта города. Мы с Женей пошли. В комендатуре толпились и военные и штатские. Мы с трудом нашли нужную нам комнату. Принял нас офицер в щегольской форме. Он даже встал, когда мы вошли. Слушал о нашей работе, лицо его выражало крайнюю степень удивления и сожаления. Он не может понять, как это девушки из, по-видимому, интеллигентных семей могли пойти на такую работу. И кто, собственно, наши родители, что это разрешили? Эта же работа была как бы помощью ограбления населения. Мы ответили, что смотрим на эту работу не так, как он. Он сказал с презрительным сожалением: «Ну что же, можете идти домой».

Через несколько дней после ухода большевиков мы увидели на площади, где была братская могила, толпу. Посреди площади на помосте шел молебен. Служили несколько священников. Читали молитву о даровании победы. Неожиданно один священник спустился с помоста и направился к братской могиле. Он медленно шел вокруг могилы, кадил и пел: «Со святыми упокой!»

Странно это было! Голубой дымок ладана мешался с увядающими цветами венков. Небо было таким же синим, как и тогда, и так же шумели тополя.

Прошло немного времени, и те, кто утром проходили по площади, увидали, что могилы нет, нет ничего, что напоминало бы о ней. Всюду ровный серый булыжник.

Летом 1919 года белые ушли далеко на север. В большом окне кинотеатра «Иллюзион» была витрина «ОСВАГА»80. На ней почти каждый день появлялись сообщения о городах, занятых белыми. Среди незнакомых названий появились Харьков, Курск, Орел и объявления о мобилизации. К осени что-то изменилось. Линия фронта спустилась к югу. Вот уже и Харьков «оставлен по стратегическим соображениям». Явно наступление не удалось. Жилось нам нелегко. Все мы зарабатывали неважно. Был у меня один урок, потом нашли еще один. Мать моей ученицы была вдовой, жила трудно и поэтому платила мало. Дома меня уверяли, что нет смысла работать за такие деньги. Девочка причиняла мне всякие огорчения, была избалованной и дерзкой. Она часто встречала меня у калитки, когда мы шли по дорожке, она сбивала палкой головки цветов. Я совсем еще не умела быть строгой. Что бы я ни говорила, она, смеясь, продолжала размахивать палкой. Я не могла спокойно этого видеть, и в такие дни мое раздражение и огорчение отражались на уроках. Учила ее французскому — чтение и письмо. Было это не трудно, но мне все казалось, что я учу ее плохо, как будто стала забывать французский.

Осень принесла одно облегчение, цветы завяли и сбивать отцветшие головки стало ей не интересно.

5.

В конце девятнадцатого года у нас жил Борис Сергеевич Трухачев81. Он где-то работал. Мы знали его еще по Москве. Тогда он был мужем Аси Цветаевой. Теперь он был женат на другой и часто ездил в Старый Крым к своей новой жене и ребенку. Служба его была, видимо, необременительна. В Феодосии у него долгое время не было пристанища. Город весь был забит беженцами. Дядя предложил жить ему в мастерской. По вечерам часто приходил он к нам в кухню, которая заменяла столовую. Спать у нас ложились рано. Время было трудное; чтобы создать семье сносную жизнь, добыть еду, топливо и другое необходимое, Оле и Володе приходилось отдавать все силы. Усталые, они уходили рано на свою половину. А мы с Борисом подолгу сидели в кухне за большим обеденным столом, разговаривали. Нам легко было быть полуночниками. Мы не знали постоянной тревоги за семью, не тащили на себе заботы, и самое удобное было то, что мы не замечали своего эгоизма. Тут же в кухне спала няня детей, пожилая, тихая старушка Стефания. Разговаривать приходилось шепотом, чтобы не мешать ей. И все же мы мешали, и она, видно, иногда прислушивалась к нашим разговорам. Это были странные разговоры. Стефания по утрам, отведя меня в сторону, со вздохом предостерегала и уговаривала:

— Не тшеба, паненочка. Все за смерть да за смерть размовлять, то великий грех. Пан Бог накажет. Да еще смеется. Ох, не тшеба.

В ответ она получала, что все это пустяки, шутки никому не приносят вреда, вот только беда, что ей мешаем спать.

— Дай боже, паночка, але не ведаю. А я сплю себе — то ничего.

Она вздыхала и грустно смотрела на меня глубоко сидящими добрыми глазами.

Трухачев был высокий, худой блондин, насмешливый и рассеянный. Он старше, чем я. Видно, ему доставляло удовольствие пугать меня, а потом смеяться над моим страхом. Это был человек, одержимый мыслями, а может быть, только разговорами о смерти, и относился к ней, как говорится, запанибрата. Хотя он немного позировал, но и все же мало был похож на других знакомых мне людей.

Он любил часто вспоминать разные случаи, когда смерть являлась в комическом облике. Казалось, что смерть не может быть смешной, но у него была коллекция смешных смертей. И он умел так рассказывать, что эти, по существу страшные, рассказы заставляли смеяться потихоньку, чтобы не разбудить посапывающую старушку.

Осенью у меня немного обострился туберкулез. В общем пустяки: кашель и маленькая температура. Но Олечка испугалась и заставила меня после обеда подолгу лежать в кровати. Каждый день под вечер я читала, лежа на диване в своей комнате. В это время ко мне часто прибегали дети — наши и Валентины Ивановны, всех их очень любили, уж больно хороши были эти дети. Я дружила с их матерью. Валентина Ивановна работала в земстве. По ее, когда-то очень красивому, лицу было видно, как она замучена жизнью, какую смертельную битву ведет она с нуждой. Дети ее обожали, а была она, как мне казалось, слишком с ними строга и требовательна. Видно, сил у нее не хватало быть всегда ласковой и ровной.

Иногда в это время ко мне заглядывал Трухачев. Дети мгновенно срывались и исчезали. Но самый младший, пятилетний Ирик, часто оставался. Он один не испытывал к моему гостю недоверия и страха. Борис усаживался у окна в старое кресло. Свет долго не зажигали, экономили керосин. За окном темно и тяжело густели ненастные сумерки крымской зимы, и вот уж нельзя разглядеть его лица. Потом и кудрявая голова сливалась с глухой темнотой за окном. Приближалась горькая, черная ночь, такая, какими были многие ночи и вечера во время Гражданской войны, когда боялись уже в сумерках выйти из дому. Все исчезало, и только насмешливый тенор в темноте повествовал о не менее страшном, чем эта ночь. Как-то мы разговаривали о том же, о чем всегда. Ирик сидел рядом со мной на диване, болтал ногами и, казалось, не обращал внимания на то, о чем говорили. Внезапно Борис заговорил без своих обычных шуток. Сказал, что мы живем в такое время, когда любой из нас независимо от возраста может внезапно умереть. «Вам, мирным жителям, мирному населению часто угрожает не меньше опасностей, чем солдатам».

— Давайте условимся, если вам или мне суждено умереть раньше другого и если он узнает, что «там» что-нибудь все же существует, пусть тот, кто умрет первым, не откладывая придет к тому, кто остался здесь, тихонько положит на плечо руку, скажет: так, мол, и так обстоят дела…

Наверное, современную девушку это бы рассмешило, но мы были совсем другими, и я стала упрашивать его не приходить, и если уж мне придется умереть первой, то уж я его пожалею и не приду.

— Но тот, кто придет, будет совсем другим — он все будет знать и, конечно, пожалеет и не испугает, сделает все очень осторожно. Жалко потерять такую возможность.

А если никто не придет — значит все пустяки, лопух вырастет, как говорят умные люди.

Неожиданно слово взял Ирик.

— Ты знаешь, Лизик, не бойся, он не придет, у него ноги сгниют, совсем сгниют — он просто сутит, без ног не пройдет он. Как он пойдет без ног.

С кресла ответили:

— Тогда я приползу.

Я вскочила и стала зажигать светильник. Это было до Рождественского сочельника. Елка была уже куплена, то есть не елка, конечно, а молодая сосна. Темно-зеленая, пушистая, на ее плотной, густой зелени украшения горели ярче, чем на северных прозрачных елках. Но свечей не было.

Пошли с Борисом в церковь купить свечи. Старичок сторож уже запирал свой ящик. Мы уговорили его продать нам двадцать пять свечей. Отсчитывая свечи, он покачал головой, много, мол, очень. Борис сказал с тяжелым вздохом:

— У нас панихида, знаете ли.

Мы переглянулись, у него было такое забавное лицо, я не выдержала и рассмеялась, сказалась привычка юмористически относиться к смерти. Пришлось с позором убегать.

Под крещение у нас собралось много гостей. Удивительно разношерстная компания. Правда, в то время это случалось часто. Казалось, сила непреодолимая и слепая перемешала людей и бросила в неожиданных сочетаниях.

Пришел наш преподаватель английского языка мистер Уисдом82 с молоденькой русской женой, удивительно похожей на англичанку. Асмус83, Володин приятель, земский деятель, веселый, энергичный человек, с такой же веселой и статной восемнадцатилетней дочерью Людой. Был и совсем чужой человек, которого мы с Олей видели впервые, старый священник, беженец. Ему нужно было о чем-то поговорить с Асмусом. Это был человек с худым морщинистым лицом, в выцветшей рясе. Сел он в угол. Убитый, заброшенный, ни с кем не разговаривал. Зашевелился лишь и осуждающе посмотрел в нашу сторону, когда начали гадать.

Растопили оставшиеся церковные свечи, вылили воск в холодную воду и смотрели, какую тень бросают эти странные хрупкие вещицы, все развеселились, когда у обоих англичан на стене возникли фигурки, державшие на руках ребенка.

Борис Трухачев у стола писал билетики, ухмыляясь, смотрел иногда в нашу сторону. Потом со знанием дела укрепил билетики по краям таза с водой. По тазу плавала зажженная свеча в лодочке из скорлупы ореха. Нужно было поболтать воду рукой. Свеча подплывала к какой-нибудь записке и поджигала ее. В комнате стоял неумолкающий смех, записки были забавные и остроумные. Пришла очередь Люды. Она прочла свою записку с почерневшим уголком. Лицо у нее стало обиженным, испуганным, и она протянула ее Володе. Володя сказал Борису:

— Это уж никуда не годится.

В записке было: «На днях вас ждет большое горе».

Борис ответил: кто же верит гаданьям. Это для разнообразия, такая же шутка, как и в других записках. Когда пытался погадать Асмус, свечка все останавливалась в стороне от записок. Он сказал:

— Я стар для гаданий.

Борис стоял за его спиной, прошептал:

— Нет, почему же? Это ответ. Это значит, что с вами ничего уже больше не случится.

Все шумели, смеялись, никто почти не слышал его слов.

Иногда после ежедневной тревоги и забот и самых невероятных слухов и опасений очень хотелось отдохнуть, похохотать, поболтать о пустяках. Только священник сидел угрюмый и отчужденный. Перед уходом он отвел Асмуса в сторону и о чем-то стал с ним говорить. На лице Асмуса появилось серьезное, даже как будто недовольное выражение, но старик явно о чем-то его просил, настойчиво, с несчастным лицом. Они спорили. Асмус что-то недовольно ему доказывал, а старик умолял. Потом он передал своему собеседнику маленький сверток; издали поклонившись всем, ушел.

На другой день Борис уехал к своим. Прошло три дня. Ранним хмурым утром в кухне кто-то громко зарыдал. На кровати Стефании, закрыв лицо руками, уткнув голову в колени, сидела Люда Асмус. Все столпились вокруг. Она уже не рыдала, только жалобно всхлипывала. Ночью был убит ее отец. Пришла Валентина Ивановна. Оказалось, что она была свидетельницей этого убийства. Накануне их допоздна задержала какая-то спешная работа. Им было по дороге, вышли вместе. Улицы темны и пустынны, было около одиннадцати, по тому времени час поздний, они не встречали ни одного человека. Идти было довольно далеко. Асмус рассказал, что ему удалось сегодня обменять немного золота, которое ему дал тот священник, на валюту. Он не любит таких дел, но решил достать эту валюту, когда узнал, что священник должен уехать в Константинополь к тяжело больному сыну.

В этот момент из переулка вышли двое, один из них перешел улицу и остановился на тротуаре, явно их поджидая. Деться было некуда, пришлось идти вперед. Когда они поравнялись с тем человеком, он направил на Асмуса револьвер почти вплотную. Тихо сказал: «Руки вверх!», а тот вместо того, чтобы послушаться, бросился на грабителей и начал с ними бороться. Почти сейчас же раздался выстрел. Асмус упал. Человек побежал в переулок. Асмус был без сознания, но дышал, не хватало сил его поднять. Оставалось одно — звать на помощь. Валентина Ивановна принялась стучать в ставни и двери — никто не выходил. Она бегала от дома к дому, нигде ни огонька, казалось, все умерли в этих домах. Она кричала во весь голос, что опасности нет, что грабитель скрылся, молчание было ответом. Наконец, одна дверь открылась. Вышедшие на улицу люди побежали с ней к месту, где лежал неподвижный человек. Было темно, но один из них наклонился над раненым, взял его руку, несколько секунд подержав, сказал: «Он умер».

Только на юге бывают зимой такие мрачные, отвратительно-безнадежные дни. Сильный ветер, снег с дождем, под ногами по щиколотку ледяная каша. Много народа бредет по улице, несмотря на худые ботинки и легкую одежду: человека, которого хоронят, любили.

За гробом идут два священника. Один все отстает, это тот, спасая чьи деньги погиб Асмус. Какая несчастная спина с торчащими лопатками и тонкая шея. Лучше не смотреть на него. Рядом негромко говорят о том, что безумием было бороться с вооруженными бандитами. Но такой уж он был человек. Он не хотел отдать деньги, последнюю надежду несчастного старика, понадеялся на свою силу.

Вечером мы сидели за освещенным столом и говорили с осиротевшими людьми о том, кто погиб. Сначала седая женщина молчала, неподвижно глядя перед собой слепыми глазами. А девушка и подросток в форме морского корпуса рассказывали об отце, прерывая друг друга. Постепенно и мать начала вспоминать. Порой они забывали, что того, о ком говорят, нет больше нигде, нет и никогда не будет. А так как он был веселым человеком, часто вспоминали и веселое, даже смешное. И все начинали улыбаться, иногда смеяться. Казалось, он, как и раньше, откроет эту дверь, войдет и сядет за стол. Только когда мы возвращались домой по пронизанным сырым ветром улицам, стало ясно, что его нет и смерть не возвращает ни близких, ни любимых, нечего себя обманывать. Те, что шли со мной, такие же хорошие люди, каким был он, тоже ушли навсегда, и только тень их живет в сердцах у тех, кто временно задерживается на земле. Эта смерть не была последней в этом тяжелом январе двадцатого года.

Прошло всего несколько дней, и мы со Стефанией увидели в окне разносчика телеграмм, идущего по двору. Сразу стало ясно, что сейчас узнаем о чем-то страшном. И вот она — телеграмма: «Борис умер сыпняка сделайте дезинфекцию».

Какой дурной сон! Только вчера услышали, что тот старик священник умер от воспаления легкого. Вечером после ужина невтерпеж было нам сидеть за столом, за которым так часто пошучивал Борис. Все разошлись рано. Как тяжело остаться одной в комнате. Уснуть невозможно и как ни стыдно — страшно уснуть. Нельзя читать, но и не читать нельзя. Потушить коптилку?.. Вот кресло, где он сидел и говорил: «Ну, тогда приползу». Я потащила кресло в кухню, чуть не плача и стыдясь своего малодушия. Стефания тоже не спит, вздыхает и сочувственно шепчет:

— Спите, спите, паненочка, ведь тихо, тихо же. Тихо, как в божьем ухе.

Опять это «божье ухо», ничему оно не помогает, а заснуть невозможно. Раньше иногда мне казалось, что он так небрежно относится к смерти потому, что не умрет, как другие, будто он не простой человек, а какое-то существо, скользящее над жизнью, не серьезное, не умеющее страдать, как все простые люди. Но он умер, как и все, и мучился, наверное, как и все, перед смертью.

И никогда больше ничего не увидит, ничего не услышит. Как страшно, что для него нет больше «завтра». Стефания вертится на своей скрипучей кровати — тоже, наверное, вспоминает наши разговоры. Часы ползут, собаки лают в слободке.

На чердаке у нас жили куры. Мы, как и все, изворачивались как могли, а это было подспорье. Настало время, и над нашими головами громко закричал петух. Сразу же в дверях появилась небольшая фигурка в платке, накинутом на рубашку, перекрестила меня и сказала:

— Ну, теперь Матерь Божья не допустит до беды. После как петух покричит — ниц на бензе84. Он все нечистое изгоняет, теперь ниц на бензе. Спите спокойно, — сказала Стефания и потушила мой светильник. Я ей поверила и сразу заснула. 

Через несколько дней приехал знакомый из Старого Крыма, он был у жены Бориса. Рассказал о его смерти, о его похоронах. Эта смерть была одной из первых смертей от сыпняка в этом маленьком городке. Все панически боялись заразы, не зная толком, как она передается. Бедная жена Бориса осталась одна, никто не решался к ней прийти, она в дни беды была брошена всеми. Один только врач, лечивший Бориса, не боялся заразы и помогал ей в хлопотах о похоронах.

В то время смерть окружала людей, преследовала их. Во всех домах говорили о ней, ее привозили в город с фронта в заколоченных гробах. Белая часовня у ворот кладбища никогда не пустовала. Но привыкнуть к ней было так же невозможно. О своей же смерти думали как-то равнодушно и тупо. Но чужая смерть ранила, нельзя было не думать постоянно о тех, кто погиб. Мы долго не могли вспомнить без боли Бориса и Асмуса. Иногда так же мучительна была и смерть людей, которых ни разу не видел.

Однажды к нам пришла знакомая, жившая недалеко от тюрьмы, и рассказала о расстреле двадцати большевиков85. Они сидели в тюрьме несколько месяцев. Наверное, уже перестали опасаться, ожидать чего-нибудь плохого. Спокойно спали по ночам. Но дела у белых на фронте стали плохи. Это повлияло на судьбу арестованных. Внезапно незадолго до рассвета их разбудили, не разрешили одеться и в одном белье вывели во двор тюрьмы. Здесь их связали за шеи веревкой.

Тюрьма, город и овраг, куда их привели, тонули в холодном тумане. В этом тумане белый офицер дал команду стрелять в дрожавших от холода полуодетых людей.

Уж много было белого в ту ночь, и страшен был этот белый цвет.

Женщина, рассказавшая нам об этом, проникла в часовню посмотреть, нет ли среди расстрелянных кого-нибудь знакомых. Убитые лежали в часовне, связанные за шеи веревкой, но никого из них она не знала.

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

1.

<Конец июля 1920 года>

Тяжело быть четыре года отрезанной от всего и всех, кого любишь, и все же хорошо в ранней молодости пожить в маленьком городе, таком как Феодосия, где почти все знают не только друг друга, но и могут рассказать о тех, кто здесь жил и раньше, о далеком прошлом этого древнего города. Живут в нем необычные люди, и необычные люди приезжают туда. Море каждый день меняет свое лицо. В небе над керченскими далями встают столбы облаков, а вечерами далеко-далеко вспыхивает и гаснет маленькой искрой огонь Опукского маяка86. Но главное — прошлое. Если тебя еще в детстве притягивало прошлое и даже в юности ты все оглядывался назад, то в этом городе чувствуешь себя как дома. Идешь по каменистой жесткой земле, а под ногой лежит это самое прошлое. Оно стоит там, оно спит там, но когда-нибудь его разбудят. Идешь и идешь под полынным и морским ветром, и он гонит мечты в даль пространства и времени. Здесь каждый день открытие, особенно в двадцать лет.

У людей, живущих в маленьких городах, больше досуга, следовательно, можно много читать. И хотя время было трудное, это были «минуты роковые» мира87, но жить и мечтать можно было там, как нигде. Дядя Рудольф очень любил молодежь, особенно молодых родственников. Он часто говорил мне, что все время пристраивал к дому комнаты и террасы для того, чтобы каждый из нас знал, что здесь, на юге, на берегу моря, у него есть своя комната, и что бы ни случилось в его жизни, у него есть свой дом, есть маленькая комната, где он может, если захочет, остаться один и работать, а если и случится что-то — и поплакать, и порадоваться. И что его всегда приютит прекрасная крымская земля.

Говорил он, правда, что надо еще строить, что не на всех все же хватит его дома. Очень часто ранним утром, когда я крепко спала в своей маленькой комнате, он просовывал голову в открытое окно и будил меня:

— Лизок, вставай! Сегодня, по-моему, будет замечательный восход!

Я вскакивала и, еще не проснувшись, надевала халат. Дядя со старинной вежливостью помогал мне вылезать в окно, и в утренних сумерках шли с ним к скамейке, в сад перед нашим домом. Сидя на скамейке, много чего насмотрелись за эти тревожные четыре года. Море, порт и город были внизу, под нами. Отчетливо были видны каждая улица, каждый дом. Отсюда мы видели в 1918 году, как английский крейсер «Королева Елизавета», стоя на рейде, посылал на север снаряды, потому что там, в степном тумане, шла Красная Армия.

У борта вспыхивал клубок яркого света, влажно лизал море и нежно в нем отражался, потом долетал грохот, и казалось, что катится большой деревянный шар, все удаляясь, и будто он катится с горки на горку. Когда в город пришли красные войска, мы видели, как этот же крейсер, отошедший далеко в море, обстреливал вначале степь, потом и в город упало несколько снарядов. Затем, когда у нас была Советская власть, я, сидя на скамейке, неожиданно увидела, что внизу, на Арабатской улице, появились конные казаки в кубанках с пиками наперевес. Они ехали медленно по улице, опасливо оглядываясь по сторонам.

В этот день белые внезапно, без единого выстрела, заняли город. Через несколько дней, темной южной ночью, в бухте, весь унизанный электрическими лампочками, казалось, висел в черном воздухе золотой английский крейсер. Англичане давали банкет в честь Белой Армии.

И опять пришли красные войска88, и весенней ночью мы сидели с Олечкой на этой скамейке в Страстной Четверг, а из дверей военной церкви выплывали золотые огоньки свечей и, как искры в потухающей печи, двигались по темным невидимым улицам.

В небе появился голубой плотный луч прожектора с английского крейсера и вдруг, направившись в нашу сторону, выхватил из черноты тонкую цветущую сливу.

Сейчас временное затишье, и мы с дядей сидим и слушаем, как в саду по-рассветному бормочут листья тополей. Слабо пахнет за спиной большой розовый куст. Прямо перед нами восток — туманно-голубая бухта и лениво светлеющее небо. Очень высоко вспыхивают два длинных облака неправдоподобным розово-золотым огнем, а под ними, как ослепительная звезда, первый кусочек солнца.

Вот уже солнце довольно высоко, кажется, что оно просто подпрыгнуло над горизонтом и сейчас же со дна туманного моря поднялись миллионы золотых рыб и заплескались под ним. Спектакль окончен, можно идти досыпать. Но спать не хочется. Дядя делает хитрое лицо и говорит:

— Лизок! Лизок, подожди минуточку.

Я смотрю ему в спину. Он быстрыми мелкими шажками идет к фруктовым деревьям. Вот возвратился, держа между большим и указательным пальцем розовый, почти прозрачный от спелости поздний абрикос, и говорит:

— Ну-ка, выпей рюмочку абрикотина.

Быстро одеваюсь, захватываю акварель, альбом и фляжку с водой. В доме все, кроме дяди, спят. Вниз по Анненской улице, бегом по каменной лестнице. Дальше, дальше по мостовой, где валяется много выщербленных булыжников. Прыгаю через них, бегу мимо низких белых домов, в проеме двери одного из них стоит толстая женщина с очень черными большими глазами и растрепанными почти синими волосами. Зевая и сладко потягиваясь, она смотрит на мои прыжки и улыбается добродушно и лениво. Улицы еще безлюдны, но чем ближе к базару, все громче шум и говор. Вот это краски, вот это богатство и блеск. Сразу садись и пиши.

Гирлянды перца зеленого, желтого, красного — киноварь, лимонный кадмий в чистом виде. На прилавке внизу фиолетовые, почти черные, тяжелые даже на вид баклажаны, горы синих, подернутых голубой дымкой слив.

И пронзительный голос:

— А вот сахар, черный сахар-изюмерик, вари варенье, ничего больше не клади, будет как мед!

— А вот риба, риба свежая, барабулька только с моря, только с моря!

Целая арба помидоров. Татарин с худым, высеченным из коричневого дерева лицом молча стоит, прислонившись к ней плечом. Перегнувшись через стол, хватает меня за рукав толстая носатая гречанка.

— Баришня, баришня, мадмазель, ви еще в жизни не видели таких персиков! Это же сок один, ви будете пить, а не кушать!

Веришь ей, глядя на большие бархатные персики. Они так нежны, что все другое, что продают здесь, кажется грубым и невкусным. Покупаю три персика и иду дальше. Становится трудно дышать от запаха овощей, фруктов и цветов.

Выхожу на свежий воздух большой площади.

2.

Базар шумит за спиной, иду мимо кузниц. Медленно иду потому, что трудно оторвать глаза от их открытых дверей, где в черноте мечется красное пламя в туче искр, и то нежно звенит, то глухо ухает железо.

Дальше — мимо белой тюрьмы. Ее окружила высокая, выше крыши стена. Есть эта тюрьма на одной картине Богаевского89. Двор тюрьмы, наверное, тесный, и нет там солнца. Зато какой простор и тишина кладбища на горе. Здесь безлюдно. Только входит в открытую калитку черная старушка с пучком цветов в опущенной руке. Вот и кладбище за спиной. По белому шоссе, мимо дач, окруженных небольшими садами. Кончились и они. Сворачиваю с шоссе направо, иду по жесткой земле. Срываю несколько кустов голубой, очень красивой колючки и полыни. Иду к золотистому на солнце дыму. Издали не поймешь, что это — развалины. Только когда стоишь в тени старых каштанов, сердце охватывает сладкая печаль. Вот оно манящее прошлое, чувствительной девчонке лучшего и не надо.

Слабо шелестят и гнутся, как на кладбище под ветром, стебли сухой рыжей травы. Тишина. Далеко за спиной короткий гудок парохода. Несколько ступенек разломанной лестницы из ракушечника ведут к дверям. Одна из них сорвана с петли и внезапно хлопает о стену под порывом тугого морского ветра. Это развалины дачи князя Голицына90. В передней стены оклеены темными обоями, изразцовая печка обвалилась. Почти везде полы выломаны, прыгаю с балки на балку. Около разрушенных печей валяются изразцы, белые с синим. На одном остаток голландского пейзажа с мельницей, на другом букет не существующих в природе цветов. В ушах шелестят голоса отзвучавшей здесь жизни.

Больше всего любила угловую комнату, оклеенную белыми обоями с букетами васильков, соединенными тускло-розовыми лентами. Я садилась на сохранившийся подоконник, упершись спиной в раму с выломанным переплетом окна. Сидела и воображала жившую здесь девушку. Я думала, что ей, наверное, было столько же лет, как и мне. Как и я сейчас, она сидела на подоконнике и смотрела поверх кустов на синий залив, белый город и лиловатую гору. В другое окно видны поля: туманно-сиреневые, бледно-желтые и розовые клетки и полосы. За полями деревня Султановка. Это ее жители, наверное, унесли из дома рамы, двери, полы. Лесу здесь мало, а дерево нужно всем. Я уже писала и дом этот, и поля, и чахлые выродившиеся абрикосовые деревья у дома, но все хожу и хожу сюда. Любила тогда стихи Шелли «Минувшие дни»:

Так в грустную мы красоту обращаем

Минувшие дни91

3.

На дачу Голицына я пришла однажды осенью. Ветер заносил в проемы окон ржавые-ржавые листья каштанов. Внезапно послышался вой и плач в трубе разрушенной печки и так же внезапно смолк. В комнатах было темно и грустно. Я стояла у окна и смотрела на клочья почти черных облаков, летящих из-за горы к морю, на темную гору, наполовину скрытую туманом. Временами срывался дождь и брызгал в лицо. Как ни странно, но именно в такие мрачные часы верилось, что сбудутся все мечты.

И медленно возвращалась по шоссе домой. В спину дул холодный ветер осени.

У дяди сидели его друзья — старики. Один из них актер Мятельский, похожий на Тютчева. Иногда он читал стихи немного дрожавшим, но еще сильным голосом. Одно стихотворение кончалось словами: «И Южный Крест сияет надо мной». И его голос уже дрожал от сдерживаемых слез. Он пел под гитару старинные романсы. Рука, обезображенная подагрой, нежно касалась струн. Пел он очень хорошо. Другой был старый француз Колли. Он самозабвенно любил Феодосию. Написал о ней небольшую книжку92.

Спускались ранние осенние сумерки. Они сидели в соседней комнате, не зажигая света. Разговаривали о прошлом, порой надолго замолкали, кто-то не то напевал, не то вздыхал: «да-да-да» или «ох-ох-ох» — и опять тишина. Зимой бывали мрачные дни со злым режущим ветром, вызывающим слезы на глазах. Из окна видно было, как внезапно над серой стеной волнорезов поднималась белая пена, похожая на привидение, и опадала. Ветер гнал к берегу черные волны. Тогда легко было понять, почему это море называется Черным. В другом месте поднималось такое же привидение. Окно запотевало от дыхания, и все постепенно исчезало. Вот и теперь кажется, что на невидимое стекло, отгородившее прошлое, дыхание времени ложится туманом, и думаешь:

— Да было ли все это?..

4.

Самое дорогое мне место на земле — Феодосия. Но во время Гражданской войны, отрезанная от Москвы, сестер и братьев, от всего, что любила, я думала, что ненавижу ее розовые черепичные крыши, сбегающие от нашего дома вниз к морю, и туманную степь, которая казалась мне стеной, отгородившей север, а к северу всегда, как магнитная стрелка компаса, было обращено сердце.

Прошло очень много лет, и мы с Таней93 сидим над Феодосией, на горе, на двух глыбах, спаянных цементом кирпичей. Сидим на том месте, где до войны стоял Археологический музей94. Эти глыбы остались от двух цоколей, на которых когда-то у входа в музей лежали серые каменные львы. От музея и лестницы ничего не осталось, валяются отдельные кирпичи. Этот белый дом с греческим портиком, стоявший на горе высоко над городом, был хорошей мишенью для фашистских самолетов.

Танюша смотрит вниз на город у наших ног, на его розовые крыши и белые стены, на удивительно синюю в этот день бухту, на темные группы деревьев. За тридцать лет акации и туркестанские тополя удивительно разрослись. Тополя больше пирамидальные, война сорвала их верхушки, но теперь стволы не обхватить и широкие «многошумные» кроны бросают на белую известковую землю синие тени.

Мы смотрим вниз и молчим. Таня говорит:

— Какой хороший город. Он какой-то удивительно свежий.

Меня обрадовали ее слова о лучшем для меня месте на земле, где прошла юность. И я подумала, что тем, что Таня сидит здесь рядом со мной, я обязана Феодосии. Нашей жизнью управляют давно минувшие события.

В Феодосии жил Айвазовский и его ученик наш дядя Рудольф, поэтому еще маленькими детьми мы приезжали сюда. Потом я один год училась в Феодосийской гимназии. После революции прожила здесь четыре года, встретила здесь Женю и приобрела в ней друга на всю жизнь. Она познакомила меня с Илюшей95.

В конце прошлого века в Феодосии стоял полк, в котором служил папин брат, дядя Рудольф. Он был художником-любителем и свободное от службы время писал небольшие морские пейзажи. Преклонялся перед Айвазовским и познакомился с ним.

У Айвазовского по определенным дням собирались все феодосийские художники в доме, что стоит на набережной. В этом доме теперь галерея Айвазовского. Дядя прожил в Феодосии почти всю свою жизнь, а теперь он лежит на старом кладбище, высоко над своим любимым городом, между памятниками из золотого под солнцем ракушечника.

Дядя часто рассказывал об Айвазовском, о том, как однажды он с несколькими художниками гулял по городу, был красивый закат. «Прямо неправдоподобный по краскам». Айвазовский предложил всем написать этот закат по памяти. Через несколько дней все принесли свои этюды. Айвазовский огорчился, так как забыл об этом. И тут же при них за какой-нибудь час написал, да так, что они все увидели, что их этюды ничего общего не имеют с тем закатом. Дядя восклицал, взволнованно расхаживая по комнате, рассыпая пепел папиросы: «Это был удивительный, гениальный художник. Я знаю, что вы, молодые, даже художником его не считаете. Говорят, что у него не вода, а стекло. Ну пусть, пусть говорят! К нему еще вернется его слава. А как его ценили за границей!», и он взволнованно поправлял свою красную феску.

Дядя обо всем этом хорошо знал, так как сам возил по Европе выставку картин Айвазовского96. Картины его раскупались по невероятным ценам. Айвазовский в это время неутомимо писал чуть ли не по картине в день и посылал их дяде для пополнения выставки.

Айвазовский был очень богат и многое делал для благоустройства своего родного города. Главным было то, что он за тридцать километров провел в Феодосию водопровод97. До этого город мучился от недостатка воды. До революции стоял памятник его жене98. Высокая женщина держала в протянутой руке наклоненную чашу.

Все это было позже. А тогда дядя жил счастливо. Ему казалось, что лучшего он и не требует от жизни. Но судьба военного не зависит от его желаний. И вот дядя на очередном собрании художников сказал, что его переводят в другой город. Все ему посочувствовали, а хозяин попросил его, когда все уходили, остаться: «Обсудим ваши дела». Дядя на всю жизнь запомнил этот вечер.

В комнате много курили. Дым стоял пологом над столом, у которого они сидели. Лампа освещала снизу волны дыма. Айвазовский сказал:

— Даже я не смог бы это написать… — и заговорил о том, что дяде нужно уйти в отставку и остаться в Феодосии, что он будет руководить его живописью. Зарабатывать дядя станет фотографией, которой он и теперь занимается с успехом. Кроме того, у него были свои виды на этого близорукого, застенчивого офицера, хорошо владевшего немецким языком и несомненно честного человека. И он поручил ему везти выставку его картин за границу.

Так дядя и остался на всю жизнь в Феодосии. Я рассказала об этом Тане. Не знаю, о чем думала она, а я вспоминала о тех людях, которых встретила в этом городе и которых больше нет. Большинство из них оставили после себя картины, рисунки и стихи. Художники, которых я знала, писали не то, что писали те, давнишние ученики Айвазовского. Их не привлекали дикие волны и бурные небеса. Но они показали неповторимую прелесть восточного Крыма, чистоту его красок и благородство линий.

5.

Мы с Таней спустились по узкой улице-лестнице и пошли к Генуэзской башне99. Стоит она уже почти пять веков. Темно-красная, сложенная из древнего мелкого кирпича. Стоит и смотрит своими узкими бойницами поверх города в заросшую полынью и голубой колючкой степь, откуда много раз мчались к городу на низкорослых лошадях орды кочевников. Генуэзские башни и стены выдерживали эти нападения, итальянцы не устояли только перед турецким флотом. Заглядывали мы за низкие, сложенные из дикого камня заборы с дощатыми калитками. От калиток спускается во двор лестница, сложенная из того <же> камня, что и забор. Среди этих камней попадаются обломки генуэзских или греческих зданий. Перед собой видели розовую черепичную крышу, вытоптанную, жесткую, как камень, белую землю. В углу двора растет темно-зеленая шелковица, над ней колышется легким веером высокая акация.

У низкой белой стены сухо шелестят желтые и розовые мальвы на высоких негнущихся стеблях и заглядывают в маленькое окно. Видим в глубине двора еще одну дощатую калитку, выходящую на нижнюю улицу. Стоим и дышим вольным морским и полынным воздухом.

Много лет тому назад в такой же предзакатный час водил здесь Володю, Олю и меня Константин Федорович Богаевский. Еще с детства он знал все дома во всех этих слободках: Карантинной, Караимской, Татарской, Форштадте. Не найти было лучшего проводника по этим местам. Со всего, на что он указывал, можно было сразу писать этюд.

Мы взбирались по крутым улочкам, спускались вниз по улицам-лестницам к какому-нибудь фонтану, еще турецких времен. Из трубочки, вставленной в невысокую стенку, тонкой струйкой текла вода и алмазами брызгала на выщербленный временем восточный орнамент, высеченный на фонтане века тому назад.

Небо зеленело, а бухта все синела.

С того далекого тринадцатого года здесь ничего не изменилось. А там внизу, в городе — все другое. Нет Итальянской улицы с ее аркадами — в тени аркад веяла легкая прохлада, из открытых дверей лавок запах дынь и яблок. Нет ее! Кажется, и не было никогда, она приснилась в дальнем сне. Нет примыкавших к порту кварталов с нависающими над дворами застекленными галереями. Во дворах вился виноград, цвели розы и прислонялось к черепице крыши стройное уксусное дерево. Оно прячет в своей листве темно-красные жесткие султаны цветов. Исчезла красивая дуга волнореза с маленьким белым карандашиком маяка на конце. То, что построено теперь, — некрасиво, да и не пускают туда теперь. Было время, можно было идти целый километр среди моря по каменной белой дорожке, слушать плеск волн, а вокруг ныряли в воздухе изломанные крылья чаек, и резко и стремительно кричат они «Вера», так нам с Верой казалось тогда.

Там можно было сидеть на скамейке и смотреть на гору и город, который карабкался по ней, и разыскать среди игрушечных домишек наш дом — белое пятнышко на темном пятне сада. А гора уже вся в тени, и солнце на минуту присело на ее край, а вот уже и ушло, только золотой закат разметнулся на полнеба…

6.

Мы медленно спускаемся в город. Там под нами, на одной из приморских улиц, до войны с фашистами жил Константин Федорович Богаевский100. Низкий белый дом выходил на улицу, а в углу просторного двора стояла его мастерская. Впервые мы пришли сюда подростками весной 1913 года. Привел нас Володя посмотреть последнюю картину Богаевского. Хозяин стоял посредине большой и очень высокой комнаты. Почти всю северную стену занимало окно, а наискось пересекало мастерскую огромное полотно. Это было последнее из четырех панно, заказанных ему Рябушинским101.

Картина была мягко освещена. Пейзаж печальный и пустынный. Рыжие сожженные холмы, безжалостное солнце в небе — «Киммерии печальная область»102. Давняя жизнь природы полна печальной, глубокой думой. Интересно нам было в этой комнате. Торцом к окну длинный узкий стол, а на нем палитра и краски. Дальше листы ватмана всех сортов, альбомы, карандаши, ящики с акварелью. Все, что нужно для работы, под рукой. Но все лежит в удивительно красивом (другого слова не найдешь) порядке. В комнате ничего будничного. Плотные, отдернутые от окна занавеси красивы, и круглый стол с журналами и книгами по искусству на всех языках. Большие репродукции великих мастеров. Они висели свободно на высоких стенах. Старинные татарские вышивки. Не помню в мастерской ни одной его картины. Только та огромная, над которой он заканчивал работу.

За окном нежно-розоватые черепичные крыши, качаются ветки акации и светит глубокое крымское небо.

Богаевский одет изысканно. Небольшого роста, худой, хороши только большие невеселые глаза, да еще удивительно хороша его редкая улыбка, так меняющая, как будто приближающая это далекое, замкнутое лицо. Единство и гармония были в художнике, его картинах и мастерской. Казалось, здесь все восстает против хаоса, косности и зла.

Но не только гармония была в его жизни. Работал он очень трудно и мучительно.

Женат он был на Жозефине Густавовне Дуранте103. Семья ее была одной из итало-немецких семей, поселившихся давным-давно в Феодосии. Даже улица, на которой они жили, называлась Дурантьевской. Но итальянского в его жене ничего не было. Голубоглазая германка с тонким лицом. Она дружила с тетей Алисой. Как-то она сидела у тети. Я вошла в комнату и услыхала такой рассказ:

— …Когда он много работает, почти не спит. Часто ночью встает и уходит в мастерскую. После долгой и мучительной работы сказал, что закончил картину. На другой день вошла в его мастерскую и увидала, что картина лежит на полу, а он топчет ее ногами и шепчет: «Так тебе и надо, подлецу».

Нельзя было поверить, что она говорит об этом спокойном, корректном человеке.

Наш маленький Саня хорошо рисовал животных. Эти очень обобщенные рисунки удивительно передавали характер каждого зверя. Богаевский сидел у стола и медленно переводил сумрачные внимательные глаза с одного рисунка на другой. Отодвинул их в сторону и с невеселой усмешкой сказал:

— К несчастью, есть основание думать, что растет художник.

Несмотря на молчаливость и некоторую угрюмость Богаевского в мастерской все дышало светом и радостью творчества, все боролось с хаосом и злом. Зло и хаос обрушились на все это, как и должно злу и хаосу. В один из дней войны Богаевский стоял среди шума и суеты на базарной площади. Все услыхали рев самолетов и упали на землю. На площади стоял лишь один человек. Почему он не лег на землю как все? Может быть, «задумался» в последний миг жизни, может быть, просто не хотел лежать распростершись в грязи перед воющей смертью. Прошло немного времени, и снаряд прямым попаданием уничтожил без следа мастерскую104, последний теплый отблеск жизни человека.

Жила на той же улице старая знакомая дяди — Александра Михайловна Петрова105, друг юности Богаевского и Волошина. Жила она в низком, типично крымском доме с небольшим садом во дворе. Было ей, наверное, больше пятидесяти лет. Высокая, худощавая, она говорила низким, почти мужским голосом. Была сурова на вид. Отец ее был капитаном дальнего плавания, и в комнате было много вещей, вывезенных из дальних стран. На стенах несколько старых татарских вышивок. Узор на них был нежный и удивительно богатый. На простой ткани, похожей на бязь, поблескивали золотые нити и блеклые шелка. Казалось, смотришь на них сквозь дымку прошлого.

Щедрыми и талантливыми были маленькие смуглые руки, давно истлевшие в каменистой крымской земле. Александра Михайловна встречала сурово-ласково, но без улыбки, и немногословно рассказывала о старой Феодосии, где она родилась и прожила всю жизнь.

Как-то вечером мы с Володей и Олечкой были у нее в гостях. За столом сидела пожилая женщина с подстриженными седыми волосами. Ее черные густые брови и внимательные глаза редко синего цвета кого-то напоминали. Володя тихо сказал мне:

— Это поэтесса Поликсена Сергеевна Соловьева-Аллегро106.

И сразу вспомнилась Третьяковская галерея, сумрачный московский денек и глаза на портрете Владимира Соловьева107. Эти глаза соловьевской семьи теперь пытливо смотрят на нас. Заговорили о Достоевском. Седая женщина улыбнулась и сказала, что в детстве видала Достоевского при особенных обстоятельствах и помнит его хорошо. Рассказала приблизительно следующее. Ее отец, историк Сергей Михайлович Соловьев, был ректором Московского университета. Шла война за освобождение славян. Вся Москва жила этой идеей, особенно молодежь. Сестра Поликсены Сергеевны, четырнадцатилетняя девочка, рвалась на войну108. Хотела быть сестрой милосердия и все просила отпустить ее. Отец сказал, что она еще ребенок, и запретил ей даже говорить об этом. Девочка убежала. Через несколько дней ее вернули домой. Отец был очень строг. Он сурово встретил беглянку, всем было запрещено с ней разговаривать.

Во дворе университета в то время было много деревьев, и летом по вечерам семья Соловьева собиралась за вечерним чаем у большого стола. Старший брат, философ Владимир Соловьев, тоже читал лекции в университете и жил с ними.

Летним вечером Владимир Соловьев вошел в ворота университетского двора. Рядом с ним невысокий человек с небольшой бородкой. Они прошли мимо стола, где вся семья пила чай. Владимир Соловьев, проходя мимо стола, положил руку на плечо беглянки, сказал, обращаясь к незнакомцу:

— Вот эта…

Проводив гостей до ворот, он вернулся к столу, наклонился к понуро сидящей девочке и, поцеловав ее, сказал:

— Это Федор Михайлович Достоевский просил тебя поцеловать.

Все это приходило на память, когда теплой летней ночью поезд уносил нас по невидимой в темноте крымской степи из Феодосии, теперь уже, очевидно, навсегда.

И еще одна мысль не давала уснуть — «и все они умерли», как написал когда-то такой же старый, как и мы теперь, Тургенев109.

Но нужно вернуться к далекому 1920-му году.

Проснувшись утром, узнали, что в город вошли красные110. Днем нам поставили на квартиру нескольких красноармейцев, молодых сибиряков. Мы с ними подружились, особенно дети. По вечерам сидели все при светильнике из аптечного пузырька и слушали их рассказы о Советской России.

Войск в городе много, но было относительно спокойно. Позже на улицах началось раздевание военных, а дальше и штатских. Красноармейцы, правда, оставляли свою одежду, часто настоящие лохмотья, и разбитые сапоги. Почти каждому в эти дни доводилось слышать на улицах словечко: «Скидавай».

Похоже, наши парни никого не раздевали. Мы по-прежнему с ними сидели по вечерам, угощали их своим скудным ужином. Больше всего они рассказывали о Перекопе. Как жаль, что в то время я не записывала наших разговоров.

На стенах города появились объявления, чтобы служившие в белой или царской армии зарегистрировались в казармах у коменданта и сдали оружие.

Пошли регистрироваться не все, но тех, кто пошел, записали и выпустили, обязали не уезжать из города. Прошло недели две. Все стало успокаиваться. Удивлялись, вспоминали, как пороли и вешали белые. И как мирно пришли красные. Но однажды наши красноармейцы вернулись очень рано и, торопясь, укладывали вещевые мешки. Попрощались и ушли. Один замешкался в дверях, сказал:

— Отправляют нас сегодня. Новых к вам поставят. Однако это будут другие люди. Вы с ними не говорите за всяко просто, как с нами, потому что будут другие люди.

Днем я шла по Итальянской. Впереди солдатский шаг и песня. Вот идут они мимо и поют. А слова песни такие:

Кадеты, буржуи,

Без вас проживем,

Всех перережем,

Кости сотрем…

Я пошла домой.

Утром к нам поставили красноармейцев. И правда, то были другие люди — немолодые, необщительные. Заговаривали только, когда им что-нибудь было нужно. Не просили, а требовали.

На домах появился новый приказ, и опять о сдаче оружия. Известно стало, что в городе скрыто много оружия. Приказывали явиться на регистрацию всем поголовно служившим в любой армии111. Зарегистрированным выдадут удостоверение, это оградит их от столкновений на улице с бойцами, возмущенными зверствами белых. За неявку строгая ответственность. В казарму потянулись люди со всех сторон. Из нашего сада на горе хорошо был виден двор казармы. Люди стояли во дворе плечом к плечу, не поместившиеся толпились у ворот. Наступил вечер, там было все то же. Утром узнали, что из казармы никого не выпустили. Родным задержанных говорили, что это сделано, чтобы оградить бывших белых от гнева красноармейцев, но что их скоро выпустят.

Рано утром пришла Тоня. Сидела заледеневшая, неподвижная и рассказывала охрипшим голосом, что не пускала Тиму весь день в казарму, а вечером он пошел, что она бежала за ним и просила вернуться, а он рассердился и даже не попрощался112. Она почти всю ночь простояла у ворот казармы, но никто не вышел. Спрашивала меня:

— Как ты думаешь, выпустят их?

Потом вскочила и, быстро уходя, сказала: — Может быть, он уже дома?

Я проводила ее до ворот. Она бежала вниз по улице, на ходу надевая пальто.

На другой день пришла дочь дядиного приятеля, о котором рассказывал Володя. Его тоже не выпустили113. И в соседнем доме Белявских поселился страх. Борис ушел регистрироваться и не вернулся114. Все напряженно ждали. Наступила ночь, которую нельзя забыть. Дверь моей комнаты выходила в кухню, где спали красноармейцы. Их целый день не бывало дома, приходили они поздно и сейчас же принимались шумно укладываться, громко разговаривая. Ненадолго замолкали, а затем начинался разноголосый храп. Я долго не могла уснуть, читала, поставив светильник на книгу. И уснула. Очень скоро проснулась от стука в окно и крика:

— Ну, вам говорю, вставайте!

Храп продолжался. Застучали ногой в дверь. Дверь открыли, кто-то кричал:

— Скорее, чего вы копаетесь, ждать вас тут!

И хлопнула дверь, донесся громкий топот бегущих по двору. Опять тишина. Тихонько вошла Стефания и села на край моей кровати. Светильник слабо освещал ее худенькое лицо и глубоко запрятанные добрые глаза. Кутаясь в платок, она шептала: «Надо же спать, паненочка, тихо же, тихо, как в божьем ухе», но и она не могла уйти, а я уснуть.

Мы услыхали негромкий далекий стук пулемета: та-та-та и остановка, потом опять та-та-та — и так долго, нам казалось и конца не будет, наконец стало тихо, а потом тяжелые шаги нескольких мужчин.

Стефания потушила мой светильник и ушла. Вошли они молча и молча улеглись, и довольно скоро захрапели. Утром Тоня стояла в моей комнате и говорила:

— Ночью были расстрелы. Ты знаешь — ночью были расстрелы. У казармы столько народу, но никто оттуда не выходит.

Мы спустились с ней с горки. Перед воротами казармы большая молчаливая толпа. Начались страшные ночи115. Всегда одно и то же. Храп, стук в окно, топот бегущих ног и этот страшный тихий стук пулемета. Жизнь, казалось, потеряла смысл, если и было какое-нибудь чувство к ней, то это была тоска и отвращение до тошноты. Думаю, что то же чувствовала и Оля. Володя подолгу разговаривал с нами. Говорил, что в жизни, кроме ужасов и жестокости, есть добро, и то, что сейчас происходит, в конце концов обернется добром. Отчаяние — это малодушие. Трудно было ему верить. Жизнь только начиналась, но она вызывала тоску и ужас.

<Следующий фрагмент нарушает общую нумерацию параграфов третьей главы и не вполне стыкуется с общим повествованием, в нем мемуаристка еще раз возвращается к страшным эпизодам крымских расстрелов и описывает подробнее врезавшиеся в память события.>

4.

В то время в Феодосии было несколько страшных улиц между казармой и Карантином. Их жители каждую ночь слышали топот идущей мимо их домов толпы и крики: «Прощайте, ведут на расстрел!» А днем по этим улицам бродили близкие тех, кто сидел в казарме. Они искали и в то же время боялись найти какой-нибудь знак. И часто находили предсмертную записку или какой-нибудь знакомый маленький предмет. Сначала дочь старика военного нашла записку, потом сестра Бориса его студенческий билет. Бродила там и Тоня, но ничего не находила. Прибежала ее сестра, красивая девочка лет четырнадцати. Испуганно и торопливо она рассказывала, что у них живут красноармейцы. Добродушные люди. Тоня перестала ходить искать записку и целые дни стоит на коленях перед иконами и молится.

Красноармеец раз зашел к ней в комнату и сказал, что она, наверно, больная и надо позвать врача. И тут Алеша (ему было лет пять) вдруг говорит:

— Это она о Тиме молится.

Хорошо, что красноармеец в это время вышел и не слыхал. Мы боимся, что она сойдет с ума. Мама все плачет.

Вечером Тоня пришла ко мне. Вошла она с радостным лицом. Я кричу:

— Выпустили?

— Я его видела!

— Где?

— Во сне. Я знаю, он скоро вернется. Знаешь, какой он замечательный. Стою я будто в каком-то тоннеле. И мимо меня идут люди, и так там сумрачно, темно. Мне страшно. Вдруг вижу, идет Тима. Я позвала его, а он повернул голову и улыбнулся. Лицо его засветилось, будто свечку в голове зажгли. Это значит все хорошо, он скоро вернется.

В городе все шептались, шептались. На нашей улице особенно было много рассказов. В Карантинной слободке одна женщина открыла дверь уборной, а там замерзший раненый человек. Не всех убивают насмерть. А к другим ночью в окно постучался совсем голый, а ранен легко — говорит, нарочно со всеми упал в ров. Люди оказались смелые, перевязали его, накормили, одели и в ту же ночь отвели к знакомым в деревню.

Принесла нам белье прачка, толстая румяная украинка.

— Слухайтэ, як тильки уйдут красноармейцы и мажары116 с одёжой уйдуть, с горы спускается женщина. Била, уся била, як той снег, и всэ ходыть круг ямы и усэ молится и пое и кланяется, усе крестит тих убитых. А росту як ций тополь. А развидняется, як той дым счезне. Многие бачили, шо близько живуть…

Тоня приходит чаще, рассказывает сны шепотом.

— Сегодня хороший сон, он вернется скоро. Снится — будто стою в лесу, мрачном, еловом лесу и много женщин вокруг. Одна говорит: «Идем!» И мы пошли, а идти трудно. Всё ямы и темно, будто на одном месте топчемся, а потом поляна и на ней деревянная часовня. Двери открыты и свечи горят. Мы все на колени и молимся. И тут видим: летит по лесу громадное лицо старика схимника. На нем черный колпак с белым крестом, лицо грозное и прозрачное, сквозь него видны елки. Поравнялся с часовней, улыбнулся всем нам. Это значит простил, все будет хорошо. Тима скоро вернется.

Настала ночь, когда больше не стучали в окно, не топали сапоги по саду и не стучал пулемет. Рядом всю ночь храпели, как храпят закончившие работу уставшие люди. Ходили слухи, что из Москвы прислали комиссию расследовать деятельность тройки. Прекратили расстрелы (правда, в казармах уже мало осталось народа), а тройку судили и всех расстреляли117. Никто не знал, правда ли это.

Как-то утром красноармейцы собрали вещевые мешки и ушли, не прощаясь, как и не здоровались, придя в первый раз. Все страшное ушло, но жизнь не возвращалась, потеряла всякий смысл.

В городе появились новые учреждения, люди получали в них работу. Стали приезжать из Москвы и других городов. Когда приезжим из Ростова и с Кубани рассказывали о том, что здесь произошло, они отвечали, что нечего удивляться, не так давно белые вешали людей на деревьях и столбах по всей дороге от станции Кущёвской до станции Тихорецкой.

Но я уже ничего не могла понять.

Зима 1920 года. В городе Советская власть. Конец темного холодного дня. В комнате тоже холодно. У окна в кресле Максимилиан Александрович Волошин, у стола Володя, они негромко разговаривают. В последний месяц Волошин приходит к нам часто. Он очень изменился. В волосах появилось много седины, глаза измученные, исчез проницательный, добродушно-насмешливый взгляд.

За окном сумрачное море, темно-серое, почти черное, на нем вспыхивают белые гребешки волн. Быстро темнеет, и вот уже только и есть, что две тени у серого окна и негромкие голоса. Смотрю на дома, беспорядочно спускающиеся к морю. Тускло светятся окна (мало керосина). Море сливается с небом, но белые вспышки волн все еще видны.

Месяц тому назад Максимилиан Александрович поселился в одной из комнат галереи Айвазовского, в соседней комнате живет председатель «тройки», судившей тех, что сидели в феодосийских казармах118. Тройка, кажется, уже бесконечно давно работает в казарме, очень близко от нас. Говорили, что там сидело несколько тысяч белых, но осталось будто теперь уже немного, остальные зарыты в общих могилах за Карантином. Максимилиан Александрович усталым голосом рассказывает о ночах, которые проводит он со своим соседом. Как только издали слышался стук пулемета, сосед входил в его комнату, всегда почти с одними и теми же словами:

— Рассказывайте мне что-нибудь. Говорите, чтобы не слышно было, как стреляют. Знаете, что там теперь творится? Говорите все время, рассказывайте! Нет, вы не можете этого понять…

И он начинал ходить по комнате от одной стены к другой, а Максимилиан Александрович рассказывал. Ему казалось, что его сосед понемногу сходит с ума.

В городе ходили слухи, что Волошин имеет влияние на председателя «тройки», и к нему потянулись десятки людей и чуть ли не валялись в ногах, умоляя спасти их близких. Просить за всех — значит потерять возможность помочь хоть кому-нибудь. Правда, те люди, которые знали за собой большую вину, не пошли на регистрацию. Они прятались в горах. Основная масса арестованных — солдаты, мобилизованные белыми, и часть людей, когда-то служивших в царской армии. Но все же были и настоящие белые, просить за которых было бессмысленно. Нужно было просить за тех, которые не имели никакого отношения к белым и даже ждали прихода Красной Армии. Но все равно просить за всех было невозможно. И самое страшное было то, что приходилось выбирать, говорил Максимилиан Александрович119. Володя рассказал об одном старике, дядином приятеле. Еще при Александре III он служил в армии. Осталась у него от того времени офицерская шашка. Он отнес ее в казарму и оттуда не вышел.

И еще один человек. В соседней даче жила семья Белявских. Один из сыновей — Борис, худой юноша, чем-то очень напоминал молодого Пушкина. Борис, как все студенты первокурсники, в 1916 году был призван в армию, но на фронте у него обострился туберкулез и его освободили. Он тоже пошел на регистрацию в казарму и не вернулся.

Была у меня подруга — Тоня Смолич. Я училась с ней в течение одного года в Феодосийской гимназии. Наполовину гречанка, с большими, очень красивыми, всегда испуганными глазами. Все остальное в ее болезненно сероватом лице было некрасиво. Училась она плохо, возможно, мешала отчаянная нужда, в которой жила ее семья. Но была она талантлива, некоторые акварели ее поражали точностью и правдой и чем-то еще очень своим. Она часто мне рассказывала сны — удивительные и какие-то символичные, похожие на ее работы. За несколько месяцев до прихода советских войск она вышла замуж за казачьего офицера. Небольшого роста коренастый человек с грубым татарским лицом. Что было в нем, что могло вызвать такую восторженную любовь? 31-го октября, когда шла эвакуация белых120, Тоне и ее мужу удалось пробраться на один из пароходов. Очень скоро вся палуба была забита людьми и вещами. Их прижали к поручням, отсюда было видно все, что творилось в порту. Солдаты и беженцы рвались на пароходы, а на палубах и в трюмах люди стояли плотно прижатые друг к другу.

Посадку прекратили. В порту вопили и ругались. На противоположном берегу бухты у станции Сарыголь начался пожар. Рвались снаряды, белые, отступая, подожгли артиллерийские склады. В то время мы с Олей и Володей стояли в саду и смотрели на море. Красно-серое зарево качалось над черной бухтой. Были ясно слышны крики в порту, где тоже что-то горело. Все эти дни в бухте стоял французский крейсер. Когда на Сарыголе начали рваться снаряды, он быстро отошел и стал голубоватой тенью далеко на рейде. В тревоге мы стояли в темном холодном саду и молчали. Я думала: «Там, в этих криках и огне сейчас Тоня». А они и вправду сидели на палубе. Горели вагоны с сеном и склады. Ночь отступила, все было ярко освещено пожаром. Теперь была ясно видна мечущаяся на набережной толпа и забитые людьми и повозками улицы, ведущие к морю. Тоня и ее муж были легко одеты и заледенели. К ним подошел знакомый офицер, комендант транспорта. Он посоветовал им пойти домой поспать и обогреться.

— Отплываем часов в шесть, я буду у сходень, пропущу.

Они долго не решались уйти, но холод и усталость прогнали их с парохода. Часов в пять, в полной темноте, они бежали в порт и ужасались непонятной тишине. Порт был пуст. Им сказали, что все пароходы ушли в два часа ночи.

На широком молу и набережной безмолвно копошились люди, взваливая на спину мешки, ящики и узлы, иногда молча дрались из-за какого-нибудь чемодана. Разламывая ящики и найдя в них снаряды, переходили к другим.

— Знаешь, с мешками, ящиками и чемоданами на спинах они почти ползли от тяжести по земле, казалось мне, что это большие жирные крысы, — рассказывала мне Тоня.

На смену одним приходили из темноты новые. Они шагали по рассыпанным по земле патронам. Под ногами хрустел сахар, катились банки консервов. Люди спотыкались о разбитую дорогую мебель, которую выбрасывали с пароходов перед отплытием.

Примечания

1 Вера Павловна Редлих (1894–1992) — сестра Е.П.Редлих, актриса и режиссер. Училась в театральной школе МХТ с 1914 г., затем во 2-й Студии МХТ. Была актрисой Ярославского, Владивостокского и других театров. В 1943–1960 гг. руководила театром «Красный факел» в Новосибирске, народная артистка РСФСР (1956). Автор воспоминаний «Такая манящая цель — театр» (Новосибирск, 1989).

2 Михаил Павлович (Миша) Редлих (1894–1972) — брат Е.П.Редлих, врач-терапевт. См. о нем во вступ. заметке.

3 Ср.: «В начале 20-го века на ул. Дурантовской (ныне ул. К.Ф.Богаевского) открылась частная женская гимназия, учрежденная В.М.Гергилевич, ставшей ее начальницей. Обучение было семиклассным, но работал и дополнительный восьмой класс. Гимназия готовила домашних учительниц по предметам и домашних наставниц. Учились девочки из семей с разным достатком, поэтому была введена форма, одинаковая для всех гимназисток» (Женские учебные заведения Феодосии 19-го века. — URL: http://kimmeria.com/kimmeria/feodosiya/istory_education_03.htm).

4 Алиса Федоровна Редлих (урожденная Матиссен; 1868–1944) — пианистка, преподаватель музыки; в воспоминаниях «тетя Алиса», жена Р.М.Редлиха.

5 Рудольф-Эрнст Морицевич Редлих (1858–1924) — дядя Елизаветы Павловны, владелец собственного дома в Феодосии, художник и фотограф.

6 М.И.Цветаева (1892–1941) жила в Феодосии с окт. 1913 г. до конца 1914 г. и в окт. 1917 г. См.: Коркина Е.Б. Летопись жизни и творчества М.И.Цветаевой. В 3 ч. Ч. 1. 1892–1922. М., 2012. С. 61–68, 111–112. Сергей Яковлевич Эфрон (1893–1941) — муж Марины Цветаевой, офицер Белой армии; агент НКВД. Расстрелян.

Ариадна Сергеевна Эфрон (1912–1975) — дочь М.И.Цветаевой и С.Я.Эфрона, переводчица прозы и поэзии, мемуарист, художница, искусствовед, поэтесса. Человек трудной судьбы: в 1939–1947 и 1949–1955 гг. узница ГУЛАГа.

7 Весь этот вступительный фрагмент, в др. редакции и с др. продолжением, был опубликован в: Кривошапкина Е. Веселое племя «обормотов» // Воспоминания о Максимилиане Волошине. М., 1990. С. 311.

8 Владимир Александрович (Володя) Рогозинский (1882–1951) — архитектор, строитель, близкий друг М.А.Волошина. Двоюродный брат мемуаристки. См. о нем: Кривошапкина Е. Веселое племя «обормотов». С. 311–321.

9 Ольга Артуровна Рогозинская (1888–1971) — жена В.А.Рогозинского.

10 Максимилиан Александрович Волошин (настоящая фамилия Кириенко-Волошин; 1877–1932) — поэт, критик, художник, переводчик. Сохранились многочисленные свидетельства о его роли в спасении «несчастных» в годы Гражданской войны (с обеих сторон) и, особенно, во время красного террора в Крыму. См.: Воспоминания о Максимилиане Волошине. М., 1990. С. 346, 373, 392–406 и др.; Волошин М.А. Избранное. Стихотворения. Воспоминания. Переписка. Минск, 1993 (сноска 52); см. также: Павлова Т.А. «Всеобщий примиритель»: (Тема войны, насилия и революции в творчестве М.Волошина). М., 1997. С. 255 и сл. — URL: http://az.lib.ru/w/woloshin_m_a/text_0440.shtml. См. также далее в тексте воспоминаний.

11 Дети В.А. и О.А. Рогозинских. Александр Владимирович (Саня) Рогозинский (1909–1984). См. о нем: Труды и дни Максимилиана Волошина: Летопись жизни и творчества, 1917–1932 / Сост. В.П.Купченко. СПб., 2007. С. 584. Сведений о Лёсе найти не удалось.

12 Так в тексте (по смыслу — наоборот).

13 Александр Павлович (Саша) Редлих (1892–?) — брат Е.П.Редлих, офицер; позднее служил в Добровольческой армии; см. о нем далее в тексте воспоминаний.

14 Подготовка выборов во Всероссийское учредительное собрание началась сразу после Февральской революции, между тем как сами выборы состоялись уже после Октябрьской революции (в Крыму они проходили с 12 (25) по 14 (27) ноября 1917 г.). Выборы дали большевикам заметный процент голосов избирателей в крупных городах, в том числе и в Крыму: в Симферополе, Севастополе, Ялте, Феодосии, Судаке, Коктебеле и ряде др. населенных пунктов. Однако результатом выборов по России в целом стала победа социалистов-революционеров (эсеров), получивших на 16 % голосов больше (40 % по официальным данным), чем большевики. Первое заседание открылось 5 (18) января 1918 г. в Таврическом дворце в Петрограде, но уже 6 января был принят декрет ВЦИК о роспуске Учредительного собрания.

15 Александр Федорович Керенский (1881–1970) — общественный и политический деятель, в 1917 г. глава Временного правительства, с 1918 г. в эмиграции.

16 Константин Федорович Богаевский (1872–1943) — живописец, жил и умер в Феодосии.

17 Константин Васильевич Кандауров (1865–1930) — живописец и театральный художник, в 1887–1897 гг. работал художником-исполнителем в Большом театре, в 1910-х — художником-осветителем и в 1920–1926 гг. — художником в Малом театре в Москве, принимал участие в художественных выставках в Феодосии и Севастополе.

18 Юлия Леонидовна Оболенская (1889–1945) — живописец и график, хорошая знакомая Волошина. Магда Максимилиановна Нахман (1889–1951) — живописец, книжный иллюстратор, театральный художник, автор единственного прижизненного живописного портрета Марины Цветаевой (1913). Вышла замуж за индийского националиста М.П.Т. Ачария летом 1922 г. в Москве и осенью того же года уехала с ним в Германию; жила в Берлине, Швейцарии и с 1936 г. в Бомбее. См. переписку художниц друг с другом и с Н.П.Грековой за 1916–1919 гг. в: Наше наследие. 2017. № 121. С. 60–77; № 122. С. 106–131. См. также вступ. ст. Л.Бернштейн и Е.Неклюдовой к переписке с подробным изложением сведений из их биографий (Там же. № 121. С. 61–68).

19 Анастасия Ивановна (Ася) Цветаева (1894–1993) — писательница; младшая сестра М.И.Цветаевой.

20 Маргарита Павловна Кандаурова (1895–1990) — балерина Большого театра (1912–1941). Заслуженная артистка Республики (1933).

21 Алексей Николаевич Толстой (1882 или 1883–1945) — граф; писатель. Его роман с М.П.Кандауровой относится к лету – осени 1914 г.

22 Ср.: «Мы <...> искали в гальке удивительные полудрагоценные камешки, способные сделать человека счастливым, — сердолики, халцедоны, яшму и даже зеленые хризопразы, камни, для которых коктебельцы изобрели фантастическое название “фернампиксы”» (Кривошапкина Е. Веселое племя «обормотов». С. 313).

23 Людмила Павловна (Милюша) Редлих (1888–1947) — сестра Е.П.Редлих.

24 Евгения Николаевна (Женя) Ребикова (1891 (1895?)–1977) — художница. Портрет автора мемуаров работы Е.Н.Ребиковой приведен в: Данилова Л. Евгения Ребикова — друг и ученица М.А.Волошина // Toronto Slavic Quarterly. Fall. 2017. № 62. — URL: http://sites.utoronto.ca/tsq/62/Danilova62.pdf.

25 Альфред Прево (1878–1922) — по происхождению француз, феодосийский художник-скульптор.

26 См. вступ. заметку.

27 Александр (Аля) Владимирович Эйснер (1892–1963) — студент-архитектор, близкий знакомый Александра Редлиха. Ср.: «А.Толстой влюбляется в балерину Кандаурову (безответно). (В нее же влюблен журналист А.В.Эйснер, также живущий у Волошиных)» (Труды и дни Максимилиана Волошина: Летопись жизни и творчества, 1877–1916 / Сост. В.П.Купченко. СПб., 2002. С. 353).

28 В квартире В.А.Рогозинского (Б. Ржевский пер., д. 7, кв. 3).

29 Владимир Иванович Бландов (1847–1906) — основатель, вместе с братом Николаем И. Бландовым (1845–1917), фирмы «Торговый дом бр. В. и Н. Бландовых, склад артельных сыроварен», которой уже к концу XIX в. только в Москве принадлежало 59 магазинов молочных продуктов. Александру Васильевичу Чичкину (1862–1949) к 1914 г. принадлежал 91 молочный магазин в Москве, Одессе, Тбилиси, Харькове, Баку, Киеве, Ялте и Ростове-на-Дону.

30 Трагедией А.К.Толстого «Царь Федор Иоаннович» (1864–1868) открылся первый сезон МХТ; премьера, состоявшаяся 14 (26) октября 1898 г., была первой постановкой пьесы на московской сцене. Юбилейное, сотое представление спектакля прошло 26 января 1901 г. Пьеса стала такой же «визитной карточкой» театра, как и чеховская «Чайка». Боярышня-«белоснежка» (из свиты царицы Ирины, д. 5-е, картина «Площадь перед Архангельским собором») — эпизодический персонаж, введенный в действие режиссерами МХТ. В роли «белоснежки», в частности, выходила на сцену в этом спектакле С.В.Гиацинтова (1910-е гг.). См.: Гиацинтова С.В. С памятью наедине. М., 1989. С. 74.

31 Бои велись между верными Таврическому губернскому совету народных представителей (СНП) национальными частями крымских татар («эскадронцами») и демобилизованными солдатами феодосийского гарнизона, перешедшими на сторону большевиков. См.: Зарубин А.Г., Зарубин В.Г. Без победителей. Из истории Гражданской войны в Крыму. 2-е изд., испр. и доп. Симферополь, 2008. С. 270–271.

32 Созданный после Февральской революции на территории Крыма Татарский батальон был усилен запасной частью Конного татарского полка, которая была переведена в Симферополь Временным правительством (см.: Возгрин В.Е. Исторические судьбы крымских татар. М., 1992. С. 386). Кроме того, с декабря 1917 г. в Крым «стали прибывать мусульманские части из распавшейся царской армии, и вскоре коалиционное правительство Крыма (Совет народных представителей) уже располагало двумя кавалерийскими и одним пехотным полками общим числом 6 тыс. человек, не считая 2 тыс. офицеров при штабе и двух украинских куреней, которые также сохраняли верность выборной власти» (Там же. С. 393–394).

33 Ширинские — одна из самых распространенных дворянских фамилий татарского происхождения в Феодосийском уезде до революции. Ср.: «Ширинские, проживавшие в Феодосийском уезде, несмотря на то, что жили богато, все были неграмотны, не читали газет и журналов, никуда из поместья не выезжали, не путешествовали по другим странам, даже редко бывали в ближайших городах» (Ширинский И.К. Мои воспоминания о Крыме. — URL: http://www.kirimtatar.com/Books/shirinsky.html).

34 Так в рукописи.

35 Эрвин Федорович (дядя Эрвин) Матиссен (1871 – после 1941, Казахстан) — брат Алисы Федоровны, жены Р.М.Редлиха, военный врач, позднее в Добровольческой армии.

36 Валентина Ивановна и ее дети — квартиранты Редлихов. (Далее перечислены трое, выше назван еще один: «Старший, бывший кадет морского корпуса, ничем не помогал».)

37 Ср.: «Малашкин Владимир Дмитриевич. Родился в 1880 году в семье потомственного почетного гражданина, эсер-максималист. Участник Первой русской революции. <…> Участник покушения на Столыпина на Аптекарском острове. Осужден Петербургским военным окружным судом по “процессу 48 максималистов” на десять лет каторги. В 1910 году переведен из Псковского централа в Шлиссельбург. Освобожден в 1917 году. После Февральской революции придерживался большевистских взглядов. В 1918 умер в Крыму от туберкулеза» (Коняев Н.М. Шлиссельбургские псалмы. Семь веков русской крепости. СПб., 2013. С. 571).

38 Няня Сани и Лёси; полячка. См. о ней далее в тексте воспоминаний.

39 Возможно, имеются в виду известные русские и советские архитекторы братья Веснины: Леонид Александрович (1880–1933), Виктор Александрович (1882–1950) и Александр Александрович (1883–1959). Е.П.Редлих могла встречаться с ними во ВХУТЕМАСе, где Л.А. и А.А. Веснины были преподавателями в 1920-е гг.

40 Драгиль — «ношец, носец, крючник, носчик» (В.И.Даль), т.е. носильщик. Речь может идти о Михаиле Федоровиче Барсове — портовом грузчике; первом советском коменданте Феодосии (январь — апрель 1918 г.). Прославился тем, что в ответ на требование прибывших из Севастополя матросов и красногвардейцев начать красный террор заявил: «Буржуи здесь мои и никому чужим их резать не позволю». Расстрелян Добровольческой армией 28 марта 1919 г., незадолго до вступления в город красных. М.А.Волошин посвятил ему стихотворение «Большевик» (1919).

41 Ср. у М.А.Волошина: «Из дальних черноморских стран / Солдаты навезли товару / И бойко продавали тут / Орехи сто рублей за пуд, / Турчанок — пятьдесят за пару — / На том же рынке, где рабов / Славянских продавал татарин. / Наш мир культурой не состарен / И торг рабами вечно нов» («Феодосия», 1919).

42 Антонина (Тоня) Смолич — подруга Е.П.Редлих по феодосийской гимназии; впоследствии жена казачьего офицера (В.П.Купченко в ст. «Красный террор в Феодосии» ошибочно называет ее Татьяной. — URL: https://d-v-sokolov. live-journal.com/284023.html). См. о ней далее в тексте.

43 Александра Михайловна Петрова (1871–1921) — преподаватель Александровского училища в Феодосии. См. о ней далее в тексте воспоминаний (гл. 3, § 6).

44 Ср.: «Власти, опасаясь любых видов не контролируемых большевиками организаций, распускали не только самостоятельные мелкие потребительские кооперации, но и более крупные, отнюдь не прерывавшие своей деятельности. Так, в Судаке был разгромлен созданный из-за немецкой угрозы татарский комитет самообороны, в Феодосии — союз инвалидов и т. д.» (Возгрин В.Е. Указ. соч. С. 404).

45 Очевидно, эсминец «Фидониси» («Феодониси»). 15 (28) декабря 1917 г. экипаж эсминца расстрелял всех своих офицеров на Малаховом кургане. В апреле 1918 г. принял участие в подавлении антибольшевистских выступлений в Феодосии и Алуште.

46 Возможно, имеется в виду Абрам Моисеевич (Элиша) Родин (1888–1946) — еврейский поэт, писавший на идише и иврите, который действительно жил в это время в Крыму. См.: Купченко В.П. Литературная Феодосия в 1920 году: По материалам газеты «Крымская мысль» // De visu. 1994. № 3-4 (15). С. 84; Благой Д. Элиша Родин // Еврейский альманах. Худож. и лит.-критич. сб. / Под ред. Б.И.Кауфмана и И.А.Клейнмана. Пг., 1923. С. 228–239.

47 Немцы оккупировали Крым в апреле (Феодосия была занята 30 апреля), а ушли из Крыма в ноябре 1918 г. в связи с начавшейся в Германии революцией.

48 Неточная цитата из стихотворения «Шаги командора» (1910–1912).

49 Ср.: «С первых дней захвата Крыма начался его беспримерный грабеж, чего не знали даже германские колонии. На запад уходили поезда, груженные уникальной мебелью и картинами из императорских дворцов и яхт, аристократических вилл и замков Южнобережья. В Берлин отправлялось демонтированное портовое и заводское имущество. Крупными операциями такого рода командовал немецкий губернатор Кош <...> Это организованное выкачивание крымского достояния было столь эффективным, что уже летом начался голод; хлебный паек опустился до нормы 200 г для взрослого и 100 г для ребенка» (Возгрин В.Е. Указ. соч. С. 407–408).

50 Михаил Гордеевич Дроздовский (1881–1919) — Генерального штаба генерал-майор; один из организаторов и руководителей Белого движения на юге России. Во время описываемых событий — полковник. Его отряд (1-я отд. бригада) состоял из стрелкового полка, конного дивизиона, конно-горной батареи, легкой батареи, гаубичного взвода, технической части, лазарета и обоза. Эта бригада в марте — мае 1918 г. совершила 1200-верстный поход из Ясс до Новочеркасска.

51 Видимо, аберрация. «Ледяным походом» называют Первый Кубанский поход Добровольческой армии в феврале — мае

1918 г. из Ростова-на-Дону к Екатеринодару и обратно на Дон, в котором М.Г.Дроздовский не участвовал.

52 Началом революции (нем. Novemberrevolution) считается 4 ноября 1918 г., окончанием — 11 августа 1919 г., когда была подписана Веймарская конституция.

53 Вильгельм II (Фридрих-Вильгельм-Виктор-Альберт Прусский, 1859–1941) — последний германский император и король Пруссии (1888–1918). 10 ноября 1918 г., под влиянием известий о свершившейся революции, выехал из своей ставки в Спа (Бельгия) в Нидерланды, где 28 ноября отрекся от обоих престолов.

54 Очевидно, имеется в виду выход из войны Турции, который произошел не позднее, а раньше революции в Германии:

30 октября 1918 г. было подписано Мудросское перемирие, означавшее поражение Османской империи в Первой мировой войне. Одним из условий договора было открытие Черноморских проливов для военных флотов держав Антанты с предоставлением им права занять форты Босфора и Дарданелл.

55 Каска, шлем (фр.).

56 Еще в декабре 1917 г. Франция и Великобритания заключили соглашение о разделе территории России на сферы влияния. Во французскую сферу влияния входили Украина, Бессарабия и Крым. В 20-х числах ноября 1918 г. эскадра союзников подходит к Севастополю. «Отдельные суда и небольшие отряды расположились также в Евпатории, Ялте, Феодосии и Керчи» (Зарубин А.Г., Зарубин В.Г. «Без победителей». К 75-летию окончания Гражданской войны. Глава III. Год 1919. — URL: http://moscow-crimea.ru/history/20vek/zarubiny/glava3_1.html). По словам В.Е.Возгрина, союзники «возобновили прерванное с уходом немцев ограбление Крыма. Но если германские власти и солдаты основное внимание уделяли продовольствию, изымая его организованно, то новые защитники Крыма опустились до мелкого грабежа. <...> И все эти грабежи свершались с ведома и согласия правительства...» (Возгрин В.Е. Указ. соч. С. 409–410). Имеется в виду Крымское краевое правительство под председательством С.С.Крыма (см. о нем далее).

57 Добровольческая армия вошла в Крым вместе с союзниками: 23 ноября 1918 г. было официально объявлено о ее вступлении в Крым и включении сформированных на территории полуострова частейв ее состав.

58 Из стихотворения Ф.И.Тютчева «Ночное небо так угрюмо...» (1865).

59 Аллюзия на постановку «Синей птицы» М.Метерлинка на сцене МХТ; премьера состоялась 30 сентября 1908 г.

60 Крым был взят частями Украинской Красной армии в апреле (Феодосия — 21 апреля) 1919 г. 28 апреля была образована Крымская советская социалистическая республика, просуществовавшая до июня 1919 г., когда Крым снова был занят добровольцами.

61 Соломон Самойлович Крым (1861–1936) — ученый-агроном и винодел, инициатор создания Таврического университета в Симферополе (1918). Премьер-министр и министр земледелия Крымского краевого правительства в 1918–1919 гг.; умер в эмиграции.

62 Возможно, Виктор Иванович Бианки (1879–1921) — городской голова Феодосии (декабрь 1917 г.; май–июль 1918 г.), по профессии — присяжный поверенный (с 1915 г.).

63 Нина Александровна Айвазовская (урожд. Нотара; 1867–1944) — дальняя родственница И.К.Айвазовского (племянница жены художника — А.Н.Айвазовской, удочеренная ею). Ее дом находился на окраине Феодосии. См.: Цветаева А.И. Воспоминания. Глава 45. После папы. Снова Феодосия. — URL: http://iknigi.net/avtor-anastasiya-cvetaeva/62890-vospominaniya-anastasiya-cvetaeva/read/page-44.html.

64 Николай Иванович Хрустачев (1884–1960) — живописец, график. В 1913–1922 гг. жил в Крыму. С 1920 г. член Феодосийского союза художников, возглавляемого К.Ф.Богаевским. В 1919–1921 гг. заведующий секцией искусств Феодосийского отдела народного образования. При его участии в Феодосии были открыты Народный театр и Художественная школа.

65 Сумы — город на северо-востоке Украины, до революции — административный центр Сумского уезда Харьковского губернии. Уже в начале 1870-х гг. в городе действовали две гимназии: Александровская мужская и 1-я женская. В 1903 г. была открыта 2-я женская гимназия. Очевидно, брат Е.П.Редлих Михаил (см. примеч. 2) учился в мужской, а сама она — в одной из двух женских гимназий до переезда в Феодосию в 1913 г. (см. начало воспоминаний).

66 Сарыголь — рабочий поселок близ Феодосии, впоследствии вошедший в черту города. Форштадт (от нем. Vorstadt — предместье, пригород) — район Феодосии, основанный в начале XIX в. немецкими переселенцами. Далее в мемуарах упоминаются и другие пригороды («слободки») Феодосии: Карантинная, Караимская, Татарская...

67 Нестор Иванович Махно (1888–1934) — анархист; лидер повстанческого движения на юге Украины. С февраля 1919 г. повстанческая армия Махно находилась в оперативном подчинении командованию Южного фронта РККА. 6 июня Л.Д.Троцкий издает приказ, в котором Н.И.Махно объявляется вне закона «за развал фронта и неподчинение командованию», однако большинство махновцев продолжили воевать в составе 14-й армии РККА. Дурная слава Махно опережала его поступки; его армии часто приписывались деяния, которых она, по-видимому, не совершала: напр., еврейские погромы (в отличие от Добровольческой армии, отдельные части которой действительно замешаны в еврейских погромах).

68 Иосиф Вениаминович Стамболи (1877–1958) — купец 1-й гильдии; феодосийский фабрикант, табачный магнат. После Октябрьской революции (по др. сведениям — с 1916 г.) в эмиграции. Дача Стамболи — приморская вилла, возведенная в 1909–1914 гг. по проекту О.Э.Вегенера на Екатерининском проспекте (ныне — проспект Айвазовского, 47А).

69 Дальние Камыши — село Владиславской волости Феодосийского уезда, ныне в составе пос. Приморский. 6 июня 1919 г. здесь произошел бой, во время которого, в частности, была убита комсомолка Дуся Пономарева (ее именем в советское время были названы улица и переулок в Феодосии).

70 Первый в Российской империи памятник Александру III был создан скульптором Р.Р.Бахом (на деньги, собранные И.К.Айвазовским) из гранита, черного лабрадорита и бронзы. Открытие состоялось в ноябре 1896 г. Снесен в 1917 г.

71 Из стихотворения Ф.И.Тютчева «Два голоса» (1850).

72 Будучи выбиты из города в апреле

1919 г., добровольцы, при поддержке артиллерии кораблей Антанты, закрепляются на Акмонае, и Феодосия становится прифронтовым городом.

73 12 июня 1919 г. в районе Коктебеля (Двуякорная бухта) высадился десант Вооруженных сил Юга России под командованием генерал-майора Я.А.Слащева; одновременно были атакованы части Красной армии на Акмонайских позициях. 21 июня Феодосия была оставлена красными.

74 «Крымская армия, оказавшись под угрозой окружения, стала быстро отходить на север. 24 июня был покинут Симферополь, а через двое суток на территории полуострова не осталось ни одного красного отряда. Учреждения республики эвакуировались в Никополь, а затем в Киев» (Зарубин А.Г., Зарубин В.Г. «Без победителей». К 75-летию окончания Гражданской войны. Глава III. Год 1919. — URL: http://moscow-crimea.ru/history/20vek/zarubiny/glava3_2.html).

75 Не ранее начала лета 1919 г. См. выше.

76 См. примеч. 50, 51. М.Г.Дроздовский скончался 1 января (по ст. ст.) 1919 г., за несколько месяцев до взятия Крыма войсками ВСЮР.

77 Павел Морицевич Редлих (1856–1908) — отец Елизаветы Павловны, управляющий сахарным заводом П.И.Харитоненко в Парафиевке, где и родилась Елизавета Павловна.

78 Ср. в дневнике Г.Гауфлера: «1 июля 1919. Сегодня добровольцы дают банкет». Комментарий публикаторов: «Банкет, устроенный белым комендантом города полковником <И.П.>Саликовым в честь офицеров британского миноносца “Монтроз”» (Гауфлер Г. Тревожные дни. Дневник феодосийского гимназиста (апрель 1919 г. — декабрь 1924 г.) / Публ. Д.Лосева; Примеч. Д.Лосева при участии В.Купченко // Крымский альбом 1999. [Вып. 4]. Феодосия; М., 2000. С. 197, 252).

79 Возможно, речь идет о семье Э.Ф.Матиссена (см. примеч. 35) — его жене Зинаиде Ивановне и падчерице Жене.

80 «Осведомительное агентство», с февраля 1919 г. — «Отдел пропаганды при правительстве Вооруженных сил Юга России». В подчинении ОСВАГа находился ряд газет, журналов и театров; издавались плакаты, брошюры и листовки. К августу 1919 г. на территориях, подконтрольных ВСЮР, действовало 232 пункта и подпункта Освага. С ОСВАГом сотрудничали И.Бунин, Е.Трубецкой, И.Билибин, Е.Лансере и др. Ликвидирован генералом П.Н.Врангелем в марте 1920 г.

81 Ошибка памяти. На самом деле — в конце 1918 г. Борис Сергеевич Трухачев (1893–1919) — первый муж А.И.Цветаевой (с 1912 по 1915 г.), в браке с которым у нее родился сын Андрей (1912–1993). Умер от тифа в Старом Крыму 6 февр. 1919 г. См.: Айдинян С.А. Хронологический обзор жизни и творчества А.И.Цветаевой. М., 2010. С. 37, 50, 57 и др.

82 Очевидно, преподаватель Феодосийской частной женской гимназии, где училась Е.П.Редлих до революции (см. начало воспоминаний и примеч. 3 выше).

83 Дополнительных сведений о нем найти не удалось.

84 От пол.: nic nie bкdzie — ничего не случится.

85 В ночь на 28 марта (10 апр.) 1919 г. были расстреляны 24 заключенных Феодосийской тюрьмы. Список расстрелянных приведен в: Известия ВРК г. Феодосии. 1919. 7 мая (№ 9). См.: К истории одного феодосийского памятника. — URL: http://forum.vgd.ru/post/347/54791/p1797935.htm. Среди расстрелянных был и М.Ф.Барсов (см. примеч. 40).

86 Опук — мыс на Черноморском побережье Керченского полуострова. Высшая точка — гора Опук.

87 Из стихотворения Ф.И.Тютчева «Цицерон» (не позднее 1830 г.).

88 Видимо, ошибка памяти или хронологическая путаница: оставив Феодосию в июне 1919 г. (см. примеч. 60 и 73-74), Красная армия снова войдет в город лишь в ноябре 1920 г., после разгрома Русской армии П.Н.Врангеля, о чем речь в воспоминаниях еще впереди. Описание «весенней ночи» далее в тексте могло относиться к апрелю 1919 г.

89 «Тюрьма» (1904).

90 Князь Лев Сергеевич Голицын (1845–1915) — основоположник виноделия в Крыму. Еще до покупки знаменитой усадьбы Новый Свет под Судаком первоначальные опыты производил в небольшом хозяйстве под Феодосией. «Дача Л.С.Голицына», находившаяся вблизи Белого бассейна, обозначена на карте-плане Феодосии 1908 г. См.: Виноградов К. Князь Лев Сергеевич Голицын. — URL: http://kafabella.ru/interesno/article_post/knyaz-lev-sergeyevich-golitsyn.

91 Неточная цитата из стихотворения в пер. К.Д.Бальмонта. См.: Шелли П.-Б. Соч. Вып. I. СПб., 1893. С. 48.

92 Людвиг (Людвик, Людовик) Петрович Колли (1849–1917/1918) — директор Феодосийского музея древностей (1900–1917). См.: Петрова Э.Б. Памяти Л.П.Колли. — URL: http://dspace.nbuv.gov.ua/bitstream/handle/123456789/75684/23-Petrova.pdf?sequence=1. Книжка о Феодосии — возможно, имеется в виду: Указатель Феодосийского музея древностей / Сост. Л.П.Колли. 5-е изд. Феодосия, 1903; 6-е изд. Феодосия, 1912.

93 Татьяна Ильинична Кривошапкина (род. 1937) — дочь Е.П.Редлих и И.Г.Кривошапкина. См. о ней во вступ. заметке.

94 Феодосийский музей древностей был расположен на горе Митридат. В 1925 г. перенесен в здание картинной галереи Айвазовского (ул. Галерейная, 2), а в здании на горе разместилась сейсмическая станция, которую взорвали в 1941 г., так как она служила удобным ориентиром для немецких бомбардировщиков.

95 Илья Григорьевич Кривошапкин (1894–1985) — муж Е.П.Редлих. См. о нем во вступ. заметке.

96 В последние десятилетия жизни И.К.Айвазовского его картины выставлялись во Франкфурте, Штутгарте, Амстердаме, Флоренции, Генуе (1878), Париже, Мюнхене (1879), Лондоне (1881), Вене (1884), Берлине, Варшаве (1885), Риге, снова в Берлине, Ницце, Ментоне, Бухаресте, Константинополе (1886), снова в Париже, снова в Бухаресте (1887), снова в Константинополе (1888), снова в Париже (1890), снова в Берлине (1892), снова в Лондоне (1894), Копенгагене (1897), снова в Лондоне (1898). См.: Барсамов Н.С. Иван Константинович Айвазовский. 1817–1900. М., 1967. Выставки. — URL: see-art.ru/vystavki . Т.Яковлева в кн. «Феодосия и феодосийцы» (Феодосия, 2010) сообщает, что Э.М.Редлих «возил выставку Айвазовского в Италию» (цит. по: История дома № 14 по улице Шмидта (дача Редлихов). — URL: https://vk.com/topic-34617900-_26686493?post=707). Однако даты поездки не указывает.

97 Водопровод был проведен в 1887–1888 гг. от Субашского источника в имении Айвазовского Шах-Мамай, неподалеку от Старого Крыма.

98 Имеется в виду фонтан-памятник «Доброму гению», установленный в 1890 г. на Итальянской ул., в благодарность семье Айвазовского за подаренную горожанам воду. В бронзовой фигуре, венчавшей фонтан, можно было узнать черты Анны Никитичны Айвазовской (1856–1944). Памятник был утрачен в годы Великой Отечественной войны.

99 Часть укреплений, построенных Генуэзской республикой в XIV в. вокруг Карантинного холма.

100 В собственном доме на улице Дурантевской (теперь — Богаевского).

101 Три панно («Даль», «Солнце» и «Скала»), выполненных К.Ф.Богаевским в 1911–1912 гг. для особняка М.П.Рябушинского в Москве, — самая известная работа художника. Пострадали при пожаре в Доме приемов Министерства иностранных дел в 1995 г.; воссозданы в 1996 г.

102 Не совсем точно приведенный стих из «Одиссеи», в пер. В.А.Жуковского (XI, 14). В том же варианте приведен в ст. М.А.Волошина «Константин Богаевский» (Аполлон. 1912. № 6).

103 Жозефина Густавовна Богаевская (урожд. Дуранте; 1879–1969) — жена К.Ф.Богаевского с 1906 г.

104 К.Ф.Богаевский погиб 17 февраля

1943 г. при бомбардировке оккупированной Феодосии советской авиацией. Имеются сведения о разграблении мастерской художника в годы войны (см.: Барсамов Н.С. Константин Федорович Богаевский // Барсамов Н.С. Айвазовский в Крыму. Симферополь, 1967. — URL: http://www.krimoved-library.ru/books/aivazovskiy-v-krimu5.html).

105 См. примеч. 43.

106 Поликсена Сергеевна Соловьева (псевдоним Allegro; 1867–1924) — поэтесса и переводчица Серебряного века; сестра философа В.С.Соловьева.

107 Речь идет о портрете В.С.Соловьева (1853–1900) работы Н.А.Ярошенко (1895; холст, масло; ГТГ).

108 Возможно, Мария Сергеевна Соловьева (в замужестве Безобразова; 1863–1918).

109 Тургенев И.С. «Как хороши, как свежи были розы...» (сентябрь, 1879).

110 Ср.: «Феодосия была занята 14 ноября 1920 года частями 30-й Иркутской (Сибирской) дивизии. На другой день была объявлена регистрация офицеров и военных чиновников — с обещанием всем полной амнистии. В штаб дивизии в гостинице “Астория” явилось более 4000 человек; обстановка в городе была спокойная. М.Волошин даже посвятил “Сибирской 30-й дивизии” панегирическое стихотворение, — в надежде, что с победой красных “погасли ненависть и месть”» (Купченко В.П. Красный террор в Феодосии // Известия Крымского республиканского краеведческого музея. 1994. № 6. — URL: https://d-v-sokolov.livejournal.com/284023.html). Сведения, приводимые В.П.Купченко, не во всем совпадают с данными А.Бобкова, А.Г. и В.Г. Зарубиных и других историков, однако хорошо согласуются с повествованием Е.П.Редлих (см. далее), мемуары которой исследователь видел в рукописи.

111 «...в середине декабря 30-я дивизия была отозвана из Феодосии, ее сменила пришедшая из Севастополя 9-я ударная, настроенная к “белякам” и “буржуям” куда более агрессивно. Снова появились приказы о регистрации военнослужащих с угрозами неявившимся. Но так как в Симферополе уже начал свою кровавую “очистку” Крыма Бела Кун и слухи о расстрелах дошли до Феодосии, то теперь на регистрацию явилось не более 2000 человек» (Купченко В.П. Красный террор в Феодосии. — Там же).

Согласно сведениям, приводимым А.Бобковым, в город сразу, еще в ноябре, вошли части 9-й стрелковой дивизии, особый отдел которой хоть и проводил массовые расстрелы, однако не столь масштабно, как сменившие ее в начале декабря части 46-й стрелковой дивизии РККА. См.: Бобков А. Красный террор в Крыму. 1920–1921 годы. — URL: http://rovs.atropos.spb.ru/index.php?view=publication&mode=text&id=277.

112 История Т.Смолич и казачьего офицера Тимофея, за которого она вышла замуж в 1920 г., подробно передана в след. параграфе.

113 См. в след. параграфе.

114 Подробности также в след. параграфе.

115 Ср.: «Всех явившихся немедленно арестовывали и под конвоем отправляли в Виленские и Крымские казармы и на дачу Месаксуди». Арестованные «выгонялись каждую ночь на мыс Святого Ильи и за городское кладбище, где расстреливались пачками из пулеметов <...> Продолжались расстрелы почти каждую ночь: причем партии колебались от 100–150 до 300 человек. <...> В казармах Виленского полка, также приспособленных под концлагерь, содержалось одновременно до пятисот мужчин. <...> В конце декабря 1920 года произошло несколько массовых расстрелов прямо во дворе Виленских казарм» (Бобков А. Красный террор в Крыму. 1920–1921 годы. — Там же). Всего особым отделом 9-й дивизии было расстреляно более 1000 человек, в то время как особым отделом 46-й дивизии было расстреляно в разы больше. «По подсчетам разных исследователей в Феодосии было расстреляно от 6000 до 8000 человек, а по всему Крыму до 70 000 человек» (Там же).

116 Мажара — «крымская большая арба» (В.И.Даль).

117 «Весь состав феодосийского отдела ЧК и особого отдела 46-й дивизии, по официальной формулировке “за злоупотребления”, был расстрелян рядом с его жертвами выездной оперативной командой КрымЧК» (Бобков А. Красный террор в Крыму. 1920–1921 годы).

118 В доме И.К.Айвазовского, где размещался особый отдел 9-й дивизии, М.А.Волошин жил в декабре 1920 года. См.: Купченко В.П. Красный террор в Феодосии.

119 «“Собственное имя” читал в “кровавых списках” и Максимилиан Волошин, благодаря случайному знакомству с начальником Особого отдела получивший возможность вычеркивать из каждого такого списка по несколько человек “под личную ответственность”. Однако в конце января 1921 г. обстановка в Феодосии стала небезопасной и для него — и поэт, выхлопотав себе командировку “по делам охраны художественных и научных ценностей”, уехал в Симферополь, где был не так на виду» (Там же).

120 «Эвакуация из Феодосии, по общему мнению как красных, так и белых, была самая неудачная в Крыму. Даже Кубанский корпус, для которого в принципе и предназначалась “Феодосийская эскадра”, не смог полностью погрузиться <...> в городе остались тысячи и тысячи людей: отставшие от своих полков солдаты и офицеры, отдельные батареи, роты и команды, тыловые учреждения, госпиталя, забитые ранеными и больными, семьи военнослужащих и чиновников» (Бобков А. Красный террор в Крыму. 1920–1921 годы).

Публикация Г.И.Вздорнова и Т.И.Прилуцкой

Примечания Г.И.Вздорнова, Е.А.Амитиной и А.В.Маньковского

Елизавета Павловна Редлих. Феодосия. 1918

Елизавета Павловна Редлих. Феодосия. 1918

Дом Рудольфа Редлиха в Феодосии. Современная фотография

Дом Рудольфа Редлиха в Феодосии. Современная фотография

Рудольф Морицевич Редлих в своей фотостудии. Начало XX века

Рудольф Морицевич Редлих в своей фотостудии. Начало XX века

Дом Редлихов. Внутренний двор. Современное фото

Дом Редлихов. Внутренний двор. Современное фото

Магда Нахман. Портрет Марины Цветаевой. 1913. С фотографии из архива В.А.Швейцер

Магда Нахман. Портрет Марины Цветаевой. 1913. С фотографии из архива В.А.Швейцер

Сергей Эфрон и Марина Цветаева. 1913

Сергей Эфрон и Марина Цветаева. 1913

Вера Павловна Редлих. 1910

Вера Павловна Редлих. 1910

Вера Редлих и Сергей Эфрон. Москва. 1917

Вера Редлих и Сергей Эфрон. Москва. 1917

Коктебель. Дома у Волошиных. Среди присутствующих: Марина Цветаева, Сергей Эфрон, артист Камерного театра Владимир Соколов, Вера Яковлевна Эфрон и Елена Оттобальдовна Волошина. [1913]

Коктебель. Дома у Волошиных. Среди присутствующих: Марина Цветаева, Сергей Эфрон, артист Камерного театра Владимир Соколов, Вера Яковлевна Эфрон и Елена Оттобальдовна Волошина. [1913]

Максимилиан Александрович Волошин. [1910-е годы]

Максимилиан Александрович Волошин. [1910-е годы]

Коктебель через десять лет. Волошин у своего дома. 1930. Фото Н.А.Гейнике

Коктебель через десять лет. Волошин у своего дома. 1930. Фото Н.А.Гейнике

Коктебель. Юлия Оболенская и Магда Нахман. [1910-е годы]

Коктебель. Юлия Оболенская и Магда Нахман. [1910-е годы]

Феодосия. В этой группе крайняя справа — Елизавета Редлих. [1910-е годы]

Феодосия. В этой группе крайняя справа — Елизавета Редлих. [1910-е годы]

Борис Сергеевич Трухачев. 1912

Борис Сергеевич Трухачев. 1912

Александр Павлович Редлих. 1915

Александр Павлович Редлих. 1915

Маргарита Павловна Кандаурова. Начало XX века

Маргарита Павловна Кандаурова. Начало XX века

Дорога из Коктебеля в Феодосию. Современная фотография

Дорога из Коктебеля в Феодосию. Современная фотография

Константин Федорович Богаевский. [1920-е годы]

Константин Федорович Богаевский. [1920-е годы]

К.Ф.Богаевский. Скала. 1911–1912. Холст, масло. Дом приемов Министерства иностранных дел РФ

К.Ф.Богаевский. Скала. 1911–1912. Холст, масло. Дом приемов Министерства иностранных дел РФ

Феодосия. Старинные церкви. Современная фотография

Феодосия. Старинные церкви. Современная фотография

Феодосия. Базар. Начало XX века

Феодосия. Базар. Начало XX века

Феодосия. Дом Стамболи. Современная фотография

Феодосия. Дом Стамболи. Современная фотография

Феодосия. Генуэзская крепость. Современная фотография

Феодосия. Генуэзская крепость. Современная фотография

К.Ф.Богаевский. Феодосия. 1926. Холст, масло. Фрагмент. Феодосийская картинная галерея имени И.К.Айвазовского

К.Ф.Богаевский. Феодосия. 1926. Холст, масло. Фрагмент. Феодосийская картинная галерея имени И.К.Айвазовского

Феодосия. Лестница в переулке. Начало XX века

Феодосия. Лестница в переулке. Начало XX века

Феодосия. Генуэзская крепость. Современная фотография

Феодосия. Генуэзская крепость. Современная фотография

Феодосия. Старая улица. Современная фотография

Феодосия. Старая улица. Современная фотография

Феодосия. Караимский фонтан и дом, где родился И.К.Айвазовский. Начало XX века

Феодосия. Караимский фонтан и дом, где родился И.К.Айвазовский. Начало XX века

К.Ф.Богаевский. Консульская башня в Судаке. 1903. Холст, масло. Феодосийская картинная галерея имени И.К.Айвазовского

К.Ф.Богаевский. Консульская башня в Судаке. 1903. Холст, масло. Феодосийская картинная галерея имени И.К.Айвазовского

 
Редакционный портфель | Подшивка | Книжная лавка | Выставочный зал | Культура и бизнес | Подписка | Проекты | Контакты
Помощь сайту | Карта сайта

Журнал "Наше Наследие" - История, Культура, Искусство




  © Copyright (2003-2018) журнал «Наше наследие». Русская история, культура, искусство
© Любое использование материалов без согласия редакции не допускается!
Свидетельство о регистрации СМИ Эл № 77-8972
 
 
Tехническая поддержка сайта - joomla-expert.ru